Берберова Н. Н.: Александр Блок и его время
Глава XVI

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
15 16 17 18 19 20 21 22 23 24

Глава XVI

Из первого путешествия в Европу Блок привез «Итальянские стихи», из второго — любовь к старым бретонским легендам, интерес к средним векам и замысел поэмы, которая позднее выльется в драму «Роза и Крест».

В его стихах не осталось никакой мистики. С 1905 года начинается реакция против «неясного», «неопределенного», «зыбкого». За пять лет Блок победил «проклятие абстрактного», чему способствовал кризис символизма. Он открывает реальность — не реальность Вячеслава Иванова, но совершенно простую, непосредственную, ту, что он видит в своей стране и в мире, и она оказывает на него жестокое, но благотворное воздействие.

Молча свяжем вместе руки,
Отлетим в лазурь!

Но Блок шире господствующих поэтических школ. Если Белый ищет источник вдохновения в немецкой философии, а Иванов — в греческой, то Блок следует за своей собственной мыслью. Он порывает с Белым и, лишь ненадолго поддавшись обаянию Иванова, точно так же отдаляется и от него.

После 1910 года «башня» Иванова постепенно утрачивает былую притягательность. Белый увлекся антропософией, Брюсов превратил свою поэзию в бесплодный и безжизненный эксперимент. Мережковский и Гиппиус видят в стихах и прозе рупор для своих политических и религиозных идей. Люди трезвые начинают поговаривать о кризисе символизма. Остается один крупный поэт — Александр Блок.

очарование, ту самую мистику; он уже не ищет в окружающем мире знаков и соответствий с миром его души. Уже через год после женитьбы он твердо сформулировал свой отказ идти по этому темному пути. В своих записных книжках 1906 года он пишет: «Из мистики вытекает истерия…» и дальше:

«…сильная душа пройдет насквозь и не обмелеет в ней, так как не убоится здравого смысла. А слабая душа, вечно противящаяся „здравому смыслу“ (во имя нездорового смысла), потеряет и то, что имела.

Крайний вывод религии — полнота, мистики — косность и пустота».

Какое неожиданное признание в устах бывшего «аргонавта»!

Но еще более знаменательные слова были написаны в 1910 году:

«Символизм (миги, отдельные соответствия) — юношеское. Мы уже хотим другого: планомерное искание внутреннего синтеза своего миросозерцания».

Он восстает против «абстрактного», давно уже тяготившего его. Кажется, что это говорит другой человек:

«Я чувствую, что у меня, наконец, на 31-м году определился очень важный перелом, что сказывается и на поэме, и на моем чувстве мира. Я думаю, что последняя тень „декадентства“ отошла. Я определенно хочу жить и вижу впереди много простых, хороших и увлекательных возможностей — притом в том, в чем прежде их не видел.

С одной стороны — я „общественное животное“, у меня есть определенный публицистический пафос и потребность общения с людьми — все более по существу. С другой — я физически окреп и очень серьезно способен относиться к телесной культуре, которая должна идти наравне с духовной. Я очень не прочь не только от восстановлений кровообращения (пойду сегодня уговориться с массажистом), но и от гимнастических упражнений. Меня очень увлекает борьба и всякое укрепление мускулов, и эти интересы уже заняли определенное место в моей жизни; довольно неожиданно для меня (год назад я был от этого очень далек) — с этим связалось художественное творчество. Я способен читать с увлечением статьи о крестьянском вопросе и… пошлейшие романы Брешки-Брешковского, который… ближе к Данту, чем Валерий Брюсов. Все это — совершенно неизвестная тебе область… Настоящей гениальностью обладает только один из виденных мной — голландец Ван-Риль. Он вдохновляет меня для поэмы гораздо более, чем Вячеслав Иванов. Впрочем, настоящее произведение искусства в наше время (и во всякое, вероятно) может возникнуть только тогда, когда 1) поддерживаешь непосредственное (не книжное) отношение с миром и 2) когда мое собственное искусство роднится с чужими (для меня лично — с музыкой, живописью, архитектурой и гимнастикой)».

И в 1912 году он вновь возвращается к той же теме:

«Лучше вся жестокость цивилизации, все „безбожие“ „экономической“ культуры, чем ужас призраков — времен отошедших; самый светлый человек может пасть мертвым пред неуязвимым призраком, но он вынесет чудовищность и ужас реальности. Реальности надо нам, страшнее мистики нет ничего на свете».

В следующем году, говоря о старых и новых литературных школах, он пишет:

«Пора развязать руки, я больше не школьник. Никаких символизмов больше — один, отвечаю за себя, один — и могу еще быть моложе молодых поэтов „среднего возраста“, обремененных потомством и акмеизмом».

Ни эти записи в дневнике, ни письмо матери, написанное в феврале 1911 года, не были известны при жизни Блока. Когда их опубликовали в 1932 году, Белый был потрясен; он заговорил о предательстве. Возможно, он был не далек от истины — Блок действительно предал «дело символизма». Но лишь ценой этого предательства сумел он освободиться, подняться до уровня национального поэта и занять место рядом с Пушкиным, Тютчевым, Лермонтовым. Он всем своим творчеством откликался на голос своего народа, черпал вдохновение из родных истоков, прозревал и предсказывал судьбы родины.

он вновь встречается с Белым. «Через шесть лет страданий» тот женится на юной девушке с мечтательными глазами и длинными локонами. С большой простотой Блок примиряется с Сергеем Соловьевым, который принял священный сан и стал ему совершенно чужим. К Брюсову он не испытывает ничего, кроме равнодушия, а молодые, ворвавшиеся в литературу этой зимой 1911–1912 годов, ему не интересны.

Он почти не пьет. Женщины проходят чередой, не оставляя воспоминаний. Сам он называет эти годы мрачными, серыми, нескончаемыми. Но стихи, написанные тогда, прекрасны, вдохновенны, глубоки; они достигли невиданного совершенства. Из старинных французских преданий зарождается его драма «Роза и крест», где есть дивная песня Гаэтана: «Радость-Страданье одно».

Тем не менее эти годы кажутся ему пустыми. Здоровье его пошатнулось. Может быть, именно поэтому он так восхищается физической силой и борцами? Он страдает от цинги, и его неврастения тревожит врачей. Он лечится, много времени проводит дома, хотя скучает, несмотря на присутствие Любы. Ее снова влечет театр.

Толстой умер, его смерть оставила неизгладимый след в жизни страны. В литературе отчетливо выделяются два направления: первое в основном представляют прозаики (Андреев, Горький) — исключительно пестрое по форме, насыщенное марксистскими идеями. К нему примыкают стихотворцы — наследники некрасовского афоризма: истинные граждане, но посредственные поэты. Ко второму направлению (символисты и им подобные), которое марксисты прозвали «декадентским», принадлежат такие поэты и романисты, как Гиппиус и Сологуб. Если между символистами порой ведется непримиримая борьба, то между марксистами и декадентами нет ничего общего, им не о чем спорить. У Андреева и Горького свои журналы, свои читатели, свой успех — уже значительный.

Но в эти предвоенные годы самым любимым поэтом остается Блок. Небывалая слава Бальмонта уже померкла, Брюсов также снискал большую известность, но его поэзия непонятна широкой публике; лишь знаменитое стихотворение в одну строку: «О, закрой свои бледные ноги» приводило толпу в неистовство. Блок менее плодовит, чем Бальмонт и Брюсов, вокруг него меньше шумихи, он меньше играет на публику. Когда он читал свои стихи, то ни на кого не смотрел; но его слушали и любили.

последнего не желал признать его упадка. Но поэзия умирала в его стихах, истощенных сухим экспериментом. Для него оставались лишь редкие рифмы и необычный размер. Ради них он приносил в жертву свой талант и саму жизнь. Верный и изысканный вкус, юношеский пыл — все исчезло. Теперь он мечтал написать книгу стихов «всех времен и народов», объединив под одной обложкой всевозможные подражания.

Рядом с ним Белый по-прежнему оставался поэтом и теоретиком символизма. Этот необыкновенный человек с проблесками гениальности, но чаще — невыносимый, а подчас и неудобочитаемый, оставил бесценные мемуары о своем времени. В 1922 году в Берлине он начал писать воспоминания о Блоке. В ту пору я часто виделась с ним: днем он писал, а вечером, перед тем, как переписать написанное, зачитывал текст нам. Чтобы рассказать о Блоке, он сумел отыскать самые точные слова: человечные, умные и добрые. Его воспоминания, опубликованные в четырех номерах журнала «Эпопея» (русский журнал, издававшийся в Берлине), стали огромным литературным событием. Но Белый вернулся в Россию. К тому времени были опубликованы дневники и переписка Блока. Отдельные страницы, где Блок отрекается от символизма, мистики «зорь», привели Белого в негодование. Открещиваясь от своих воспоминаний 1922 года, он пишет другие, совершенно искаженные. Имея перед собой два издания «Воспоминаний», столь непохожих друг на друга, читатель не знает, чему верить. Одно очевидно: если мы хотим узнать Блока, каким его видел Белый, нужно довериться берлинским воспоминаниям, но если мы хотим узнать Белого, каким он был в России в 1930–1935 годах, нужно прочесть вторые «Воспоминания». Белый предстает в них глубоко несчастным и истерзанным человеком; он утверждает, что всегда был революционером крайне левого толка, которого такие «барчуки», как Блок, могли лишь презирать. Он восстает против буржуазной морали. Он сожалеет о юности, когда писал никому не нужные статьи и изнурял себя в спорах о Канте, Риккерте, тогда как другие, например, Блок в ореоле юности и славы, позволяли себе роскошь писать стихи.

Статей он в самом деле написал немало. Увесистые тома, оставленные Белым, — «Символизм», «Арабески», — состоят из острых, зачастую весьма интересных размышлений «о символизме, о фетишизме, о реализме, об иллюзионизме», о различных формах русского стиха.

С 1907 по 1912 год он с головой окунается в бурную и беспорядочную литературную жизнь Москвы: посещает собрания, где студенты, академики, светские дамы, политики то курят ему фимиам, то потешаются над ним. Высокий, мускулистый, исполненный жизненных сил, он вездесущ: с развевающимися волосами, вздыбленный, свирепый и дикий, с лицом одновременно красивым и уродливым, с застывшей улыбкой и необычайно светлыми, почти белесыми глазами. У него нет личной жизни, личного счастья. То он сражается вместе с Брюсовым против врагов символизма, то произносит речь о неокантианстве. Он присутствует на всех сборищах, в клубах, редакциях, салонах. Он в центре внимания. Однажды он сам признался: «Шумим, братец, шумим…»

Вместе с тем порой на него находят страшные приступы отчаяния. Он пишет повесть «Серебряный голубь», потом — роман «Петербург». В обеих книгах слышатся отголоски его любви к Любови Дмитриевне, той жизненной драмы, которая развела их с Блоком. Прототип главного героя «Петербурга» — сам автор. Он беспощадно судит себя, впрочем, он никогда себя не щадил. «У меня всегда была идиотская улыбка», — сказал он мне однажды в 1923 году. Он никогда не пользовался успехом у женщин; как все писатели, он получал письма, признания в любви, но все связи мгновенно обрывались. «Запомните, — сказал он мне однажды, — у Андрея Белого никогда не было женщины, которая бы его действительно любила. У Белого не было настоящей подруги».

— юную барышню с чистым лицом. Она станет его женой. С нею он совершит путешествие в Африку, Скандинавию, во Францию и Германию. Во время войны она его покинет, и он никогда не сможет с этим смириться. Отныне в его присутствии нельзя произносить два имени: Люба и Ася.

Все его чувства чрезмерны. К одному он питает неутолимую ненависть, видя в нем худшего врага; за другого готов жизнь отдать. Временами он становится кротким, смирным, чистым, жалким. Потом его лицо искажается жуткой улыбкой, он начинает рвать все, что попадается под руку, во всем видит ложь и предательство.

Прошли годы после разрыва с Блоком: для Белого это были «годы страданий», для Блока — не менее страшная, но куда более плодотворная пора. В 1909 году Белый был потрясен и восхищен циклом стихов «На поле Куликовом», и он опять сближается с Блоком. Между ними вновь завязывается дружба. Белый с женой путешествуют за границей; от него приходит множество длинных писем. Конечно, это уже не прежняя дружба и братство эпохи «зорь»; теперь появились запретные темы, которых нельзя даже касаться. Их пути разошлись в разные стороны, и зарождающееся у Белого увлечение антропософом Штейнером лишний раз это доказывает. Но Белый одинок; он нуждается в Блоке, который обогащает его своим небывалым миром. А Блок любит в Белом свою юность — самую счастливую и прекрасную пору жизни.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
15 16 17 18 19 20 21 22 23 24

Разделы сайта: