В своем дальнейшем развитии Блок уже не отступает от найденного им в цикле «На поле Куликовом», каковы бы ни были конкретные трудности в освоении и воплощении того или иного жизненного материала, тех или иных духовных коллизий, которые входят в поле его художественного внимания. Напротив, он развивает, уточняет и углубляет обретенное там, формально как будто бы не прибегая в одном персонаже, в границах одного сознания к столь прямым и непосредственным переходам от истории к современности. «На поле Куликовом» в этом смысле представляет собой поэтический перевал, где основной новый принцип, прояснивший эволюцию, выражен наиболее резко и последовательно. Непосредственно продолжают «укладывание» нового принципа «Итальянские стихи»; на ином материале они обнаруживают неслучайный характер соотнесения истории и современности для создания широкого содержательного нового качества лирического «я», открывают существенно новые возможности для разработки поэтического образа человека. Концепция цикла «Итальянских стихов» возникает во время путешествия 1909 г. Тут проявляется одна специфическая особенность блоковского развития. Художественное дело Блока все время сложными, противоречивыми соотношениями переплетается с общественной жизнью страны и личной жизнью поэта.
Крупнейший поэтический перелом в дооктябрьском творчестве Блока происходит в годы реакции, все сгущавшейся после спада революционной волны и третьеиюньского переворота. «Глухота и чернота» общественной атмосферы в какой-то степени откладываются в творческом сознании Блока. К 1909 г. относятся также два трагически переживавшихся Блоком события личной жизни: рождение и смерть ребенка Л. Д. Блок в начале года и смерть отца, А. Л. Блока, в конце. Привыкший сопоставлять факты личной и «общей» жизни, Блок воспринимал эти события и в свете исторической перспективы, представлявшейся Блоку, как большому художнику, вполне конкретно, в смене исторических и «реальных» поколений. «Итальянские стихи», таким образом, появляются как бы в черной раме личных потерь и на мрачном фоне общественной реакции. Эти обстоятельства следует учитывать не в «извинение» Блока — художника трагической темы, но скорее для того, чтобы в должной мере оценить патетическую мощь утверждения исторической перспективы в самом цикле. О них надо помнить в особенности для верной оценки высказываний Блока, связанных с возникновением «Итальянских стихов».
Блок как бы убегал в Италию от мрачных восприятий российской действительности и вместе с тем искал временного успокоения от трагизма личной жизни. Более чем когда-либо Блок воспринимает личное и общее в единстве — очень отчетливо это видно в письмах Блока, относящихся как к самой поездке в Италию, так и к поре, непосредственно ей предшествующей: «… пришли очень черные дни. Когда я говорю шутливо, мне ужасно не до шуток, страшно тяжело. Думаю, что эта тревога имеет совсем не одни личные основания» (письмо А. Н. Чеботаревской от 30 января 1909 г., VIII, 273). Важно и исследователю видеть все это в единстве, в общем комплексе. Блок едет в Италию с мыслями об общественном мраке, наступающем в России, о сгущающемся трагизме личной жизни — иначе говоря, поэтическая формула «О Русь моя! Жена моя!» и тут развивается в новом трагедийном повороте идейно-духовной жизни Блока и определяет внутреннюю логику появления «Итальянских стихов». Тема России как тема трагедийного единства противоречий по-новому здесь реализуется, неотделима от «Итальянских стихов». Существуют мемуарные свидетельства о том, что все свое творчество Блок рассматривал в позднюю пору как посвященное этой его главной теме, теме России: «Не я один поражен был на вечере в Тенишевском зале подбором стихов, исключительно зловещих, и тоном голоса, сумрачным до гневности. — “О России, о России!” — кричали ему из публики, после стихов из цикла “Пляски смерти”. “Это все — о России”, — почти гневно отвечал он»173*. Говорить так с полным основанием Блок мог только после нахождения нового творческого единства в цикле «На поле Куликовом», и в этом смысле «Итальянские стихи» иначе освещают и развивают ту же единую тему.
«Трудно вернуться, и как будто некуда вернуться — на таможне обворуют, в середине России повесят или посадят в тюрьму, оскорбят, — цензура не пропустит того, что я написал» (VIII, 288). При этом Блок признается: «Единственное место, где я могу жить, — все-таки Россия, но ужаснее того, что в ней (по газетам и по воспоминаниям), кажется, нет нигде» (там же). Объяснение такой трагедийной двойственности восприятия России издалека следует искать в том едином комплексе, в котором все это возникает. Среди писем Блока от первой половины 1909 г. есть единственные в своем роде документы по ясности выражения общественной позиции поэта: это письма к В. В. Розанову. В них с необычайной четкостью выражается, в качестве идейно-мировоззренческой основы, историческая перспектива, в которой Блок видит Россию. Есть Россия, которую Блок никогда не примет: «… смертная казнь и всякое уничтожение и унижение личности — дело страшное, и потому я… не желаю встречаться с Пуришкевичем или Меньшиковым, мне неловко говорить и нечего делать со сколько-нибудь важным чиновником или военным, я не пойду к пасхальной заутрене к Исакию, потому что не могу различить, что блестит: солдатская каска или икона, что болтается — жандармская епитрахиль или поповская нагайка. Все это мне по крови отвратительно» (письмо от 17 февраля 1909 г., VIII, 274 – 275). Эта самодержавно-чиновничья Россия отвратительна Блоку «по крови» потому, что — как опять-таки с необычайной ясностью здесь сказано — Блок относит себя в смысле определенных традиций к старой русской интеллигенции: «… я останусь представителем разряда людей, Вам непонятных и даже враждебных, представителем именно интеллигенции…» (VIII, 274). Блоковское подчеркивание «в этом одном» означает связывание себя с передовыми «народа» и «интеллигенции» в более широком для Блока смысле, в перспективе нового этапа истории, выражена тут опять-таки с необычайной ясностью: «… что народ, что интеллигенция — вскоре (как я чаю и многие чают) будет одно» (VIII, 275). В письме от 20 февраля 1909 г. еще четче выражены и непримиримость контрастов старой и новой России, и сама перспектива истории как перспектива революции: «Современная русская государственная машина есть, конечно, гнусная, слюнявая, вонючая старость, семидесятилетний сифилитик, который пожатием руки заражает здоровую юношескую руку Революция русская в ее лучших представителях — юность с нимбом вокруг лица» (VIII, 277). Таким образом, для Блока 1909 года идея «России» как исторически перспективного мировоззренческого единства есть «… концепция живой, могучей и юной России» (там же), или России будущего этапа истории. Во всем этом контексте слова о том, что «единственное место, где я могу жить, — все-таки Россия», могут означать лишь одно: что только в России Блок находит перспективу истории в ее жизненном выражении, в жизненных возможностях.
В письмах к В. В. Розанову, представляющих собой, в сущности, наиболее последовательные выводы из блоковских исканий 1908 г., есть одна особенность, на которую следует обратить серьезное внимание. Историческая перспектива здесь предстает у Блока везде в конкретно-жизненной форме, для него она всюду — вопрос о человеческой личности, о возможностях ее раскрытия, движения и просто — элементарнейшего существования: не случайно же и непосредственным предметом спора в письмах являются террор и смертная казнь174*— в самом ли широком общественном (в отношениях с государством, с людьми и т. д.) или в наиболее узких, чисто индивидуальных. Именно с точки зрения интересов личности расцениваются и конкретные явления современной общественной жизни, и тут-то и заявляет Блок — решительно и категорически, — что «как часть целого я принадлежу к известной группе, которая ни на какой компромисс » (VIII, 274), что он «интеллигент». Далее, в развитие этого положения, он заявляет столь же твердо, что традиции передовой интеллигенции и подлинные интересы трудовых людей, «народа» именно здесь нераздельны. В итоге — историческая перспектива, на которой основывается оценка современности, оказывается неразрывно слитой с проблемой личности.
Но стоит только приглядеться к наиболее мрачно-трагическим высказываниям поэта перед поездкой в Италию и во время самой поездки, как станет ясно, что и тут новые краски — более густотрагические — оказываются все время в конкретных ситуациях, возникающих в связи с проблемой личности. И здесь опять из простых и наглядных мотивов, относящихся к личности, всплывают более широкие и общие вопросы: «… в Италии нельзя жить. Это самая нелирическая страна — жизни нет, есть только искусство и древность»175*, не может быть обычного человеческого существования личности там, где прошлое, история, запечатленная в культуре, неизмеримо превышает сегодняшние возможности жизни. «Лирическое» тут — личностное, и это, бесспорно, рассматривается как важнейшая ценность, определяющая возможную жизнь — или ее отсутствие. Но как раз в связи с историей, застывшей в больших явлениях культуры, возникает наиболее мрачное, быть может, из всех вообще существующих высказываний Блока о современности: «Более чем когда-нибудь я вижу, что ничего из жизни современной я до смерти не приму и ничему не покорюсь. Ее позорный строй внушает мне только отвращение. Переделать уже ничего нельзя — не переделает никакая революция. Все несколько человек останется. Люблю я только искусство, детей и смерть… Я давно уже читаю “Войну и мир” и перечитал почти всю прозу Пушкина. Это существует» (письмо к матери из Милана, VIII, 289). Может показаться, что в этих двух письмах из-за границы Блок говорит о прямо противоположных вещах, на деле же речь идет об одном и том же, но с разных концов. Застывшая в памятниках культуры история — единственное, что обладает сегодня большими внутренними возможностями для жизни личности — вот о чем говорится в только что цитировавшемся письме. Культура тут рассматривается как выражение возможностей жизни и истории. Но в первом цитировавшемся письме говорится, что такая застывшая, не имеющая выходов в современность, не формирующая современные отношения культура заполнить отсутствие жизни не может. Следовательно, говорится об одном и том же. Современность Европы отрицается с точки зрения возможностей личности. Однако нисколько не отрицается историческая перспектива — напротив, только о ней и речь. Она воплотилась в культуре — и, в сущности, только она и осталась. Есть во всем этом комплексе размышлений еще один чрезвычайно существенный поворот. Блок уходил ненадолго в Европу от мрака русской самодержавной реакции. Однако здесь он обнаруживал «нелирическую страну» — отсутствие возможностей развития личности именно там, где столь наглядно запечатлелась прошлая, бурная и напряженная, историческая жизнь. В совершенно ином конкретно-национальном выражении обнаруживался общий, более широкий исторический тупик современности — исчерпанность буржуазного строя жизни. Получалось так, что Блок попал из огня да в полымя. Все это становилось ему особенно отчетливо видно именно в свете исторической перспективы, найденной художественно в цикле «На поле Куликовом». Но видно это было Блоку больше всего сквозь проблему личности, а в период итальянского путешествия только через нее, — об этом надо помнить, чтобы ничего не упрощать в объективных трудностях блоковского движения. Конкретных исторических сил, на которые можно было бы опереться в этой трудной ситуации, Блок не видел. Отсюда — получается совсем иное положение, чем, скажем, в период очерка «Девушка розовой калитки и муравьиный царь». Сейчас Блок видит трагическое единство общеисторической ситуации, поэтому у него уже не противостоят столь механически буржуазная «Европа» и «Россия». Он видит как художник и конкретно-чувственное различие ситуаций там и тут: все-таки жизненных возможностей личности, в смысле будущего, в России больше, чем на Западе, потому-то и жить Блок может только в России. Получается положение, напоминающее Герцена: вспомним, с каким блеском исторической проницательности Герцен обнаруживает отрицательные стороны николаевской России в мещанско-буржуазной Франции. Опять-таки поиски исторически перспективного поэтического восприятия мира объективно сближают Блока с русской культурой 40 – 50-х годов. Но отсутствие более конкретных социально перспективных опор делает положение Блока чрезвычайно трудным. У него появляются даже мотивы исторического скепсиса, при всех мировоззренческих отличиях тоже отчасти напоминающие Герцена: «Россия для меня — все та же — лирическая величина. На самом деле — ее нет, не было и не будет» (VIII, 289), — говорится в том же письме к матери от 19 июня 1909 г. Дальше следует фраза о Пушкине и о «Войне и мире» и о том, что «это существует». История, запечатлевшаяся в культуре, — та реальность, на которую пытается сейчас опереться Блок.
На деле у Блока перспектива культуры оказывается также и перспективой жизни. «Россия — лирическая величина» — это приятие жизни в ее общих основах, через личность, идущую трагическими путями и все-таки утверждающую большую перспективу будущего. Такой предстанет жизнь в «Итальянских стихах». Нельзя читать «Итальянские стихи» без окружающей их «прозы» — в частности, без писем Блока, представляющих большое явление русской прозы, — но нельзя и отождествлять прозу и стихи. Взаимосвязанные, но разные ряды содержания выражаются там и тут. В «прозе» писем с большей отчетливостью проявляются элементы трагического отчаяния, охватывающего Блока при зрелище жизненного упадка, порождаемого самодержавной реакцией в России, и «нормальной» обездуховленности, порождаемой относительно стабильным состоянием «цивилизованной» Европы. В стихах с большей определенностью говорится о том, что могло бы вывести людей из трагического положения; и там и тут Блок видит канун взрыва. Но, поскольку конкретных сил, которые выведут мир из предстоящего катастрофического взрыва, Блок не видит и в то же время не может и не хочет отказываться от намеченной в цикле «На поле Куликовом» исторической перспективы, он пытается опереться на культуру. Тот факт, что в Италии его «обожгло искусство», сам Блок, в сущности, обосновывает именно тем, что в культуре, и в частности в великой живописи итальянского Ренессанса, он усматривает задатки большого будущего для человечества: «… итальянская старина ясно показывает, что искусство еще страшно молодо, что не сделано еще почти ничего, а совершенного — вовсе ничего: так что искусство всякое (и великая литература в том числе) еще все впереди» (письмо к матери из Венеции от 7 мая 1909 г., VIII, 283) При общем блоковском подходе, связывающем воедино разные стороны и проявления жизни (а такой подход вырабатывался у Блока как раз в связи с поисками творческого и мировоззренческого единства, перспективного взгляда на современность), то, что «искусство еще все впереди», означает для Блока и то, что жизнь в широком смысле тоже еще таит впереди множество возможностей. Блоковское мышление вообще противоречиво — не только в том смысле, что оно содержит неразрешимые, подчас с трудом соединимые крайности, но и в том смысле, что оно отличается живой гибкостью переходов. Блока трудно «пересказывать» — в этом тоже есть известное сходство с Герценом, которого так же невозможно сводить к догматическим «формулам», односторонним сентенциям. Памятуя о такой гибкости блоковской мысли, которую никогда нельзя читать односторонне, можно утверждать более или менее определенно, что именно общую перспективу жизни имеет в виду Блок, когда он говорит о «молодости» культуры. Это также — и об исторической молодости, о возможном будущем людей, об исторической перспективе. Не случайно в том же письме к матери от 7 мая 1909 г., противоречивом в разных смыслах этого слова, говорится и следующее: «Среди итальянских галерей и музеев вспоминается Чехов в Художественном театре — и не уступает Беллини; это тоже — предвестие великого искусства» (VIII, 283). Далее же, после перечисления разных проявлений русской общественной жизни, вспоминается «все та же Россия “в мечтах”» (там же). Таким образом, весь контекст, со всеми его драматическими противоречиями разного плана, говорит несколько иным языком, в сущности, о тех же вещах, что и письма к Розанову, скажем: о неприемлемости для Блока реакционной России и о «будущей России» как исторической перспективе. В Европе же подобную историческую, перспективу, по прозе Блока, отчетливее всего представляет ее историческое прошлое, застывшее, зафиксированное в ее культуре. Но в этой же культуре видны и возможности жизни будущего.
В самих «Итальянских стихах» все эти вопросы ставятся и шире, и сложней, противоречивей, и просто — несколько иначе. Прежде всего, в стихах Блок гораздо более прямо и непосредственно соотносит самую культуру с жизнью, с современными отношениями людей; яснее видно, что основной опорой ему представляется жизнь. Далее, в стихах он вовсе не ограничивается несколько однозначной, небогатой идеей «нелирической страны», но поэтически находит такие области, такие «углы жизни», где сохраняются возможности эмоционально-интенсивного существования человека. От этого более прямыми и непосредственными, с одной стороны, делаются соотношения между культурой и историей; с другой стороны, более сложным, противоречивым оказывается подход к современности. Более открыто выступает проблема соотношений истории и современности, и культура выглядит тут больше посредником, своего рода разветвленным и сложным «метафорическим» способом постановки больших вопросов современной жизни. И здесь-то становится окончательно ясно, что есть нечто героическое в самом факте обращения Блока к «обжегшей» его большой культуре как способу сохранения и обогащения исторической перспективы в своем творческом сознании. Блок не «убегает» от современности в культуру, но проверяет современность историей, предъявляет ей большой поэтический счет от имени большой культуры, а по существу — и истории.
«Итальянских стихах» большую и особую роль играет образ человека, чьими глазами воспринимается Италия в ее прошлом и настоящем, чьим восприятием вообще создается единая концепция художественного целого; наименее приемлема для этого «проходящего человека» сегодняшняя Флоренция:
О, Bella, смейся над собою,
Уж не прекрасна больше ты!
Гнилой морщиной гробовою
Искажены твои черты!
Твои уродливы дома,
Всеевропейской желтой пыли
Ты предала себя сама!
(«Умри, Флоренция, Иуда…», май — июнь 1909)
«Иуда» именно потому, что повинна в замене автомобилями и велосипедами, уродливыми современными домами, «всеевропейской желтой пылью» — Леонардо и Беато Анжелике, Савонаролы и Медичи. Здесь, в этих инвективах современной Флоренции, очень ясно видно, что речь идет не только о культуре, но обо всем историческом жизненном укладе: прошлое, история несравненно богаче своими жизненными возможностями, «всеевропейская желтая пыль» современности отвергается за свою обездуховленность, жизненную бедность, прозаичность. При этом все воспринимается в категориях трагедии — обездуховленность современной цивилизации дается в виде трупного тления, духовной гибели:
Ты пышных Медичей тревожишь,
Ты топчешь лилии свои.
Но воскресить себя не можешь
И трупный запах роз в церквах —
Весь груз тоски многоэтажный —
Сгинь в очистительных веках!
Измена своему прошлому, своей собственной истории наказывается историческими же способами: у Флоренции-Иуды нет будущего, ей предстоит еще долгие века томиться в безвыходной пустоте, очищаться от своего падения, нести кары исторического возмездия. Примечательно, что такую же роль отводит Блок Флоренции в прозаическом цикле «Молнии искусства»: там в очерке «Маски на улице»176* «процедура» уборки трупа.
Однако связанные с Флоренцией образные ассоциации далеко не исчерпываются в «Итальянских стихах» превращением ее в зловещий символ мертвенной механичности современной буржуазной жизни, и торжество блоковского искусства — в появлении иных красок, в жизненной и философско-обобщающей многосторонности конечного образа Флоренции. Внутри «Итальянских стихов» — целый цикл стихов о Флоренции; в этой связи надо сказать, что употреблявшееся выше определение «Итальянских стихов» как цикла является словесным упрощением. «Итальянские стихи» — сложное художественное образование, наиболее близкое к высокообобщенному поэтическому путевому дневнику. Художественное целое здесь образуется скорее всего по принципам, близким к прозе. Большое содержательное значение имеет образ «путешественника», «проходящего лица» — он отделяется в цикле от изображаемых явлений тоже больше по принципам прозы. Относительно редко его восприятие, его оценки врываются в изображение так резко и патетически-негодующе, как в стихотворении «Умри, Флоренция, Иуда…», — однако в иных формах он все же выделяется, и именно как персонаж прозы. Разумеется, подобное определение вовсе не означает умаления художественных достоинств гениальных стихов Блока, но представляет собой просто попытку разобраться в качественном своеобразии и художественно-исторической специфике этих стихов. В каком-то смысле «Итальянские стихи» — одно из выражений традиции, тянущейся с поэтической молодости Блока; их «прозаичность» представляет собой в высшей степени удавшуюся попытку освоения лирикой опыта большой русской прозы. Литературный генезис их следует возводить (через Апухтина) к поэзии 40 – 50-х годов. Отчасти они, очевидно, в какой-то степени связаны с «Фантасмагориями» К. Павловой, тоже представляющими собой лирико-философский «путевой дневник»177*.
Как «путешественник», «проходящее лицо», персонаж прозы, Блок видит в Италии вообще, и во Флоренции в частности, не просто умирание, отвратительное механизированное подобие жизни, но и самую высокую поэзию жизни, в ее интенсивности, напряжении, цветении. Вот маленькая стихотворная новелла, датированная июнем 1909 г., пятое звено в цикле «Флоренция»:
Окна ложные на небе черном,
И прожектор на древнем дворце.
— вся в узорном
И с улыбкой на смуглом лице
А вино уж мутит мои взоры
И по жилам огнем разлилось…
Что мне спеть в этот вечер, синьора?
Трудно и не нужно пересказывать поэзию именно как поэзию — она должна говорить и всегда говорит сама за себя, иначе людям незачем было бы писать стихи. Но можно и нужно говорить о том, в каких направлениях, с какими объективными идейными целями и как содержательно строится и действует поэзия. «Прожектор на древнем дворце» — это как бы современность, «наложенная» на историю или даже, вернее, «вырванная», «вырезанная» из потока истории. Но из современности выбирается то, в чем заключена большая и подлинная поэзия жизни, возможная, существующая и сегодня в человеке и его отношениях с людьми. «Прожектор» современного искусства вырвал ее из потока жизни, который одновременно является и потоком истории. Поэтому эта сегодняшняя поэзия жизни одновременно как бы «проигрывает» старую, уже ставшую историей, жизнь. Финальные две строки даются курсивом, подчеркнуты, выделены: это как бы реплика кого-то другого, не «путешественника» не «проходящего лица»; на фоне древнего дворца лирически «проигрывается» большая жизненная ситуация — одновременно и древняя и сегодняшняя178*. История вошла в самую душу персонажа, вошла не негативно, отрицательно, — но для утверждения положительного, поэтического смысла жизни, как возможная опора современности. В «Молниях искусства» Блок утверждает: «Италия трагична одним: подземным шорохом истории, прошумевшей и невозвратимой». Далее в очерке «Немые свидетели» говорится, что здесь «… весь воздух как бы выпит мертвыми и по праву принадлежит им» (V, 390). Но в стихах дается нечто несравненно большее: «подземный шорох истории» поэтически толкуется и как высокое трагедийное утверждение жизни, как «историческая информация», полученная от прошлого и помогающая конкретному человеку жить и сегодня.
Стихотворение «Окна ложные на небе черном…» содержит в себе лирический персонаж театрализованного типа. Это не значит, что Блок в каких-то отдельных вещах отказывается от повествовательного принципа в пользу театрализации. Нет, здесь происходит нечто иное. В цикле «На поле Куликовом» в известной степени доведен до предела театральный принцип: цикл стихов как бы превращается в «лирическую трагедию» с железной внутренней логикой композиции. Блок не отступает от того, что обретено в «На поле Куликовом», но развивает найденное далее. Он ищет композиций более гибких, сложных, жизненно богатых, но на той же основе. И в «Итальянских стихах» в целом, и в отдельных циклах, входящих в «дневник путешествия», есть и сквозной образ-персонаж «проходящего лица», и отдельные персонажи внутри маленьких «драм» или «новелл», «проигрываемых» по ходу путешествия; по более сложным разветвлениям замысла содержательно, идейно используются и сами отклонения, и «рама» путешествия, и особые права «рассказчика». Это дает возможность более гибких, жизненно убедительных переходов от истории к современности, — таков общий смысл подобной композиции, «монтажных перебивов» повествования «крупными планами» отдельных сюжетов и, конечно, также и сложных переходов от «рассказчика» к отдельным персонажам выделенных сюжетов.
Насколько это важно именно для общего содержания целого, для художественно верных и тонких идейных акцентов, показывает хотя бы «обрамление» стихотворения «Окна ложные на небе черном…» внутри цикла «Флоренция». За маленькой драмой или новеллой об «углах жизни», где и сейчас можно найти высокую поэзию, следует стихотворение «Под зноем флорентийской лени…», датированное 17 мая 1909 г., где говорится о том, насколько «беднее чувством» современный человек на фоне богатой красками прошлой жизни, — кажется, что здесь «молчат церковные ступени, цветут нерадостно цветы». Далее следует вторая строфа, вывод:
Лишь в легком челноке искусства
От скуки мира уплывешь.
Но ведь это мысль «проходящего человека», отчаявшегося на минуту от этого постоянного зримого столкновения богатства истории и бедности современной механической цивилизации. Мысль эта рождается естественно, органично, но она не «конечная мысль», не последний вывод, она «проходяща», как и сам человек, который на миг мог прельститься и ею, подумать и так. А то, что она временна, доказывает «фон», путешествие, рождающее и совсем иные, более трагедийно-глубокие мысли. Трагедиен предшествующий эпизод, где «прожектором» освещена новелла о «полноте жизни», и «легкий челнок искусства» нельзя отделить от этого потока жизни. Наконец, «скуку мира», его «пустоту» и «легкость челнока», уносящего от этой скуки, полностью снимает другая «перекладина рамы», стихотворение, предшествующее «прожектору на древнем дворце» и датированное июнем 1909 г.:
Мой лихорадочный взгляд.
Дымные ирисы в пламени,
Словно сейчас улетят.
О, безысходность печали,
В черное небо Италии
Черной душою гляжусь.
Пламенем охвачен пейзаж, и горящей предстает душа человека. Тут никак нельзя сказать, что «весь воздух как бы выпит мертвыми», нет и не может быть «скуки мира», «скуки жизни», «молчаливых церковных ступеней» и «нерадостных цветов». Невозможен тут, в этом напряжении, в пламени жизни, и «легкий челнок искусства». «Проходящее лицо» здесь открывает свою душу — она совсем не «пустая» и не «легкая», она такая же пламенная или, вернее, сожженная пламенем жизни, пламенем современности, как и «небо Италии». Современность как трагедия сталкивается здесь с трагедией истории. В том же очерке «Немые свидетели» Блок рисует «мрачное воображение пришельца из России с ее Азефами, казнями и “желтыми очами безумных кабаков…”» (V, 392). Блок цитирует тут Белого, но его построение совсем иное. Активно страстен его герой, несущий в себе всю драму современной России. Герой этот «вдвинут в историю» и в ней ищет сжигающих и возрождающих страстей трагедии. Он не ниже здесь, этот человек, тех героев, о которых повествует «шорох истории». Отсюда этот поэтический параллелизм, а по смыслу вернее — «сопряжение» «черной души» трагического героя современности и «черного неба» исторического прошлого. Мы видим, как содержательно важно здесь слияние «повествовательных» и «театрально-драматизированных» граней в обрисовке лирического персонажа, — слияние, отчетливо происходящее в «Итальянских стихах».
Такой сложный, трагедийный подход и к истории и к современности находит себе выражение также в противоречивом, сложном восприятии, воспроизведении и толковании культуры в «Итальянских стихах». Так, скажем, если во Флоренции, по Блоку, царит «столичный дух» современности с преобладанием ее отрицательных сторон, то «подземный шорох истории» больше слышен в «провинциальной Италии», где именно «весь воздух выпит мертвыми». Но тут и возникает необычайно глубокая грань блоковского построения. Большая культура, запечатлевшая прошлое, обнаруживает противоречия, трагедийное зло и в прошлом, в самой истории: «Если бы здесь повторилась история — она бы опять потекла кровью» («Немые свидетели», V, 394). В этой «крови истории», по Блоку, двойной смысл: там, в прошлом, было не меньше трагического ужаса, чем в современности, и напряжение, интенсивность, поэзия жизни связаны, сплетены с этим трагизмом:
Вся — колчан упругих стрел!
Вероломство и измена —
Твой таинственный удел!
Трагические, «кровавые» грани истории запечатлелись, на века сохранились в культуре, в «остриях церквей и башен», в живописи, где «коварные мадонны щурят длинные глаза». Однако с этим же сопряжено и другое — жизненная гибкость искусства, впитывающего в себя добро и зло истории, ее противоречивость, ее перспективу:
Пусть грозит младенцу враг,
Мать глядится в мутный мрак,
Но раз культура — посредник между прошлым и будущим, то самое ее восприятие делается активно-страстным, заинтересованным, продиктованным задачами и помыслами сегодняшних людей. «Проходящее лицо», «путешественник» переживает культуру и стоящую за ней историю как свое собственное сегодня; современность он воспринимает как движущуюся историю. Черное, трагическое в истории делается его собственной сегодняшней болью:
Гиганты бьют полночный час.
Марк утопил в лагуне лунной
Узорный свой иконостас.
В тени дворцовой галереи,
Таясь, проходит Саломея
С моей кровавой головой.
(«Холодный ветер от лагуны…», цикл «Венеция», 9 мая 1909)
«Путешественник» здесь перевоплощается не в персонаж истории, не в возможного на этом же месте человека прошлого, как, скажем, можно было бы толковать сюжет стихотворения «Окна ложные на небе черном…», но в персонаж, уже изображенный, претворенный культурой в мифологического героя, участвовавшего в сюжете культуры — живописи, скажем. В произведении получается как бы несколько пластов: мифологический герой, отражавший некие черты жизни, уже в мифе получал исторически определенное обобщение, идейную обработку Далее миф использовался культурой другой эпохи, итальянским Возрождением. Наконец, есть третье, сегодняшнее его восприятие: современным человеком, который, как пояснял Блок в прозе, принес с собой, в своем восприятии другую страну и другую историю, Россию эпохи черной реакции после первой русской революции. Необычайной смелостью отличается здесь художественный «ход» Блока: «проходящее лицо», «путешественник» перевоплощается тут в героя того жизненного сюжета, который находится в «начале начал», переходит в «жизненное ядро», лежащее где-то еще за гранями даже самого мифа. Далее следует, в порядке истории, сначала эпоха мифа, потом Ренессанс, потом современность. Блок как бы крутит киноленту, зафиксировавшую все эти этапы истории, с конца к началу, обратным ходом, самым простым и откровенным образом отождествив лирическое «я» с мифологическим Иоканааном. Конечно, дело тут совсем не в формальном «приеме», и в «начале начал» у самого Блока лежит глубокая мысль. Все дело в том, что все этапы названы, а не спрятаны, не замаскированы, и в том, что изображаемое дается как отражение вполне реальной и жизненно переживаемой трагедии.
— о высоком смысле жизни, воспринимаемой как трагедия истории и трагедия современности. Лирический персонаж берет на себя историческую ответственность за все, совершающееся сегодня, поскольку в этом утверждает его опыт истории. Блок «раскручивает» ступенчатый вал истории, зафиксировавшей себя в культуре, для того, чтобы современность предстала как этап истории. Ни о каком «легком челноке искусства» тут не может быть и речи: все перевоплощения ведут к идее необходимости участия в современной жизненной борьбе, к обоснованию подобного участия и к обоснованию всех противоречий современности историческим прошлым, присутствующим в современном человеке. Именно так довершается тема цикла «Венеция» в стихотворении, датированном 26 августа 1909 г., — «Слабеет жизни гул упорный…»:
Мать, что поют глухие струны?
Уж ты мечтаешь, может быть.
Меня от ветра, от лагуны
— живо!
Мечты, виденья, думы — прочь!
Волна возвратного прилива
Это значит, что история со всеми ее противоречиями, застывшая в культуре, — не мертвый груз и не «легкий челнок», уносящий от жизни, но нечто прямо относящееся к сегодняшнему существованию человека: все перевоплощения были нужны для того, чтобы к исходной точке — современности — вернуться обогащенным опытом истории.
«путешествия» «Итальянских стихов» своеобразно раскрывается «проходящее лицо», основной лирический персонаж. По происхождению своему он явно — «рассословленный» трагический «бродяга», «бездомный шатун» стихов и прозы Блока после первой русской революции. Но он очень изменился здесь — ведь мы уже давно находимся в границах гениального третьего тома блоковской лирики. В его восприятии мира несомненны отзвуки тех идей и настроений, которые рисовались в письмах к Розанову: «проходящее лицо» явно опирается во многом на демократические традиции старой русской культуры, и в этом смысле он — «интеллигент» в специфическом толковании Блоком этого слова. Он столь же явно обладает, как мы только что видели, и особым перспективным взглядом на историю, искавшимся Блоком в ходе кризиса 1908 г., и тут в нем проявляются черты «нового интеллигента», ищущего опор на новый, надвигающийся этап истории и культуры. И очевидным образом в нем присутствует трагизм человека переходной эпохи, человека старого мира, с болью осознающего свои связи с этим старым миром и в то же время в перспективе истории ищущего источников нового жизненного пафоса, нового «лирического» (опять же в блоковском смысле) воодушевления Преломленные в восприятии этого персонажа темы, сюжеты и идеи «Итальянских стихов» — «это все о России». Основной духовной опорой в таком случае оказывается идея связи прошлого и будущего, мысль о современности как их трагическом перекрестке, историческая перспектива как мера в оценке современных людей и событий В этом свете основной темой в целостном построении «Итальянских стихов» окажется не культура, но история в более широком смысле (как ее понимал Блок), исторически движущаяся жизнь, выражением которой является сама культура. Так задается тема единого лирического повествования в ключевом стихотворении всей композиции — «Равенна». В письме к матери от 13 мая 1909 г. Блок писал, что он «… очень рад, что нас туда послал Брюсов…», туда — это в Равенну, объясняется усе особый интерес к Равенне тем, что здесь наиболее ясно виден «переход от Рима к Византии» (VIII, 284). А в письме к самому Брюсову от 2 октября 1909 г., уже из Петербурга, Блок добавлял, что стихи о Равенне «внушены не только Равенной, но и Вашей поэзией» (VIII, 294), — и даже собирался посвятить это ключевое к «Итальянским стихам» произведение Брюсову. Однако посвящения не последовало. В сущности, здесь возникает серьезный вопрос, относящийся к месту Блока внутри его эпохи: каково отношение зрелого Блока-лирика к поэзии Брюсова при решении основной для него творческой проблемы — истории в лирическом характере-персонаже.
В стихотворении «Равенна» (май — июнь 1909 г.) как будто бы с наибольшей последовательностью реализована блоковская мысль о том, что в итальянской провинции, куда не проникла в полной мере современная жизнь, «весь воздух выпит мертвыми» и трагический «шорох истории» говорит о конце и только о конце целого огромного этапа истории. В письме к Брюсову Блок так и писал о Равенне: «… она давно и бесповоротно умерла и даже не пытается гальванизироваться автомобилями и трамваями, как Флоренция… Это город для отдыха и тихой смерти» (VIII, 294). В художественной реализации подобный замысел оказывается куда более сложным, объемным и, попросту говоря, — иным. Замечательность стихотворения в том, что самый рассказ об оцепенелой, омертвевшей жизни города, как бы вещественно, предметно представляющего историческую смерть, наполнен такой огромной жизненной силой и страстной напряженностью, что приходится говорить о временной остановке, притаившейся силе жизни, но не о ее конце:
И розы оцепили вал,
Чтоб спящий в гробе Теодорих
Дома и люди — все гроба
Лишь медь торжественной латыни
Поет на плитах, как труба.
— так задается тема всей вещи в первой строфе:
Все, что минутно, все, что бренно,
Похоронила ты в веках.
Ты, как младенец, спишь, Равенна,
— вот реальная тема стихотворения. Блоку здесь художественно «повезло» в том смысле, что он нашел «угол жизни», где в самой материальности, вещественности, а не только в преломлении культуры, зафиксировалась былая напряженная историческая жизнь. Замечательно говорится в авторском примечании к «Равенне» (в первом издании трилогии лирики) о Галле, одной из реальных исторических героинь-персонажей стихотворения: «… с лицом то девически нежным, то твердым и жестоким, почти как лицо легионера…» (III, 528). Важнейшей аспект темы — трагические противоречия истории, существующие и там, в той эпохе, которую предметно сохранила Равенна, и сейчас, сегодня.
Примечания
173* Зоргенфрей В. А. А. А. Блок. — Записки мечтателей, 1922, № 6, с. 146 – 147.
174* «противно» (материал об этом см. в комментариях М. И. Дикман к письмам Блока — VIII, 596 – 597).
175* Письмо к матери из Бад-Наугейма от 25 июня 1909 г. — Письма Александра Блока к родным, 1, с. 268.
176* «Молнии искусства», я должен подчеркнуть, что отнюдь не считаю идентичными идейно-художественные концепции этих разных явлений искусства. В цикле «Молнии искусства» — свои особые темы, над которыми Блок размышлял с того же 1909 г. до последних лет жизни. Они близки, естественно, к темам «Итальянских стихов», но решения далеко не совпадают. Поэзия и проза у зрелого Блока уже не могут механически повторять друг друга, жанры содержательно раздельны, о чем шла речь выше.
177* На эту литературную аналогию я уже указывал ранее — см.: Громов П. К. Павлова. — В кн.: Павлова Каролина. Полн. собр. стих. М. -Л., 1964, с. 67.
178* – 17 мая 1909 г.: «Мотив песенки, петой на площади Синьории:
Что мне спеть в этот вечер, синьора,
Что мне спеть, чтоб вам сладко спалось» (IX, 136).