Берберова Н. Н.: Александр Блок и его время
Глава XXI

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
15 16 17 18 19 20 21 22 23 24

Глава XXI

Для Блока все непросто даже в эти первые месяцы революции. Есть вещи, которые его смущают: он не может их не замечать и оставаться безучастным. На Украине русские солдаты братаются с немцами, но к северу, на Рижском фронте, немцы стремительно наступают. Не хватает хлеба, по ночам постреливают, вдали грохочет пушка. Неужели это и есть «бескровная революция»? Недовольство растет. На улицах слышны жалобы: «Пусть скорее приходят немцы, а не то мы все подохнем с голоду!» На фронте для дезертиров восстановлена смертная казнь, и никто с этим не спорит. Вновь введена цензура. Финляндия, а потом и Украина провозглашают свою независимость. «Великая Россия» вот-вот рухнет. Много говорят о большевизме, и два имени — Ленин и Троцкий — привлекают внимание Блока. Его притягивает это учение. Оно будоражит революционный народ, которому Блок сочувствует, и в то же время, как многие другие, он полагает, что вся эта пропаганда оплачена Германией.

Свирепствует страшная засуха. В окрестностях Петербурга горят леса и луга. Грязно-желтый густой туман доходит до предместий. Урожай гибнет. Над страной нависли печаль и тревога. Блок растерян:

«Страшная усталость… В России все опять черно… Для России, как и для меня, нет будущего».

Нужно выбирать. В июле Ленин и Троцкий пытаются захватить власть. Несмотря на неудачу, ясно, что они не признают себя побежденными.

«Я по-прежнему „не могу выбрать“. Для выбора нужно действие воли. Опоры для нее я могу искать только в небе, но небо — сейчас пустое для меня, я ничего не понимаю!»

Вокруг него каждый сделал свой выбор. Интеллигенция поддерживает Керенского, желая продолжения войны до поражения Германии и немедленного ареста Ленина и Троцкого. Блок осуждает эти меры; он согласен с народом, но за согласием нет еще обдуманного и твердого выбора. Он согласен с народом, но его раздирают сомнения, противоречия, преследуют тревожные мысли. Он цепляется за чувство, которое и прежде подспудно жило в нем, — подавленное, скрытое — смесь презрения к Западу и отчуждения от него. Это ощущение владело им, когда он писал «Скифов».

«Сейчас самые большие врали (англичане, а также французы и японцы) угрожают нам, пожалуй, больше, чем немцы: это признак, что мы устали от вранья. Нам надоело, этого Европа не осмыслит, ибо это просто, а в ее запутанных мозгах — темно. Но, презирая нас более, чем когда-либо, они смертельно нас боятся, я думаю; потому что мы, если уж на то пошло, с легкостью пропустим сквозь себя желтых и затопим ими не один Реймский собор, но и все остальные их святые магазины. Мы ведь плотина, в плотине — шлюз, и никому отныне не заказано приоткрывать этот шлюз „в сознании своей революционной силы“».

«грядущей тьмы». Блок держится в стороне. Уже начинают поговаривать о его большевизме, он остается безучастным. Жизнь снова становится «подлой». Любовь Дмитриевна далеко, она играет в Пскове, и теперь он знает, что не может без нее жить. «Люба, Люба, Люба, — пишет он на каждой странице своего дневника. — Люба, Люба! Что же будет?.. А я уже, молясь Богу, молясь Любе, думал, что мне грозит беда, и опять шевельнулось: пора кончать».

Она приезжает, но что он теперь может дать ей? Растерянный, усталый, стареющий — даже солнечный луч вызывает у него грустную улыбку: «Вот немного тепла и света для меня». У Любы своя жизнь, театр, успехи, он в тридцать семь лет жалуется на боли в спине и говорит о приближающейся «тихой старости». Его здоровье внушает все больше опасений, доктора не могут определить, что это за непонятная боль в спине и в ногах. Он с любопытством наблюдает за своей болезнью: «Вдруг — несколько секунд — почти сумасшествие… почти невыносимо». И через два дня: «Иногда мне кажется, что я все-таки могу сойти с ума».

Любовь Дмитриевна с ним, но ей прискучила такая жизнь, и она этого не скрывает. Лето сухое и жаркое, с сильными грозами; в полночь отключают электричество — приходится искать свечи. В газетах слышны истерические нотки, тем более — в людях. Кругом удушье. Глухой гнев, тревожный, гнетущий, висит над городом. Не достает лишь повода, чтобы он разразился. «Я же не умею потешить малютку, — записывает он 3 августа, — она хочет быть со мной, но ей со мной трудно: трудно слушать мои разговоры». Любе передается его отчаяние, и она говорит о «коллективном самоубийстве». «Слишком трудно, все равно — не распутаемся».

К нему по-прежнему льнут женщины. Дельмас навещает его; приятельницы, незнакомые женщины присылают ему письма и любовные признания. Каждую ночь все та же женская тень маячит под окнами. Но женщины больше не интересуют его, и если он подходит к окну, то лишь затем, чтобы послушать приближающийся грохот канонады: вспыхнул корниловский мятеж. Сможет ли он когда-нибудь еще жить свободно, спокойно и мирно? Отказаться от службы? Долго ли еще будет работать эта Чрезвычайная комиссия? Все наводит на мысль, что долго, и в то же время его просят войти в состав Литературно-репертуарной комиссии бывших Императорских театров. Он не вправе отказаться, и вот он уже прикован двойными узами к этой машине, скорее бюрократической, чем революционной.

«Л. А. Дельмас прислала Любе письмо и муку, по случаю моих завтрашних именин.

„личная жизнь“ превратилась уже в одно унижение, и это заметно, как только прерывается работа».

Война все не прекращается! Усиливается разруха, кругом нищета, упадок, все пошло прахом. Ему остались только прогулки в Шуваловском парке и купание в озере. Когда выпадает несколько свободных часов, он садится в поезд и исчезает: всю ночь напролет пьет в хорошо знакомых местах, куда его всякий раз тянет, когда жизнь становится невыносимой.

Сентябрь. «Все разлагается. В людях какая-то хилость, а большею частью недобросовестность. Я скриплю под заботой и работой. Просветов нет. Наступает голод и холод. Война не кончается, но ходят многие слухи». Октябрь! По приказу Троцкого вооруженные рабочие выходят на улицы Петербурга; Ленин произносит пламенную речь, определившую ход событий. Крейсер «Аврора» входит в Неву, направляет пушки на Зимний дворец, и власть переходит в руки большевиков.

Ледяная, темная, тяжкая зима. По вечерам неосвещенные улицы пустеют. Тюрьмы переполнены новыми пленниками, которым вчера еще все рукоплескали. Больше нет связи! Город отрезан не только от мира, но и от самой России. Из Москвы никаких новостей. На фронте — полный хаос, о бывших союзниках уже никто не вспоминает! Немцы продвигаются, и ничто не может их остановить.

Его мать получает печальное известие из Шахматова от бывшего работника:

«Ваше Превосходительство Милостивая Государыня Александра Андреевна.

Именье описали, ключи у меня отобрали, хлеб увезли, оставили мне муки немного, пудов 15 или 18. В доме произвели разруху. Письменный стол Александра Александровича открывали топором, все перерыли.

Безобразие, хулиганства не описать. У библиотеки дверь выломана. Это не свободные граждане, а дикари, человеки-звери. Отныне я моим чувством перехожу в непартийные ряды. Пусть будут прокляты все 13 номеров борющихся дураков.

Лошадь я продал за 230 рублей. Я, наверное, скоро уеду, если вы приедете, то, пожалуйста, мне сообщите заранее, потому что от меня требуют, чтобы я доложил о вашем приезде, но я не желаю на Вас доносить и боюсь народного гнева. Есть люди, которые Вас жалеют, и есть ненавидящие.

Пошлите поскорей ответ.

…»

Блок на письмо не ответил. Никто из них больше не бывал в Шахматове, в 1918 году пожар уничтожил дом вместе с книгами и архивами. Двоюродный брат Блока, бывший здесь в 1920 году проездом, не узнал эти места: все заросло колючим кустарником.

Однако нужно жить, то есть во что-то верить, кого-то любить, желать, ждать, надеяться хоть на какую-то радость. Но душа исполнена одной ненавистью. Ненависть против тех, кто ничего не хочет и не может, против буржуа во всех обличьях, буржуа, защищенного материальными и духовными ценностями, которые он скопил, ненависть против Мережковского с Сологубом, желающих сохранить «руки чистыми», ненависть против барышни, распевающей глупые романсы за перегородкой в ожидании своего «жеребца», ненависть против левых эсеров, к которым он примкнул: сотрудничая с большевиками, они ведут мелочные споры по вопросу о мире; ненависть против горьковской газеты, критикующей политику Троцкого. Он хотел бы заткнуть уши, чтобы до него не доносились бесчинству пьяной толпы, которая крушит и грабит магазины, винные подвалы и напивается до бесчувствия. «О сволочь, родимая сволочь!» Он хотел бы больше не слышать обо всех этих бессмысленных и глупых декретах, не способных поддержать хоть какой-то «революционный порядок», и не желает знать об условиях Брест-Литовского договора, который все вокруг него бранят!

класса, то ныне она должна принять Октябрьскую революцию без рассуждений и колебаний, признать ее и к ней примкнуть. Вот что он пишет в своей последней статье «Интеллигенция и революция» в конце 1917 года — столь жестокого и насыщенного событиями. В тот миг, когда должна была окончиться эта ненавистная война, когда «диктатура пролетариата» вот-вот «приоткроет истинное лицо народа», в первый и единственный раз он выразил свое отношение к Октябрьской революции, которую, по его словам, полностью поддержал. Эта статья и поэма «Двенадцать», написанная месяц спустя, — главные произведения Блока, посвященные революции.

«Что такое война? — спрашивает Блок в статье „Интеллигенция и революция“. — Это болота, кровь, скука. Трудно сказать, что тошнотворнее: то кровопролитие или то безделье, та скука, та пошлятина; имя обоим — „великая война“, „отечественная война“, „война за освобождение угнетенных народностей“ или как еще? Нет, под этим знаком — никого не освободишь.

Мы любили эти диссонансы, эти ревы, эти звоны, эти неожиданные переходы… в оркестре. Но если мы их действительно любили, а не только щекотали свои нервы в модном театральном зале после обеда, — мы должны слушать и любить те же звуки теперь, когда они вылетают из мирового оркестра; и, слушая, понимать, что это — о том же, все о том же».

Он предвидит гибель тех, на кого обрушились революционные потрясения.

«Те из нас, кто уцелеет, кого не „изомнет с налету вихорь шумный“, окажутся властителями неисчислимых духовных сокровищ».

* * *

«Мы — звенья одной цепи. Или на нас не лежат грехи отцов? — Если этого не чувствуют все, то это должны чувствовать „лучшие“.

Интеллигенция должна избегать всего „буржуазного“, забыть о себе, не оплакивать умерших: ни людей, ни идей. Он призывает „слушать ту великую музыку будущего, звуками которой наполнен воздух, и не выискивать отдельных визгливых и фальшивых нот в величавом реве и звоне мирового оркестра.

К чему загораживать душевностью путь к духовности? Прекрасное и без того трудно…

Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте музыку Революции“».

Белый то в Петербурге, то неизвестно где. Есенин здесь, чувствительный, как гимназистка. В голове у него сумбур, но его поэтический дар неоспорим; другие остаются в тени. Говорят, в Москве все иначе: Брюсов, футуристы поддерживают новую власть. Но Москва далеко! А здесь Сологуб и другие призывают саботировать правительство.

«эту музыку революции»; она его преследует. Тогда все исчезает: низость жизни, пошлость, тупость; днем и ночью он чутко прислушивается. И незаметно для него из тьмы возникает образ и предстает перед ним. Он вызывает у поэта ужас, отвращение, смятение — но не блаженство и безмятежность: это образ Христа. «Иногда я сам глубоко ненавижу этот женственный призрак». Но он не в силах отвести от него глаз. «Если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь „Иисуса Христа“. Наваждение усиливается: „Что Христос перед ними — это несомненно. Дело не в том, „достойны ли они его“, а страшно то, что опять Он с ними, и другого пока нет; а надо Другого — ?“»

И он пишет «Двенадцать». В этой поэме нет ничего вымышленного. Именно так маршировали они через Петербург зимой 1918 года, днем и ночью, в мороз и снег, круша, убивая, насилуя, горланя песни о свободе, с винтовкой за плечами. Их можно было повстречать в переулочках вокруг Пряжки, вдоль Невского, в Летнем саду, на набережных, ныне усеянных осколками стекла и камнями. И впереди «Двенадцати» он видел «женственный призрак», столь же реальный, как они сами. Блок не понимает, что значит этот призрак. Он закрывает глаза, но по-прежнему видит его.

Правые называют это богохульством и люто его ненавидят. «Левые» — Луначарский, Каменев — не одобряют этот «устаревший символ». Каменев говорит ему, что эти стихи не следует читать вслух, поскольку он якобы освятил то, чего больше всего опасаются они, старые социалисты. И Троцкий советует ему заменить Христа Лениным.

«Двенадцать» становятся его заработком. Каждый вечер Любовь Дмитриевна читает поэму в артистическом кафе, где собираются модные поэты и буржуазная богема: ничтожные личности, сильно накрашенные женщины приходят, чтобы послушать «жену знаменитого Блока, продавшегося большевикам». Люба зарабатывает деньги, о работе в театре нечего и мечтать.

«Скифы» вышли во время подписания Брест-Литовского мира и кажутся пояснением к этому договору, обращенным к союзникам. Для России война закончена, и Блок, исполненный надежд, зовет Европу сделать выбор. А если нет… Тут он не скупится на угрозы. Из глубины Петербурга полуживой Блок грозит европейским «Пестумам», сам еще не понимая, что это его «De Profundis».

«Скифам» взят из его стихов:

Панмонголизм! Хоть имя дико,
Но мне ласкает слух оно.

— азиаты. Азия уязвлена Европой; она веками сознавала себя безобразной, грязной, жалкой, отверженной, невежественной. Европа прекрасная, опрятная, изобильная, просвещенная. Но Азия — «имя же ей легион» — одолеет соперницу «тьмами». Чем ответить на презрение Запада? Как «желтые» могут отомстить «белым»?

Все, что Россия подавляла в течение долгих веков, прозвучало в этих строках, полных горечи и гнева. Безответная любовь к этой Европе, зависть, желание соединиться с ней, никогда не встречавшее отклика, — все это перешло в стойкую ненависть. Ревность Петра Великого, Пушкина, Герцена проступает в «Скифах».

Но что станется с ее любовью к Западу? «Желтому» хотелось бы стать братом «белого»; любовь его душит, он изнемогает под ее тяжестью. Эта чрезмерная и непостижимая любовь к Европе страшна; она ведет к гибели любящего и любимого. И Россия рыдает, предлагая Европе вечный мир, в который не верит сам автор.

«Скифах» уже нет былой блоковской магии. Стихи не столько прекрасны, сколь знаменательны. Полемический пыл делает их несовершенными; эту вещь можно ценить, но нельзя по-настоящему любить.

«Двенадцать» станет его первым революционным произведением. Эта поэма отмечена неоспоримым талантом, она расчистила дорогу стихам Маяковского, да и всей будущей революционной поэзии. Поэма необычна и неповторима; с поразительной виртуозностью Блок использует уличные песни и просторечие. Также, как Лермонтов в своей «Песне о царе Иване Васильевиче, молодом опричнике и купце Калашникове» воскресил русский былинный фольклор, Блок в «Двенадцати» увековечил фольклор революционный.

В «Скифах» он попытался заговорить от имени русского народа. Быть может, сочиняя «Двенадцать», он хотел написать народную поэму. Здесь угадывается желание писать совсем по-новому, не только творить прекрасное, но и принести «символистские» стихи Блока) совершенно точно отражает его душевное состояние и незабываемый образ города в ту первую зиму новой эры.

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
15 16 17 18 19 20 21 22 23 24

Разделы сайта: