Громов П. П.: А. Блок, его предшественники и современники
"Путь среди революций" (Блок-лирик и его современники).
Глава 2. Страница 1

В творчестве Блока переходного периода очень отчетливо проступает наличие трех проблем, внутренне взаимосвязанных между собой. С одной стороны, и самому поэту и его критикам с той или иной степенью ясности видно, что все кажущиеся неожиданными изменения, происходящие в Блоке, связаны с революционной эпохой; далее, очевидным образом какие-то существенные мировоззренческие перемены обусловливают резкую смену способа изобразительности, — критики могут принимать или отвергать эту новую, не установившуюся еще до конца, изобразительную манеру, но они понимают, что она вытекает из более широких и общих изменений. Наконец, собирается, концентрируется, резче всего выражается общий перелом в поисках отличного от прежнего, иного лирического характера. Конечно, не случаен тот факт, что самые яростные возражения Андрея Белого возникают в связи с лирическими драмами и выступающими в них раздробленными, нецельными, противоречивыми героями: спор идет не о стилистике драмы, но о типе человека, выступающего в поэзии Блока вообще, и лишь потому, что острее всего он выразился в лирических драмах, — именно на них и направляется основной удар. Мировоззренческий характер спора о типе человека и способах его изображения столь же резко проявляется в полемических выступлениях ближайшего соратника Белого — С. М. Соловьева, сосредоточивающего свое внимание на лирике Блока. Для С. Соловьева Блок новых его лирических сборников — откровенный чужак, изменник, за новой изобразительностью Блока ему видится враждебный тип характера, далекого от соловьевских схем: «Спала тусклая позолота древнего нимба, расклубился таинственный фимиам перед престолом “Жены, облеченной в Солнце”; тряские болота поглотили “придел Иоанна”, куда случайно забрел непосвященный»96*. За отвергаемым типом человека, за неприемлемой «болотной» изобразительностью усматриваются крайне чуждые мировоззренческие подходы; Блока обвиняют в отступлениях от объективности и реализма, под которыми понимается подчинение жизни и изображаемых людей конструктивным схемам соловьевства, — это выглядит смехотворно, но именно таковы обвинения С. Соловьева: «Один из роковых недостатков Блока — отвращение от объективности и реализма, субъективизм, возведенный в поэтическое кредо»97*. Естественно, что и тут взаимообусловлены в рассуждениях критика-соловьевца способ осмысления действительности и вопрос о типе человека; подразумевается, что как объективно-изобразительный материал в стихе должен быть подчинен мистико-конструктивным схемам, точно так же и человеческий образ там должен быть внутренне связанным и схематичным; более свободный подход художника к изображаемой им личности, стремление увидеть в современном человеке свойственную ему противоречивость, двойственность (доходящее иногда до изображения Блоком процессов распада личности) толкуется догматиком-соловьевцем как «субъективизм».

над ним тяготеет груз идеалистических предрассудков (подобная «затемненность» присуща и художественным образам Блока) — однако основная линия его исканий состоит именно в том, чтобы, не минуя противоречивости действительности и лирического характера, обрести понимание объективной основы этих явлений: «… мне кажется, что это не одна лирика, но есть уже и в нем остов пьесы…» (VIII, 169) — так пишет Блок В. Э. Мейерхольду 22 декабря 1906 г., перед премьерой «Балаганчика». «Лирика» тут означает субъективную противоречивость характера; «остов пьесы», т. е. наличие более объективной жанровой природы в произведении, по Блоку, есть вместе с тем и объективность изображения. Жанр для Блока всегда был содержательной категорией. В бешеных нападках соловьевцев-догматиков на Блока есть своя логика; за «изменой» схемам соловьевства в трактовке человека и его окружения трезво поняты попытки их социально нового осмысления, и дается бой «субъективисту» и по этой, важнейшей, линии: «Его книгу портят политические стихотворения, вымученные, неестественные, без оригинальной блоковской прелести»98* — так оценивает стихи о событиях 1905 г., рассыпанные по разным отделам первого издания «Нечаянной Радости», С. М. Соловьев.

Подобная взаимосвязанность разных сторон в развитии Блока улавливается и осмысляется как его художественными противниками, так и современниками, стремящимися более беспристрастно, без мистико-догматической предвзятости понять и осмыслить логику движения поэта. Полемическое неистовство Андрея Белого и С. М. Соловьева изливается на Блока часто со страниц журнала «Весы», однако руководящему журналом В. Я. Брюсову самому чужды соловьевские схемы, и он следит за эволюцией своего поэтического собрата в общем доброжелательно; специфически социальные аспекты блоковского движения, по свойствам идейно-художественной позиции Брюсова, занимают его относительно мало, но, пытаясь рационально и трезво постигнуть лицо Блока-поэта, Брюсов многое схватывает верно, так как он не ослеплен догматической злобой. В «невнятицах», в хлынувшей на страницы новых сборников Блока стихийной «болотности» Брюсов улавливает одно из коренных противоречий художественной манеры Блока. Несколько наивно-формалистически толкуя неясности в изобразительных приемах молодого Блока как стремление просто «недоговаривать» ситуацию, как художественный прием, Брюсов в то же время верно видит связь между открытой эмоциональностью, стремлением к «краскам», а не «словам» у нового Блока и новизной содержания: «А. Блок, как нам кажется, — поэт дня, а не ночи, поэт красок, а не оттенков, полных звуков, а не криков и не молчания. Он только там глубок и истинно прекрасен, где стремится быть простым и ясным. Он только там силен, где перед ним зрительные, внешние образы»99*. Конечно, Брюсов несколько преувеличенно, вызывающе по отношению к своим журнальным сотрудникам мистико-догматического склада настаивает на ясности, «полных звуках» и «красках» поэзии Блока. Но в основном он, безусловно, прав. Он точно видит главное не только в сегодняшнем, но и в завтрашнем Блоке — поэте трагических страстей, выраженных «полным звуком».

«эмоционально-красочное» отношение к миру собирательно выражается у Блока в лицах-персонажах, что спор идет о типе человека и что этот тип человека Блок стремится постигнуть именно как объективное явление, не сливающееся с самим поэтом. По Брюсову, блоковский подход к лирическому характеру отнюдь не субъективистский, но совершенно иной: «А. Блок скорее эпик, чем лирик, и творчество его особенно полно выражается в двух формах: в драме и песне. Его маленькие диалоги и его песни, сложенные от чужого лица, вызывают к жизни вереницы душ, которые уже кажутся нам близкими, знакомыми и дорогими»100*. Слова «скорее эпик, чем лирик» могут быть противопоставлены высказываниям С. Соловьева об «отвращении от объективности и реализма» и «субъективизме, возведенном в поэтическое кредо». Но и само по себе в высшей степени ценно наблюдение Брюсова о песнях Блока, «сложенных от чужого лица». Блок и в новых своих сборниках стремится создавать лирические персонажи-характеры, отделенные от общего лирического потока. Подобный лирический характер, естественно, с гораздо меньшим правом, чем обычное лирическое «я», может трактоваться как выражение чисто субъективного отношения к миру, и Брюсов верно говорит о «вереницах душ», т. е. о многих и разных лирических характерах, возникающих на страницах сборников Блока. Ясно, что подобное явление тем более содержательно, что такая трансформация лирического «я» представляет собой одно из выражений тенденции поэта к объективированию «я», к воспроизведению многообразных лирических восприятий мира, к многообразию людского состава его книг. Точнее чем кто-либо еще улавливая художественные особенности поэзии Блока, Брюсов, несмотря на позу беспристрастности, фактически своими оценками обнажает мировоззренческие основы спора. Слова С. Соловьева о субъективизме как поэтическом кредо на фоне трезвых наблюдений Брюсова повисают в воздухе, они не подтверждаются объективным материалом блоковского стиха. Становится ясно, что в споре о лирическом характере в поэзии Блока у соловьевцев-догматиков, по существу, дело в неприятии, отрицании самих этих характеров, в неприятии тех мировоззренческих изменений, которые происходят в Блоке и которые стоят за этими новыми, изменившимися лирическими характерами.

«Я писал сначала стихи, потом пьесу, потом статью (на одну тему)»101*. На деле, конечно, бывал и иной порядок следования разных видов творчества; важно, однако, то, что сам Блок вполне осознавал внутреннюю взаимосвязанность разных сторон своей художественной деятельности. Как раз к периоду перелома, связанного с первой русской революцией, относится начало серьезной, ответственной публицистическо-прозаической деятельности Блока. Она открывается статьей «Безвременье»102* в ней отчасти обобщаются, а отчасти несколько по-иному, с неожиданной стороны, освещаются и другие стороны деятельности поэта (в особенности тесно по-своему она связана с блоковским театром). В свете этого первого крупного обобщающего прозаического опыта поэта, между прочим, особенным образом проясняется и смысл полемик Андрея Белого с Блоком. Нахлынувшие в творческое сознание Блока в связи с революционными событиями проблемы освещаются здесь чрезвычайно отчетливо, хотя и в системе прозаических образов-символов, т. е. в то же время запутанно, мистифицированно. В высшей степени замечательно то обстоятельство, что Блок дает здесь в сущности социальное, общественное истолкование волнующим его творческим проблемам, связывая их в один общий узел и концентрируя все свое внимание на проблеме человека.

В современности, по Блоку, чрезвычайно явственно обнаружился распад старых общественных связей в России, сказавшийся прежде всего во внутреннем разрушении устойчивых форм бытовой и нравственной жизни человека. Наиболее характерное в сегодняшней человеческой жизни Блок видит в том, что исчезло «чувство домашнего очага», т. е. веками складывавшиеся формы жизни. «Мы живем в эпоху распахнувшихся на площадь дверей, отпылавших очагов, потухших окон» (V, 71). «Это быт гибнет, сменяется безбытностью» (V, 74). Андрей Белый обвинял Блока в том, что он изображает распавшуюся, нецельную действительность, «обломки миров». Согласно Блоку, это есть объективная и характернейшая особенность времени, эпохи, или, как сказали бы мы сегодня — социальной, общественной жизни. Не в том дело, что он, Блок, или кто-либо другой по своей злой воле расщепляет, ломает устойчивые формы жизни в художественном изображении — нет, они таковы на деле, в действительности, эти привычные формы жизни: «Нет больше домашнего очага» (V, 70). Конечно, Блок говорит обо всем этом в символической, изощренной, запутанной форме. Он рисует явления распада старых личных и общественных связей в образе липкой паутины, затягивающей формы общения людей, их повседневных и более общих, широких отношений. Но тут опять-таки запутанное и болезненно-изощренное так изнутри акцентируется, так согласуется с основной, общей мыслью статьи, что получается новый и сложный оттенок основного построения. «Липкая паутина» — это распад сознания, у Блока весь этот круг образов в целом непосредственно связан с Достоевским (особенно обильно используются в «Безвременье» — «Преступление и наказание» и «Идиот»). В общем же контексте, именно потому, что фактически все образные сцепления пронизаны социальной мыслью, — получается широкая перспектива и на классическую русскую культуру. Весь этот круг образных соотношений в сущности ведет к проблемам «рассословления» человека, распада старых общественных связей и вытекающего отсюда «разрушения личности» — к проблемам, характерным для целого ряда линий русской культуры. По-своему здесь Блок говорит о тех явлениях, которые составляли предмет художественного внимания, играли огромную роль в творчестве Лескова, Чехова и Горького.

Основное внимание Блока, естественно, сосредоточивается на вопросах, связанных с человеческой личностью, на тех изменениях, которые она претерпевает в условиях распада старых социальных форм, разложения традиционного бытового уклада, который у Блока представлен символом «очага». Человек, живущий в условиях «распахнувшихся на площадь дверей», — совсем не тот человек, который существовал в устойчивом социальном укладе, тогда, когда был еще «очаг». Для людей этой новой поры характерны черты, кажущиеся на первый взгляд прямо противоположными, но вытекающие из одного источника — социального распада старых форм жизни. «Как бы циркулем они стали вычерчивать какой-то механический круг собственной жизни, в котором разместились, теснясь и давя друг друга, все чувства, наклонности, привязанности» (V, 68). Человек механизируется, автоматизируется, превращается в своего рода «социальную марионетку». Тут Блок говорит о том круге проблем, который в его творчестве определил темы «балаганности», «арлекинады», трагической иронии. Важно то обстоятельство, что для Блока эта издавна существовавшая в его поэзии тема, находящая себе особенно острые выражения в переходную пору, представляет собой одну из граней общего узла жизненно-социальных противоречий: речь идет об «обломках миров», о «нецельности» человека; в предстоящих вскоре полемиках Андрей Белый и С. Соловьев будут яростно обрушиваться на эти «обломки миров» в творчестве Блока как на проявление «субъективизма».

«обломки миров» — объективный факт современного сознания, сопряженный с общими законами социальной жизни, и потому — никакими «синтезами», головными схемами непреодолимая реальность. Гораздо больше развивает Блок в «Безвременье» другую сторону общей проблемы, ту, которая особенно актуальна для него сейчас. «Марионеточная» сторона современной личности так основательно разработана в лирике и в драмах 1906 г., что остается только ее прояснить окончательно. Теперь для Блока важнее всего выявить, обозначить более общий, новый и широко распространившийся в современных условиях тип человека. Формулируется у Блока эта сторона проблемы так: «Среди нас появляются бродяги. Праздные и бездомные шатуны встречаются на городских площадях» (V, 71). Полная связанность, механическая расчерченность личности органически дополняется (такова внутренняя логика современного общественного состояния) анархической бессвязностью, безбытностью, превращением личности в пылинку, несомую социальными ветрами и личным произволом. «Рассословленность», распад старых общественных отношений объясняют и эту особенность современной личности, поэтому наиболее наглядно здесь Блок встречается с называвшейся выше лесковско-чеховской традицией. Проблема «бродяжества» — социального и духовного — отныне становится одной из существеннейших творческих тем Блока. Поэтому так много внимания ей уделяется в «Безвременье» — находятся слова, определяющие, выводящие ее из подтекста тем городской, «болотно-весенней» и «балаганной» лирики Блока, собирается, концентрируется в образном выражении «бродяжества» социально-общественный и духовный смысл заново открывающихся, заново находимых Блоком общих закономерностей современной жизни: «В бегстве из дому утрачено чувство собственного очага, своей души, отдельной и колючей. В бегстве из города утрачена сложная мера этой когда-то гордой души, которой она мерила окружающее. И взор, утративший память о прямых линиях города, расточился в пространстве. Существа, вышедшие из города, — бродяги, нищие духом» (V, 73). В образе «бродяжества» для Блока обобщается в данный момент все. Выведенный из подтекста «Нечаянной Радости» и лирических драм, образ «бродяжества» оказывается итоговым — и одновременно он же становится исходным пунктом для дальнейшего движения.

«бродяжества» содержит два тесно между собой переплетающихся смысла, значения в творчестве Блока. С одной стороны, «бродяжество» противостоит схемам, надуманным обобщениям, и, как бы назло этим схемам, Блок в связанных с ним образах особо выделяет «болотность», ущербность, своеобразный нигилизм, бездумную стихийность субъективистского плана. Это во многом временные, преходящие явления, подлежащие преодолению, и в дальнейшем Блок преодолевает их, притом, так как все это переплетается друг с другом и органично для Блока, преодолевает часто с трудом, мученьем, разного рода издержками. С другой стороны, более глубокий смысл «бродяжества» состоит для Блока в том, что со все большей и большей ясностью в нем открываются черты времени, объективные, неслучайные особенности общественной жизни, — в отъединенности личности, в ее противоречивости выражается, по Блоку, «та действительно великая, действительно мучительная, действительно переходная …» («О театре», 1908, V, 257, подчеркнуто Блоком). Распад старых общественных связей — объективная особенность времени; и внутри самой же этой переходной эпохи органически рождаются тенденции к преодолению того «разрушения личности», которое порождается временем: «Не только между отдельными людьми, но и в каждой отдельной душе выросли преграды, которые нужно рушить во имя цельности и единства» (V, 260). Те «цельность и единство», о которых говорит тут Блок, относятся и к отдельному человеку, и к общественной жизни; ясно, что преодоление разъединения в таком контексте немыслимо на путях создания умозрительных схем, надуманных головных конструкций. В это время уже существуют яростные полемики Белого с Блоком — именно против Белого, призывавшего к созданию таких схем, направлены тут же следующие слова Блока: «Нас приглашают к гносеологическому обоснованию наших суждений. Я не думаю, чтобы это было воистину хлебом для нас. Теория познания может оказаться самым тяжким камнем для того, в ком заражены сердце, кровь и воля — заражены горестными восторгами современности» (V, 261). В совокупности этих суждений выступает основная творческая линия развития Блока; она вырастает из переходного — уже не для времени в целом, но для поэта и мыслителя Блока — образного сплава, комплекса «бродяжества».

В свете этой основной линии движения Блока такие категории своеобразной эстетики поэта, как категории «лирики» и «иронии», становятся ясными, взаимосвязанными и тоже имеющими сложный смысл. Как и все другие категории блоковского художественного сознания, в завершающем, сложном виде они рождаются из осмысления Блоком общественно-духовного опыта первой русской революции. Лиризм для Блока — понятие противоречивое; лирика, в особом блоковском смысле слова, — это характерная особенность не просто искусства, но и человеческого сознания «действительно великой, действительно мучительной, действительно переходной эпохи». «Быть лириком — жутко и весело», — пишет Блок в письме к Андрею Белому от 15 – 17 августа 1907 г. (VIII, 199). Жутко потому, что в «лиризме», по Блоку, таится возможность субъективистской игры серьезными жизненными отношениями, потому что «лирика», в широком смысле слова, выражает отъединенность человека от общих связей и может замыкать его в этой отъединенности. Однако быть «лириком» в то же время и «весело», потому что, по Блоку, «… в странном родстве находятся отрава лирики и ее зиждущая сила. Чудесных дел ее боятся  — те, кто не знают свойств ее, те, кто не мудрецы и не дети, те, кто не прост и не искушен» (статья «О лирике», 1907 г., V, 132). «Лирика» у Блока — «отрава», потому что такого типа сознание в законченном, одностороннем виде может выражать субъективистскую замкнутость в себе, может привести к опустошенности, к нигилизму и бесплодному отчаянию. Но «лирика» соединяется у Блока и с «детскостью», «простотой», «весенне-болотной» естественностью; и тогда она противостоит мещанскому убожеству старых, отжитых «очагов»; тогда лирическое сознание «бродяжества» открывает «двери на площадь», в новую эпоху, тоже внутренне противоречивую, но могущую и вести на новые общественные просторы.

«Лирика» не просто литературный жанр, а нечто гораздо более сложное, жизненное; но она же — и жанр, вид искусства, и здесь она тоже противоречива: «Запечатлеть современные сомнения, противоречия, шатание пьяных умов и брожение праздных сил способна только одна гибкая, лукавая, коварная лирика» — так начинается статья Блока «О драме» (1907 г., V, 164). При таком повороте проблемы «лирики» и «лирического сознания» становится особо ясной связь этих категорий в блоковском мировоззрении с категорией «иронии». Вершинное, наиболее обобщающее выражение блоковских раздумий на эту тему — статью «Ирония» (1908) — поэт не случайно включал в сборник «Россия и интеллигенция», трактовавший наиболее существенную для него в целом общественную проблему: взаимоотношений «народа», как носителя революционных тенденций в жизни общества, и культурных слоев, «интеллигенции» в особом блоковском понимании этих слов. Ясно, что здесь еще больше обнажается двойной — одновременно и жизненный, и художественный — смысл всех его философско-эстетических построений. «Самые живые, самые чуткие дети нашего века поражены болезнью, незнакомой телесным и душевным врачам. Эта болезнь — сродни душевным недугам и может быть названа “иронией”» (V, 345). Здесь категория «иронии» выступает и как свойство жизненного сознания людей определенной общественной эпохи, и как некая грань в художественном отображении жизни. «Ирония», по Блоку, — оборотная сторона той же «лирики», она определена теми же социальными обстоятельствами, что и «лирика» («конец очага», т. е. разлом и распад старых жизненных условий), и она так же двойственна, как и «лирика». «Ирония» представляет собой особо болезненную степень сознания отъединенности в условиях общественного разлома; она есть тот самый нигилизм, предел опустошенности, к которому ведут крайности «лирики», ее односторонность. С этой точки зрения «ироническое» сознание все омертвляет, носители его подобны больным: «Перед лицом проклятой иронии — все равно для них: добро и зло, ясное небо и вонючая яма, Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба» (V, 346).

«иронию» в этом смысле, т. е. беспощадно-трезвое отношение к миру нереальных, нежизнеспособных ценностей, Блок считал характерной чертой своей душевной и художественной эволюции. В том же, цитировавшемся выше, письме к Андрею Белому от 15 – 17 августа 1907 г., вызванном крайним обострением отношений с соловьевцами-схематиками, где уделяется очень много внимания «Балаганчику» как одному из ярчайших выражений «иронии», Блок пишет о себе: «Но я — очень скептик»; говоря далее о себе как о человеке, «», в целом утверждая прямую связь между «лирикой» и «иронией», Блок определяет себя как «лирика», «который чаще говорит нетда» (VIII, 196, 201). Здесь надо еще раз вспомнить дневниковую запись от 15 августа 1917 г., где «Балаганчик» определяется как «произведение, вышедшее из недр департамента полиции моей собственной души», — это наиболее резкое высказывание Блока о том, что и «ирония», эта оборотная сторона «лирики», может и должна наносить удары по омертвевшим явлениям жизни и сознания и в этом смысле является плодотворной. Конечно, все это свидетельствует также о противоречивости самого Блока. Но важно то, что в этой противоречивости есть своя внутренняя логика, ведущая Блока к преодолению крайностей, к отбрасыванию от себя тех вещей, которые могли бы приостановить его познание современной жизни и человека в их реальных, объективных противоречиях. Именно такова основная линия движения Блока.

«бродяжество», «лирика» и «ирония», приходится несколько забегать вперед, привлекая его публицистику 1907 – 1908 гг. Это неизбежно — только в такой перспективе становится понятным смысл его полемик с соловьевцами в переходный период. Из эпохи социальной расщепленности, по Блоку, в революционный период открывается путь к более ясным и здоровым человеческим отношениям. Соответственно, Блок ищет и более цельный человеческий образ. Но цельность человека для него вовсе не мистико-религиозная и утопическая схема, и в сущности как он сам, так и нападающие на него соловьевцы правы, усматривая «изменнический» характер его исканий. Все дело в том, что в Блоке-публицисте 1907 – 1908 гг. уже нельзя не видеть пафос отрицания схем. Самообманы в отношении Блока исключаются и для соловьевцев и для самого Блока. Это значит, что всем стало ясно: тот человек, которого ищет Блок, относится к области сегодняшней жизни и ее коллизий, а не к области самоутешительных иллюзий. «И, может быть, вся наша борьба есть борьба за цельность жизни, против двойственности эстетики. Это — как бы новое “”. И в этой борьбе терзает нас новое, быть может самое глубокое противоречие: “мука о красоте”. Ведь жизнь — красота. Как бы, “разрушая” эстетику, сокрушая двойственность, не убить и красоту — жизнь, цельность, силу, могущество. Вихрь чувств, мыслей, движений вдохновения, страсти, бессилия, отчаянья: где добро и где зло? Чему сказать свое прямое “да”? Кому крикнуть свое честное “нет”?» («О театре», V, 261). Все проблемы выведены в сегодняшнюю жизнь. Под «эстетикой» подразумеваются утопические схемы, которые действительно у символистов и старшего и младшего поколений, у Мережковского так же, как и у Белого, облечены в форму «эстетики», опираются на превратные истолкования классики и попытки создания собственных иллюзорных образов по конструктивным философским схемам. «Разрушение эстетики» в этом контексте означает разоблачение схем «цельности». «Красота» выводится в жизнь, и следовательно, «мука о красоте» означает осознание уродливого характера самой современной жизни, порождающей раздробленность, нецельность. Иначе говоря, надо в сегодняшней жизни суметь найти источники душевного здоровья, человеческой действенности, социальной активности. Естественно, что далее все переводится в плоскость конкретного человеческого поведения. Прямые «да» или «нет» означают нормы реального поведения людей в сегодняшних жизненных обстоятельствах. «Красота», выведенная в жизнь, оказывается мерилом или ориентиром в оценке действий людей; сам искомый человек определяется его социальной, общественной активностью. Все это не только чуждо, но и действенно противостоит религиозно-утопическим схемам.

Показательно то, что новый узел в общем кризисном развитии Блока намечается, завязывается опять-таки вокруг проблем театра и драмы. Наиболее сильные, резкие, отчетливые высказывания Блока о необходимости новой цельности, нового, жизненного героя, связанного с эпохой революционных изменений в русском обществе, присутствуют в его статьях «О драме» (1907) и в особенности «О театре» (1908), где одновременно находятся и наиболее отчетливо выраженные размышления Блока о новой аккумуляции революционизирующих сил в русском обществе в эпоху реакции. И то и другое, разумеется, не случайно. Театр, по мысли Блока, наиболее действенно способен выходить в жизнь, — «именно в театре искусству надлежит столкнуться с самою жизнью, которая неизменно певуча, богата, разнообразна» («О театре», V, 270). Но поскольку сама русская жизнь в эпоху реакции обнаруживает, что революция не умерла, что новые грозовые заряды скрыто пронизывают ее, постольку в связи с театральными раздумьями Блока выражается и его убежденность в поступательном движении самой революции: «Слова героини великой символической драмы Островского сбываются, ибо идет на нас Гроза, плывет дыхание сжигающей страсти, и стало нам душно и страшно» (V, 276). Понятно, что этот социальный «контекст» и вызывает особую необходимость в постановке проблемы цельного характера героя. В современности нужно найти действенного, социально активного героя; это и будет нахождением «красоты» в самой жизни — социальная активность героя, которой ищет Блок, в этих условиях, в таком общем сплаве мыслей-образов оказывается пронизанностью человеческого поведения революционизирующими тенденциями общественной жизни. Образ-характер должен изнутри выражать зреющую в народной жизни «грозу». Таков объективный смысл поисков Блоком действенного героя, формулируемый им самим, впрочем, достаточно прямыми и ясными словами С этой точки зрения и просматривается, оценивается современное состояние драмы и театра; эти оценки координируются, соотносятся с оценками лирической поэзии, причем под лирикой понимается и поэзия как жанр, и сюда же вносится та особая, более широкая мировоззренческая категория «лирики», о которой говорилось выше, В этих идейных сплетениях разных смыслов есть своя закономерность. Блок ищет перспектив подъема и качественного изменения русской культуры, отвечающих нуждам народной жизни, и, исходя из общего комплекса своих размышлений, возлагает особые надежды на «народный театр», на его возрождение; с другой стороны, он ищет новые образы-характеры для своего искусства, ищет их опять-таки в области драматургии — но объективно все это оказывается почвой для его новых поисков в области поэзии, лирики. Мы увидим далее, что все это по-своему преломляется и в новой, третьей книге его лирики «Земля в снегу», вышедшей в 1908 г. Поэтому-то в целом — и с точки зрения общественной перспективы, и в плане индивидуального творческого развития поэта — так важны его поиски действенного героя и важно верно понимать общий контекст блоковских идей, связанных с проблемой героя.

«О драме» современную драматургию, Блок не случайно выделяет пьесы Горького. Блок утверждает, что, с его точки зрения, Горький не драматург по природе своего таланта, но среди его пьес «действительно замечательна» одна, а именно — «На дне». Она построена по законам «драматической необходимости», т. е. отвечает жанровой, эстетической природе театра потому, что Горький «не хочет обойтись без героя», который представлен писателем как «благородный, сильный и отчаянный человек», сами же герои Горького подлинно драматичны, имеют право существовать на подмостках потому, что они «испытывают реальные столкновения с жизнью» (V, 173 – 174). Понятно, что такое выделение Горького из круга современных драматургов диктуется меньше всего чисто эстетическими соображениями. На индивидуальных художественных вкусах Блока сильно сказывается воздействие символистской литературной среды и в отдельных конкретных блоковских оценках, и в отборе имен и произведений. В оценках же горьковских пьес с большой силой выступают наиболее глубинные пласты общего блоковского мировоззрения, его существеннейшие стремления к постижению русской действительности революционной эпохи. Выделение действенного, связанного с жизнью, действительностью образа-характера должно вызвать и более открытое, резкое отвержение того субъективного «лиризма», который порождается эпохой распада старых общественных связей. Так и оказывается на деле: в статьях «О драме» и «О театре» резче чем где бы то ни было еще Блок говорит об отрицательных сторонах «лирики», открыто связывая эти проблемы с определенными именами и линиями в развитии западной и русской драматургии и театра. Так как все в Блоке взаимосвязано, «комплексно», то резкое отрицание, скажем, театра Метерлинка есть вместе с тем и открытый отказ от целого цикла явлений в поэзии, и не только в поэзии, но и в искусстве вообще, — и разумеется, делается это в связях с той жизненной позицией, которую ищет Блок. «Лирика» в подобном блоковском негативном смысле здесь оказывается «комнатной слепотой» (V, 273) или, иначе говоря, буржуазной ограниченностью, отстранением от больших вопросов, трагических противоречий современной жизни; выражается твердая уверенность в том, что будущее жизненное и общественное движение обойдется по-своему с ограниченными субъективистскими построениями «лирика», кем бы он ни был — драматургом или поэтом, «расплющит его картонный домик, разнесет в щепы его уютную буржуазную постройку» («О театре», V, 271). И тут, в связи с этими негативными, отрицательными явлениями, подлежащими, с точки зрения самого Блока, преодолению и наиболее активно, действенно, в самом творчестве, преодолеваемыми из всех символистов именно Блоком, — обнаруживается в общем переплете столкновений с догматиками-соловьевцами еще одна грань общественно-художественной борьбы Блока.

В годы, когда у Блока складывается его поэтическая концепция социально активного, действенного образа-характера в искусстве, меняется в какой-то степени и литературное окружение Блока. Расстраиваются отношения с московскими символистами-соловьевцами, в известной мере наступает отчуждение от круга Мережковских, на некоторое время более близкими Блоку становятся С. Городецкий, Г. Чулков и Вяч. Иванов. Возникает литературная группировка «мистических анархистов», особенно громко пропагандируемая или даже рекламируемая Г. Чулковым. Некоторое внимание Блока к этой группировке можно объяснить общим его интересом к вопросам социальной активности, действенности. В своих особо ожесточившихся полемических выпадах против Блока Андрей Белый яростно обвиняет его в склонности к «мистическому анархизму»; самую же «мистико-анархистскую» тенденцию в Блоке Белый толкует как поэтизацию вырождения, гнили, упадка.

«болотности», «балаганности» и другие блоковские искания той поры, включая и тему «бродяжества», имели сложный, не однозначный смысл, — поскольку они освобождали Блока от схем, содействовали включению жизненных элементов в его поэзию, углублению его постижения реальных противоречий, они играли положительную роль в его общем движении. Но они могли и отчасти так и было — оборачиваться также и «лирикой» в том отрицательном значении, которое придавал этому слову сам Блок. Группа соловьевцев во главе с Андреем Белым вела бешеную полемику с Блоком, отождествляя все искания Блока с односторонне, субъективистски понимаемой «болотностью» как выражением ущерба, гниения, упадка. В своих позднейших мемуарах Андрей Белый повторил весь этот злостный поклеп на своего бывшего друга, присовокупив к прежним обвинениям еще и вульгарно-социологическую мотивировку типа модных в те годы среди части советских литературоведов «проработок»: Блок во всей совокупности своих творческих и человеческих качеств будто бы представлял «дворянское вырождение». Не без стилистического блеска (способного, впрочем, вызвать и художественное отталкивание, скажем деревянной ритмизацией прозы) создает Белый образ Блока-вырожденца: «И вдруг из-за зелени выбежал двор; дом, крыльцо; распахнута дверь; Блок с женой, с матерью: приехали, — сказал он в нос; с не очень веселой улыбкой раздвинулся рот и мутнели глаза; в сером, отяжелевшем лице подчеркнулись морщиночки; пегое пальтецо с короткими рукавами делало его и длинней и рукастей, — не молодцем в вышитой лебедями рубашке, как в прошлом году, а скорее лицедеем заезжего балагана»103*«раздвинулся рот и мутнели глаза» создается колоритный образ Блока-человека как своего рода «болотного Вия», — за этим портретом человека скрывается определенная философско-литературная концепция, трактовка общественного значения творчества Блока. По Белому выходит, что Блок-вырожденец, с его мутными мистико-анархистскими теориями, совращал, тянул в идейное «болото» также и боровшихся за передовые литературные тенденции Белого и Сергея Соловьева: «… нас усадил в неразбериху свою»104*. Сложность положения в том, что документальный материал — статьи, письма Белого — подтверждает, что Белый и в годы реакции обвинял Блока в следовании теориям «мистического анархизма», и следовательно, внешне все обстоит так, как будто Белый-мемуарист держится твердой почвы фактов. Вообще же Белый в своих воспоминаниях чаще всего извращает реальное положение вещей посредством особого освещения, — именно так поступает он и в этом случае105*. Было бы нелепостью пытаться отрицать относительно непродолжительный интерес Блока к деятельности символистской группировки «мистических анархистов», — Блок принимал участие в изданиях, организованных «мистическими анархистами», был некоторое время лично дружен с деятелями этого направления. Вместе с тем не обходимо сказать об эфемерности самой этой довольно сильно нашумевшей группировки, не сумевшей организационно оформиться и быстро распавшейся. Теории «мистических анархистов» в конечном счете решительно ничем не отличаются от других оттенков символизма, — широко задуманное поначалу литературное течение именно поэтому оказалось вполне нежизнеспособным Поэтому же и в личных отношениях с отдельными представителями «мистического анархизма» Блок приходит — так же как и в отношениях с символистскими деятелями других оттенков — к постепенному отчуждению и отдалению. Факты показывают, что и в этом случае Блок вносил свое, отличное от «мистических анархистов», содержание в сходные проблемы и отошел от них, обнаружив, что реальных ответов на волнующие его вопросы у деятелей этого направления нет, а блоковские искания им чужды, непонятны.

«мистическому анархизму» менее всего касается самого этого течения, как такового, и более всего относится реально к сложной эпохе, к современности, в которой Блок пытается разобраться. В центральном блоковском письме Чулкову по поводу «мистического анархизма» — от 7 июля 1906 г. — отчетливо видно, что «мистический анархизм» как целое, как «программа» совершенно не интересует Блока. Только что получив книгу Г. Чулкова «О мистическом анархизме», задуманную автором как своего рода манифест новой литературной группировки, Блок излагает свои соображения по этому поводу. Он выделяет в статьях Чулкова, входящих в книгу, единственную мысль, которая ему импонирует. В тексте блоковского письма мысль эта изложена обрывочно и неясно. Если обратиться к самой книге, то заинтересовавшее Блока место звучит так: «Дело тут не в “приятии или неприятии мира”, а в психологической и исторической необходимости: социализм — по счастью — перестал быть мечтой: он сделался практикой и борьбой, жизнью и необходимостью»106*. Блок выделяет в этой фразе, как в своем роде знаменательные, слова: «социализм — по счастью — перестал быть мечтой». Ясно, что его здесь занимает. Он сопоставляет современное положение с периодом Александра III, с эпохой реакции. Контекст его письма таков, что к тому периоду, к эпохе стабильной, замкнутой в себе реакции возврат уже невозможен. В современном брожении его занимает одно: социальная действенность, активная жизненная позиция человека в современности. Старые социальные установления исчерпаны до конца — следовательно, надо искать новых жизненных путей — такова особенность эпохи, по Блоку: «… весь табор снимается с места и уходит бродить после долгой остановки» (VIII, 158). Кажущаяся устойчивость реакции была мнимой, революционный взрыв органичен для страны. Вывод в смысле жизненной позиции — тот же, что и во всем комплексе блоковского творчества: «бродяжество» как результат распада связей. Иного пока что нет, и «мистический анархизм» в этом плане кажется Блоку в чем-то близким к его собственным идеям. Примечательно тут еще то, что Блок видит и возможность отрицательных, реакционных выводов из распада связей и «разрушения личности»: «А над местом, где был табор, вьется воронье» (VIII, 158). Реально Блока интересует возможная социальная активность, при этом толкуемая «стихийнически»: «… на поступки решаются, не учась» (VIII, 158). Интерес к «мистическому анархизму» оказывается реально интересом к революционной эпохе, к вопросам возможного поведения человека в новых общественных условиях.

«мистическом анархизме», и в особенности в идеях Г. Чулкова о «слиянии» социализма и мистики, нечто соотносящееся с революционной эпохой. В построениях Чулкова не было решительно ничего нового по сравнению с тем, что предлагалось другими представителями символизма — скажем, Мережковским; отличает Чулкова только то, что «сливать», «синтезировать» он предлагает не «либеральную общественность» и «христианство», как это было у Мережковского, но «анархию» и «мистику», полагая, что именно такой «синтез» соответствует революционной эпохе. Философской основой остается, как и у Мережковского, соловьевство, — в отличие же от Мережковского, Чулков нисколько не скрывает своих связей с соловьевством и даже предлагает его реформировать. Центральное место в книге Чулкова занимала статья «О софианстве», посвященная Вл. Соловьеву. Сочетание «анархизма» и «мистики», по Чулкову, возможно на основе философии Соловьева, однако Соловьеву-философу свойственна некоторая ограниченность. Она состоит в том, что хотя Соловьев и «стремился именно к совмещению мира и Христа, к примирению религии Христа с религией земли»107*, но добиться органического сплава этих двух начал ему не удалось. Следовательно, по Чулкову, следует довести до конца дело, начатое Соловьевым и не завершенное им, — Чулков хочет быть более ортодоксальным соловьевцем, чем сам Соловьев. Так часто случается с эпигонами. По существу, к этому же сводится философская позиция как Мережковского, так и Андрея Белого.

— он и в отношениях с Блоком резко порицал его за «консолидацию» с Чулковым, настаивая на том, что следует «отмежеваться» от Чулкова, как вульгаризатора, упрощенца. Все эти полемические неистовства Андрея Белого в исторической перспективе выглядят просто комически, — непонятно, о чем идет спор: разницы нет никакой, только Белый применяет более изощренную, изысканную аргументацию, Чулков действует более примитивно, грубо, прямолинейно. Позиция же Блока в этих «прениях», при всей неясности, запутанности, «сдвинутости» в новых исторических условиях, предельно ясна в одном: для него абсолютно неприемлемы схоластические «целостные» схемы, какая бы аргументация ни применялась. Даже и так: Чулков в какой-то период более ему импонирует именно тем, что он проще, тем, что к доводам от Канта или кантианцев он не прибегает. Зная все эти схемы из общения с главарями символистов, Блок совершенно недвусмысленно отвергает их и в интерпретации Чулкова: «Целое (мистический анархизм) кажется мне не выдерживающим критики, сравн. с частностями его; его как бы еще нет, а то, что будет, может родиться в другой области» (VIII, 158). А для самого Блока главное то, что «… здание шатается», и поэтому «все — мучительно и под вопросом» (там же).

По существу Блоку в творческом плане одинаково чужды были и соловьевство, подновлявшееся «новейшими» философско-идеалистическими исканиями Белого, и соловьевство Чулкова, подкреплявшееся «анархизмом». Оценивая эту ситуацию, близок был к истине друживший в переходные годы с Блоком С. М. Городецкий, тоже примыкавший ненадолго к «мистическому анархизму», когда он в рецензии на «Лирические драмы» Блока писал, что эти последние «… принадлежат к тому роду интимных произведений, которые появляются в эпохи переломов как в жизни народов, так и в жизни барометров их — поэтов. Критический возраст русской жизни в острейшем своем моменте совпал с кризисом в творчестве Блока, переходящего от декадентской лирики к общенародной драматургии…»108* Дело тут, конечно, не в драме как в жанре, но в стоящей за поисками «цельного» героя, необходимого для драмы «народного» типа, тенденции постигнуть современного человека, ищущего социально активного выхода в эпоху общенародного «кризиса», перелома большого общественного значения. Естественно, что в свете этого перелома «лирикой» негативного типа, т. е. очередным субъективистским заблуждением, оказывается «мистический анархизм», — по этому поводу, тоже, в общем, верно, писал Городецкий, противопоставляя Блока Чулкову и утверждая, что «Балаганчик», «по тонкой иронии судьбы, родившийся вместе с “Факелами” и появившийся впервые в них, оказывается совершенно противоположным по своему смыслу идеям Георгия Чулкова»109*.

— в поисках Блоком больших народных основ для поэзии, расширения и переосмысления лирического образа-характера до пределов героя «народной драмы» (попытках, быть может, в конечном счете и не совсем правомерных, если оставаться в границах лирики, но необычайно плодотворных как раз для типа блоковского лиризма, а далее — и для русской поэзии XX века вообще) — обнаруживается в ходе дискуссий о «мистическом анархизме» еще одна, крайне важная идейно-художественная коллизия. Некоторый интерес к «мистическому анархизму» проявляется у Блока не только в дружбе с Г. Чулковым, но и во внутренне очень сложных отношениях с Вяч. Ивановым; необходимо при этом заметить, что и сам «мистический анархизм» имел бы очень малое значение для литературной борьбы эпохи, если бы его деятельность ограничивалась более или менее эффектными внешними выходками Г. Чулкова или С. Городецкого, не одобрявшимися Блоком. Известный вес самому течению придавало то обстоятельство, что к нему недвусмысленно примыкал Вяч. Иванов — вероятно, наиболее серьезный теоретик символистской школы вообще.

эти годы, — о народном театре, целостном герое и т. д.; преодоление воздействия Вяч. Иванова стоило Блоку довольно много сил. Отношения Блока и Иванова достаточно сложны; нет возможности приводить здесь блоковские разновременные высказывания об Иванове из документального материала — они потребовали бы длительных анализов. Яростные полемики Андрея Белого с «мистическим анархизмом», вероятно, тоже объясняются не «профанацией символизма» в шумной деятельности Г. Чулкова, как об этом пространно повествует в своих позднейших мемуарах Белый, но причастностью к течению Вяч. Иванова. В более же ранних мемуарах Андрей Белый откровеннее и правдивее пишет именно о Вяч. Иванове и о его, с точки зрения Белого, «двойственной» роли в символизме: «… роль Вяч. Иванова огромна и в светлом и в темном смысле… становилось нечто вроде знака равенства между театром и храмом, мистерией и новой драмой, Христом и Дионисом, Бого-Матерью и всякой рождающей женщиной, Девою и Менадой, любовью и эротизмом, Платоном и греческой любовью, теургией и филологией, Влад. Соловьевым и Розановым, греческой орхестрой и парламентом, русской первобытной общиною и Новым Иерусалимом, левым народничеством и славянофильством и т. д. С другой стороны, роль Вяч. Иванова несомненна, как роль отравителя чистоты воздуха самой символической среды, — она мало изучена»110*. Излагаются тут попытки Вяч. Иванова сконструировать некий «синтез» из самых разнородных материалов идеологии и общественной жизни. Чувствуется раздражение Белого не только фактом «соперничества», но и по существу: «синтезируемые» материалы столь различны, что, по Белому, итог должен быть чуть ли не общедоступным, отвечать на весьма многообразные потребы. Белого явно раздражает эта «общедоступность»: характеристика строится по видимости из «положительных» и «отрицательных» элементов, но на деле никакой «положительности» здесь нет: всё — об Иванове как об «отравителе чистоты воздуха», Иванове-теоретике, профанирующем общедоступностью мистико-религиозную догму

Говоря о теориях Вяч. Иванова, действительно основополагающих для русского символизма, обычно ограничиваются указаниями на его учение о «реалиоризме», как называл его сам автор: «… от видимой реальности и через нее — к более реальной реальности тех же вещей, внутренней и сокровеннейшей…»111* Однако это философско-методологическое обоснование символизма — не исчерпывающая и не исходная посылка рассуждений Вяч. Иванова, но скорее всего завершающая, итоговая формула. Исходит же Вяч. Иванов не от такого рода обобщений, сводимых в каком-то смысле к решающим положениям старого идеализма, но от новейших образцов буржуазной философии: Ницше, идеи которого Иванов «подкрепляет» филологической ученостью, и в особенности — от Соловьева. Так же как и в других случаях, необходимо тут напомнить, что дело не просто в философско-литературных воздействиях. Если бы суть была только в злокозненных хитросплетениях схоластической мысли Соловьева, то ситуация была бы относительно проста. Важнее то, что, при несомненной литературной талантливости и большой философско-филологической эрудиции, Вяч. Иванов пытается ответить по-своему на художественные вопросы, возникающие в творчестве таких серьезных деятелей искусства, как Блок, Мейерхольд и т. д., улавливая эти проблемы в самой практике поэзии, театра и т. п. Потому-то Блоку и приходилось бороться в себе с идеями Вяч. Иванова, потому-то была в них известная притягательная сила, что здесь предлагались видимые, искусно сконструированные ответы на реальные нерешенные вопросы современных художественных исканий. Иначе — сама эта внутренняя борьба была бы простым недоразумением.

характера современного человека, об отъединении личности от общей коллективной жизни и необходимости преодоления этого распада общественных связей. Подкрепляя все это изысканиями в античной и новоевропейской филологии, Вяч. Иванов придает видимость убедительности своим ответам на волнующие серьезных художников вопросы искусства. На деле эти ответы — конструктивные схемы типа соловьевских, они пронизаны «мистическим оптимизмом»: все в общественной жизни и в искусстве уладится само собой, автономными, безотносительными к социальной борьбе процессами развития культуры и личности. Так, в общественной жизни современности, по Иванову, уже есть признаки появления «синтетической», «органической» эпохи; период распада связей уже кончается, это самодовлеющий, далекий от революции и не нуждающийся в ней процесс: «То, о чем мы “пророчествуем”, сводится, с известной точки зрения, к предчувствию новой органической эпохи. Для недавно торжествовавшего позитивизма было едва ли не очевидностью, что смена эпох “органических” и “критических” закончена, что человечество окончательно вступило в фазу критицизма и культурной дифференциации. Между тем уже в XIX веке ряд симптомов несомненно обнаруживал начинающееся тяготение к реинтеграции культурных сил, к их внутреннему воссоединению и синтезу»112*. Далее к соловьевским идеям «реинтеграции» и «синтеза», толкуемым не столь фантастически, как у самого Соловьева, но более «постепеновски», культурнически, «приобщаются» классическая русская литература XIX века и Ницше.

Особое значение, или, вернее, особо злостно извращающее реальные жизненные вопросы значение, для Блока имеет распространение этого «культурнического синтеза» на проблему личности, характера, человеческого образа в искусстве. Вяч. Иванов по видимости связывает эту проблему с общественной жизнью, он ратует за цельную личность и в общественной жизни, и в искусстве: «Индивидуализм, в своей современной, невольной и несознательной метаморфозе, усвояет черты соборности: знак, что в лаборатории жизни вырабатывается некоторый синтез личного начала и начала соборного. Мы угадываем символ этого синтеза в многозначительном и разнозначащем, влекущем и пугающем, провозглашаемом как разрешение и все же неопределенном, как загадка, — слове: анархия»113*. Соловьевские утопии Вяч. Иванов толкует «анархически», он хочет быть «с веком наравне», приобщиться к эпохе революционных взрывов через подобные анархо-индивидуалистические реконструкции схем Соловьева. Так же как и Белый, Вяч. Иванов проповедует «жизнетворчество», слияние, синтез жизни и искусства; путем к этому для Иванова точно так же является символизм. Высшим же этапом символизма, согласно Иванову, является мифотворчество, создание искусства античного типа, где художественный образ является синтезом религии и жизненной деятельности, отдельного человека и коллектива: «… истинный миф — постулат коллективного самоопределения…»114* «синтеза», мистически реконструированный театр. Это театр, где преодолена, «синтетически» снята раздельность актера и зрителя, сцены и зала, зрелища и действия, искусства и жизни: «Театр должен окончательно раскрыть свою динамическую сущность; итак, он должен перестать быть “театром” в смысле только “зрелища”… Довольно лицедейства, мы хотим действа. Зритель должен стать деятелем, соучастником действа. Толпа зрителей должна слиться в хоровое тело, подобное мистической общине стародавних “оргий” и “мистерий”»115*.

«синтетические» конструкции, схемы — или, говоря шире, внутренняя, духовная деятельность — решение жизненных вопросов, относящихся к современной личности и ее исторически сложившимся отношениям на путях практики, реальной жизни. Социальные решения подменяются культурническими, «постепеновскими» схемами. Ничего принципиально нового по сравнению с Соловьевым тут нет. Но искусно привлекается современный материал — отчасти общественной жизни, большей же частью культуры, искусства; при всей умозрительности подхода, поскольку Вяч. Иванов тонкий художественный критик с обширными и многосторонними познаниями, его анализ недостатков современной культуры имеет свои сильные стороны, многое подмечает верно, хотя и односторонне. Поэтому и его положительные, программные утверждения, опирающиеся на эту подчас хорошо аргументированную критику, могут представиться убедительными. От аналогичных рассуждений Белого за версту несет истерической экзальтацией, вымученной теоретичностью. У Вяч. Иванова — свободное обращение с широким материалом, блеск эрудиции, кажущийся непредвзятым подход к современным проблемам, под который умело подставляется (именно подставляется!) обширный идейный материал прошлого.

бьется под всеми его исканиями жизненная тревога, стремление постигнуть реального современного человека; у Вяч. Иванова — холодная роскошь пышных «культурных» декораций, исчерпывающих содержание всех этих построений. В существе же дела — разница огромна, и она выступает с большой силой даже в самом использовании материала прошлой культуры. Не исключена возможность, что творческое общение с Вяч. Ивановым, внутренние полемики Блока с «мистическим анархизмом» стимулировали обращение Блока к тому разнообразному материалу, который использовался Ивановым: обостряется интерес Блока не только к Ницше (а это — «первоисточник» построений Иванова), но и к идейному наследию русской культуры. В сложной литературной борьбе эпохи Блок пытается, скажем, использовать М. А. Бакунина, — но характерно, что даже Бакунин представляется Блоку более цельным, чем современный человек: «Он над гегелевской тезой и антитезой возвел скоропалительный, но великолепный синтез, великолепный потому, что им он жил, мыслил, страдал, творил» («М. А. Бакунин», 1906 г., V, 34). Обобщающие тенденции старой русской культуры Блок обращает к социальной жизни и прошлого и современности. В этом свете само стремление к «цельности» становится не искусственной постройкой, схемой, но возможными качествами реальных людей в реальной обстановке: «Но эта “синтетичность” все-таки как-то дразнит наши половинчатые, расколотые души. Их раскололо то сознание, которого не было у Бакунина» (там же). Подобное желание дифференцировать, связывать с конкретной социальной обстановкой и общественно-культурные традиции вызывает гнев символистских теоретиков, подменявших жизнь схемами: З. Н. Гиппиус характеризует блоковские мысли о Бакунине как «детские, несчастненькие», о самом же Блоке пренебрежительно говорит: «Ну, какой он “общественник”!»116* Самого же Блока обращение к внутренним противоречиям старой культуры в некоем комплексе (особенно значительно в этих блоковских раздумьях привлечение имени Герцена) ведет к более углубленным постижениям современности.

«лирика» в специфическом негативном аспекте этой художественной категории: «Среди факельщиков (неуловимых, как я с Вами совершенно согласен) стоит особняком для меня Вяч. Иванов, человек глубоких ума и души — не пустышка. Мы оба — лирики, оба любим колебания друг друга, так как за этими колебаниями стоят и сторожат наши лирические души. Сторожат они совершенно разное, потому, когда дело переходит на почву более твердую, мы расходимся с Вяч. Ивановым» (VIII, 200). Все дело в том, возможен ли переход от «лирики» к «более твердой почве», к более точным представлениям о современной жизни и современном человеке. Сложные схемы Вяч. Иванова такому переходу не содействуют. Неприятие и этой формы искусственной гармоничности, головной схемы — итог раздумий Блока над «блистательной» фигурой Вяч. Иванова в границах современной культуры. Итог этот был выстрадан Блоком, как и во всех подобных его отношениях с деятелями символистского течения; он выражен лирически в стихотворном посвящении «Вячеславу Иванову» (1912 г., задумано в 1909 г.). Нужно остановиться здесь на этом позднем произведении, для того чтобы был понятнее последующий ход развития важной линии блоковского творчества.

Для Блока Вяч. Иванов — явление, характерным образом связанное с эпохой; воздействие его на умы определенной части художественной интеллигенции толкуется именно прежде всего через эпоху:


Вином и кровию дыша,
В ту ночь нам судьбы диктовала

1905 – 1906 гг. И как раз воздействие теорий Вяч. Иванова, по Блоку, — не в нем самом, не в силе его ума, как такового, но «в слепящей вьюге» общих событий, в «стихии» развертывавшегося объективного хода жизни:

Был миг — неведомая сила,
Восторгом разрывая грудь,
Сребристым звоном оглушила,

Блаженством исказила путь!

Сами же построения Вяч. Иванова определяются как особое «царство», то есть нечто единое, цельное, самодовлеющее, нечто «синтетическое», в своем холодном блеске недоступное лирическому «я» стихотворения, приходящему к совершенно иным представлениям о жизни. Теории Вяч. Иванова — «царский поезд», отличающийся блеском:

И много чар, и много песен,


Да, царь самодержавный — ты.

Нечто совсем иное — жизненные представления лирического «я» стихотворения. Блок редко с такой программной ясностью высказывался в стихах, тут эта ясность концовки — тема всего стихотворного послания:


В час утра встретивший зарю,

На царский поезд твой смотрю.

проявлениях. Нет, здесь сталкиваются две концепции жизни; личное в каждом из «героев» полностью слито с «общим» или даже, скорее, растворилось в нем; эти героя — типы разного поведения, разного отношения ко всему именно в общей жизни. Поскольку эти разные герои — художники, то это и разные поэты, но не о художестве, как таковом, тут речь, — а о чем-то большем, чем разные художественные «манеры». Это большее — цельные, законченные общественные индивидуальности, выражающие разные восприятия мира, общества, человека, жизни.

Примечания

96* Соловьев С. Рецензия на сборник «Нечаянная Радость». — Золотое руно, 1907, № 1, с. 88.

97* «Земля в снегу». — Весы, 1908, № 10, с. 87.

98*  1, с. 89.

99* Брюсов В. Новые сборники стихов (А. Блок. Нечаянная Радость) — Весы, 1907, № 2, с. 85.

100* Там же.

101* Павлович Н. Из воспоминаний об Александре Блоке. — В кн.: Феникс, кн. 1, с. 156.

102* «Александр Блок» с. 75 – 76).

103* Белый Андрей. Между двух революций, с. 22.

104* Там же, с. 26.

105* Эпизод с обвинениями Белым Блока в «мистическом анархизме» внимательно обследован в работе В. Н. Орлова «Александр Блок и Андрей Белый в 1907 году» (Литературное наследство, тт. 27 – 28, 1937, с. 371 – 403), написанной по свежим следам третьего тома мемуаров Белого.

106* «Факелы», 1906, с. 37.

107* 

108* Городецкий С. Рецензия на сборник «Лирические драмы». — Образование, 1908, № 8, с. 66 – 67.

109* Там же.

110* — Записки мечтателей, 1922, № 6, с. 71.

111* Иванов Вяч. Две стихии в современном символизме (1908). — В кн.: По звездам. СПб., 1909, с. 305.

112* — В кн.: По звездам, с. 194.

113* Иванов Вяч. Кризис индивидуализма (1905). — В кн.: По звездам, с. 100.

114* — Там же, с. 196.

115* Там же, с. 205 – 206.

116* Весы, 1907, № 5, с. 71.