Мочульский К.В.: Александр Блок
Глава седьмая. Поэма "Возмездие" (1910-1911)

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ПОЭМА "ВОЗМЕЗДИЕ" (1910-1911)

Блок вернулся из Ревеля очень встревоженный здоровьем матери. У Александры Андреевны на почве болезни сердца начались припадки эпилептического характера, после которых она впадала в угнетенное состояние. Блок наводит справки о санаториях, совещается с докторами-психиатрами, умоляет мать переехать в Петербург. К своей квартире он присоединяет две комнаты из соседней квартиры и с увлечением занимается устройством помещения для матери. В его длинных письмах, полных деловых подробностей, советов, утешений, чувствуется глубокая скрытая нежность. Александра Андреевна приезжает в Петербург в начале февраля, а в марте ее перевозят в санаторию, в Сокольники, около Москвы.

Нервная болезнь матери Блока выражается в ужасе перед жизнью. Поэт старается ее ободрить и успокоить, но он сам живет в "страшном мире" и тоскует не меньше ее. В январе он внезапно оживляется: к земле приближается неизвестная комета, быть может несущая гибель. "Известно ли тебе, - пишет он матери, - что кроме кометы Галлея (безопасной, вроде Натальи Николаевны) идет другая, неизвестная-- настоящая незнакомка? Хвост ее, состоящий из синерода (отсюда - синий взор), может отравить нашу атмосферу, и все мы, примирившись перед смертью, сладко заснем от горького запаха миндаля в тихую ночь, глядя на красивую комету". И через два дня снова пишет о комете: "Я очень оживлен, комета, разумеется, главная причина. Оказывается, можно "опасаться" хвоста кометы Галлея, а о второй еще решительно ничего не известно, кроме того, что она летит со страшной быстротой".

Но надежды на конец света обманули поэта, и он вскоре разочаровался в кометах: "О комете я как-то перестал думать или думаю редко" (письмо от 27 января). Комете Галлея посвящено стихотворение "Комета" ["Разные стихотворения"]: звезда "из синей вечности" грозит миру "последним часом", но человек не боится гибели; навстречу комете он посылает своих "стальных стрекоз" - свои аэропланы. Очень выразительна в нарастающем напряжении третья строфа:

Наш мир, раскинув хвост павлиний,
Как ты, исполнен буйством грез:
Через Симплон, моря, пустыни,

Сквозь ночь, сквозь мглу стремят отныне
Полёт - стада стальных стрекоз.

И снова тянется опостылевшая жизнь петербургского интеллигента и литератора. Блок чувствует, что какая-то развязка должна наступить: "Скоро жизнь перевернется, так или иначе, пора уж. Кошмары последних лет - над ними надо поставить крест" (письмо к матери от 1 апреля).

Среди этих кошмаров - чувство мистической связанности с темной тенью покойного отца. Блок делает матери жуткое признание: "Отцовский мрак находится еще на земле и вокруг меня увивается. Этого человека надо замаливать". Неотступная мысль об отце постепенно овладевает его воображением. Отца он будет "замаливать" поэмой "Возмездие".

"Речь" (12 февраля). Он вспоминает "ее легкую быструю фигуру в полумраке театральных коридоров, ее печальные и смеющиеся глаза, ее выпытывающие требовательные и увлекательные речи". "Конечно, - пишет он, - все мы были влюблены в Веру Федоровну Комиссаржевскую, сами о том не ведая, и были влюблены не только в нее, но в то, что светилось за ее беспокойными плечами, в то, к чему звали ее бессонные глаза и всегда волнующий голос". На вечере памяти покойной артистки в городской думе, 7 марта 1910 года, Блок произносит речь. В. Ф. Комиссаржевская, говорит он, стала теперь символом для нас. Она видела дальше, чем может видеть простой глаз: ее большие синие глаза говорили о чем-то безмерно большем, чем она сама. "Ее смерть была очистительной для нас. Тот, кто видел, как над ее могилой открылось весеннее небо, когда гроб опускали в землю, был в ту минуту блаженен и светел... Вера Комиссаржевская это - наша вера. Не меркнет вечная юность таких глаз; скрипка такого голоса сливается с мировым оркестром". В. Ф. Комиссаржевской Блок посвятил стихотворение: "Пришла порою полуночной", в котором поют струны и плачут серафимы:

Что в ней рыдало? Что боролось?
Чего она ждала от нас?
Не знаем. Умер вешний голос,
Погасли звезды синих глаз.

Так спи, измученная славой,
Любовью, жизнью, клеветой...
Теперь ты с нею - с величавой,
С несбыточной твоей мечтой.

"музыке" и его тоске. Он назвал ее символом нового искусства, воплощенным порывом и вечной юностью:

Развернутое ветром знамя,
Обетованная весна.

А через два месяца после смерти Комиссаржевской-- новая потеря. Первого апреля умирает художник Врубель. Блок пишет матери: "Я видел его в гробу, в первый раз. У него - маленькое лицо, все сжатое страданием, - плотно сжаты глаза и рот под белокурыми усами. Последние месяцы он изнурил себя окончательно тем, что решил, что, если он простоит 17 дней, Бог даст ему изумрудные глаза". На похоронах Врубеля, 3 апреля 1910 года, единственную речь произносит Блок. Он не знал лично великого художника, и жизнь его кажется ему сказкой. Имя творца "Демона" уже окружено легендой. "Говорят, Врубель переписывал голову Демона до сорока раз; однажды кто-то, случайно заставший его за работой, увидал голову неслыханной красоты. Эту голову Врубель впоследствии уничтожил и переписал вновь - испортил, как говорится на языке легенды... Сны Врубеля, его бред, его разговоры, его покаяния... Всё для нас разбито, разрозненно: тех миров, которые видел он, мы еще не видели"... Блок называет покойного художника гением и спрашивает: что же такое гений? Вот его ответ: "Все дни и все ночи налетает глухой ветер из тех миров, доносит обрывки шепотов и слов на незнакомом языке... Гениален, быть может, тот, кто сквозь ветер расслышал целую фразу, сложил слова и записал их; мы знаем не много таких записанных фраз, и смысл их приблизительно однозначен: "Ищи обетованную землю!" Кто расслышал-- не может ослушаться... Он всё идет-- потому что "скучные песни земли" уже не могут заменить "звуков небес"... Нить жизни Врубеля мы потеряли вовсе не тогда, когда он "сошел с ума", но гораздо раньше: когда он создавал мечту своей жизни - Демона".

Слова Блока о гении-- мистически глубоки. В них исповедание веры художника-символиста, неутолимая тоска всего романтического искусства по "земле обетованной". Знаменитый "Демон" Врубеля, со сломанными руками и простертыми крыльями, лежащий на сине-лиловых небывалых горах, среди золота и перламутра заката, переживается Блоком как откровение о своей личной судьбе. Таинственные видения поэта художник переводит на язык красок. Золото заката, синева ночи и лиловые провалы гор - символы "мировых трагедий". "С Врубелем я связан жизненно, - пишет Блок матери, - и, оказывается, похож на него и лицом (вчера Яремич приносил много рисунков и автопортретов его)".

"Я терзаюсь статьями, - жалуется он матери, - мне тошно от рассуждений, хочется быть художником, а не мистическим разговорщиком и фельетонистом..."

Припадки тоски неизменно кончаются путешествиями в "Яр", на Сестрорецкий вокзал, в Озерки. В "Записных книжках" ряд заметок о "горестных восторгах". 10 января... "Сестрорецкий вокзал. После ужина, приехав на лихаче, пью шампанское, поцеловав ручку красавицы. Что-то будет?" 20 января. ""Яр"... Я вне себя уже. Пью коньяк после водки и белого вина. Не знаю, сколько рюмок коньяку. Тебе назло, трезвый! (Теперь я могу говорить с тобой с открытым лицом - узнаешь ли ты меня? Нет!!!)"

1 марта. "На Приморском вокзале в Озерках... И потом произошел вихрь такой, что вот на следующий день я весь дрожу, хотя уже после ванны. Запоминаю косые их взгляды-- вопросительные и испуганные-- я даже их вовлекаю в то, от чего им непривычно сладко и мучительно... Грехи мои так тяжки, что утром пришла мысль об исповеди. Когда умру, все это прекратится".

11 марта. "Во второй раз в "Яре". О, как отрадно возвращаться на старое милое место - опять! (что-то будет?). "Как сладко!" Не знаю, что будет - играет оркестр. Я опять на прежнем, самом "уютном" месте в мире - ибо ем третью дюжину устриц и пью третью полбутылку Шабли. Я пьян, конечно, уже окончательно... А я хочу еще и еще и еще. Боже мой, Боже мой, векую... Да! Я пьян".

21 марта. "Еду в Озерки... "Что-то будет?" Мне кажется, что я давно не пил, и чувствую себя молодым. Еще поборемся. Так резко впечатлительна жизнь. Так много планов и дум. Заря весенняя погасла. Что будет? Вагон качает".

"Всё растущее искушение - не быть один. Что делать и как жить дальше? Всё еще не знаю. Еще никогда не переживал такого унижения ужасным, непоправимым и жалким".

Потрясающие записи. Это пишет двойник Блока, появившийся на его пути еще в ранней юности, в эпоху "Стихов о Прекрасной Даме", - пьяный, распутный, безумный и страшный. Когда раздается его голос - поэт бросает всё, отправляется на вокзал Озерков или Сестрорецка и погружается в темную стихию:

Грешить бесстыдно, беспробудно,
Счет потерять ночам и дням...

Это не просто кутеж и пьянство, а исступление греха, терзание совести и вызов смерти. Кажется, без "Записных книжек" наша любовь к Блоку не была бы такой мучительной и глубокой.

"Заветы символизма". В ответ ему, 8 апреля, в том же Обществе Блок выступает с рефератом: "О современном состоянии русского символизма". Лирическая проза Блока до сих пор не оценена: никто из критиков не занимался ею серьезно; а между тем Блок - создатель совершенно нового жанра художественной прозы, не имеющего ни предшественников, ни последователей. В своих лирических статьях он ставит себе необычайно трудную задачу словесного закрепления музыкальных волн, передачи в образах и звуках внутренних ритмов душевного движения. Статья о символизме - самая значительная и самая удачная из всех его попыток символизации невыразимого.

Автор сознает, что русский символизм подошел к концу важного периода своего развития и что наступило время оглянуться на пройденный путь. "Мы находимся, - говорит Блок, - как бы в безмерном океане жизни и искусства, уже вдали от берега, где мы взошли на палубу корабля; мы еще не различаем иного берега, к которому влечет нас наша мечта, наша творческая воля".

Поэт называет свою статью путеводителем по неведомой стране. Для многих он может показаться непонятным; "но, - прибавляет автор, - для тех, для кого туманен мой путеводитель, - и наши страны останутся в тумане".

Нужно помнить, что страна, описываемая Блоком, есть мистическая реальность; что язык его - символический и аллегорический - язык мистика; что он пользуется теми же условными, наводящими приемами изложения, как мистические писатели всех времен, начиная от Дионисия Ареопагита и кончая святой Терезой Авильской. Неустранимая предпосылка его мировоззрения-- реальное знание "миров иных". Кто этим знанием обладает, хотя бы в самой незначительной степени, - для того "Бедекер" Блока понятен и полезен. Для других описания его - бред и сумасшествие. Автор заявляет решительно: "Реальность, описанная мною, - единственная, которая для меня дает смысл жизни, миру и искусству. Либо существуют те миры, либо нет. Для тех, кто скажет "нет", мы остаемся просто "так себе декадентами", сочинителями невиданных ощущений". И еще решительнее утверждение поэта о том, что все его творчество основано на реальности "миров иных". "Осмелюсь прибавить, - пишет он, - что я покорнейше просил бы не тратить времени на непонимание моих стихов почтенную критику и публику, ибо стихи мои суть только подробное и последовательное описание того, о чем я говорю в этой статье".

Этими резкими словами точно очерчивается круг русского символизма. Он совсем не литература, даже не искусство, он - мистическое откровение, соприродное тайному знанию святых (Симеон Новый Богослов, Франциск Ассизский) и теософов (Яков Беме, Екатерина Эммерих, Сведенборг). "Символист, - говорит Блок, - уже изначала теург, то есть обладатель тайного знания, за которым стоит тайное действие".

"чудовищный и блистательный Ад". Духовидец, срываясь с осиянных высот Рая, низвергается в Ад искусства. Художник есть падший ангел, прекрасный Демон Врубеля, пророк, изменивший своему религиозному призванию. "Быть художником, - пишет Блок, - значит выдерживать ветер из миров искусства, совершенно не похожих на этот мир, только страшно влияющих на него; в тех мирах нет причин и следствий, времени и пространства, плотского и бесплотного, и мирам этим нет числа. Врубель видел сорок разных голов Демона, а в действительности их не счесть".

Определяя природу символизма как тайного знания, стоящего выше искусства, Блок подготовляет нас к восприятию странного повествования "о событиях происходивших и происходящих в действительно реальных мирах".

С помощью воспоминаний о видениях, посещавших его в юности, в эпоху "Стихов о Прекрасной Даме", мистических стихов своего учителя Вл. Соловьева и загадочных образов безумного гения Врубеля, языком образов, красок и звуков рассказывает он о трагедии русского символизма.

Она разыгрывается в двух актах. Блок называет их тезой и антитезой. Теза - появление Лучезарного Лика. "В лазури Чьего-то лучезарного взора пребывает теург; этот взор, как меч, пронзает все миры; и сквозь все миры он доходит к нему вначале лишь сиянием Чьей-то безмятежной улыбки". Из этих миров несутся щемящие музыкальные звуки, призывы, почти слова; постепенно миры окрашиваются; их преобладающий цвет - пурпурно-лиловый. Лучезарный Лик уже воплощен, т. е. Имя почти угадано. И вот тут - на мертвой точке торжества - начинается срыв в антитезу.

Что произошло? И как словами это объяснить? Наступает "изменение облика": как будто кто-то пересекает золотую нить: меркнет лезвие лучезарного меча, и мир теряет свой пурпурный оттенок: "Врывается сине-лиловый мировой сумрак (лучшее изображение всех этих цветов у Врубеля) при раздирающем аккомпанементе скрипок и напевов, подобных цыганским песням".

"Стихов о Прекрасной Даме", антитезе-- сборник "Земля в снегу". Автор иллюстрирует свою мысль поразительным сравнением. "Если бы я писал картину, - говорит он, - я бы изобразил переживание этого момента так: в лиловом сумраке необъятного мира качается огромный белый катафалк, а на нем лежит мертвая кукла с лицом, смутно напоминающим то, которое сквозило среди небесных роз". Переживающий это уже не один: он полон демонов-двойников, которых он делает орудием своей злой творческой воли: они приносят ему лучшие драгоценности из лиловых миров-- и он бросает их в горнило своего художественного творчества. "Наконец, при помощи заклинаний, поэт добывает искомое - себе самому на диво и на потеху: искомое - красавица кукла". Блок вспоминает о своих лирических драмах, о "картонной невесте" и Незнакомке. "Незнакомка, - пишет он, - это вовсе не просто дама в черном платье со страусовыми перьями на шляпе. Это дьявольский сплав из многих миров, преимущественно синего и лилового. Если бы я обладал средствами Врубеля, я бы создал Демона; но всякий делает то, что ему назначено".

Произошла трагическая катастрофа: волшебный мир превращен в балаган, в котором поэт играет роль вместе со своими изумительными куклами. "Иначе говоря, - объясняет автор, - я уже сделал собственную жизнь искусством... И я стою перед созданием своего искусства и не знаю, что делать... Со мной рядом живет мое создание-- не живое, не мертвое, синий призрак". Но как понять эту трагедию? Отчего померк золотой меч, отчего хлынули сине-лиловые миры, опустошили душу и сделали из жизни искусство? Блок отвечает одной короткой фразой: "Произошло вот что: были "пророками" - пожелали стать "поэтами"". Поколение, к которому принадлежал Блок, отреклось от своего высокого призвания, предало свою святыню, обмануло глупцов. "Наша "литературная известность", - продолжает он, - (которой грош цена) посетила нас именно тогда, когда мы изменили "святыне муз"". Теза символизма - восхождение к Раю, к "мирам иным", антитеза-- нисхождение в ад искусства. Так было, но могло и не быть. Катастрофа не была предопределена роком. На символистах лежит ответственность за измену. "Наш грех, - пишет автор, - (и личный и коллективный) слишком велик. Из того положения, в котором мы сейчас находимся, есть немало ужасных выходов". И Блок ссылается на участь Лермонтова и Гоголя, на безумие Врубеля и на гибель Комиссаржевской. "В черном воздухе Ада находится художник, прозревающий иные миры, и, когда гаснет золотой меч... в глухую полночь искусства, художник сходит с ума и гибнет".

Но грех и искупление греха - участь не одних художников-символистов; ее разделяет с ними вся Россия. Блок утверждает: "Русская революция совершалась не только в этом, но и в иных мирах; она и была одним из проявлений помрачения золота и торжества лилового сумрака, то есть тех событий, свидетелями которых мы были в наших собственных душах... Сама Россия в лучах новой гражданственности оказалась нашей собственной душой".

Жажда покаяния и искупления приводит к мыслям о "возвращении к жизни", об "общественном служении", о церкви, о "народе и интеллигенции". Этому этапу соответствует публицистика Блока 1909 года, его мистическое народничество и "Стихи о России".

Трагедия символизма расширяется до пределов русской трагедии-- и только в этом плане приобретает всю свою значительность... "Мы пережили, - пишет автор, - безумие иных миров, преждевременно потребовав чуда; то же произошло ведь и с народной душой; она прежде срока потребовала чуда, и ее испепелили лиловые миры революций".

"Нашему поколению дан выбор между гибелью в покорности и подвигом мужественности. Оно должно выбрать подвиг и начать его с послушания. Мой вывод таков: путь к подвигу, которого требует наше служение, есть - прежде всего - ученичество, самоуглубление, пристальность взгляда и духовная диета... В первой юности нам было дано неложное обетование. О народной душе и о нашей, вместе с нею испепеленной, надо сказать простым и мужественным голосом: "да воскреснет". Может быть, мы сами и погибнем, но останется заря этой первой любви".

Эта статья, быть может, самое глубокое и исчерпывающее свидетельство о новой духовности символической эпохи. В выводах своих Блок сходится с, Андреем Белым и Вячеславом Ивановым. Три поэта-мистика строят новое учение о мире, жизни и искусстве. Трагедия символистов в том, что они не смогли стать святыми и не пожелали остаться художниками. Но благовестие о Лучезарном Лике и о "прикосновении к мирам иным" (выражение Достоевского) они пронесли через страшный мир, в котором томились и гибли.

Доклад Блока в Обществе ревнителей имел большой успех. Но автор был им неудовлетворен. "Я читал в "Академии" доклад, - пишет он матери, - за который меня хвалили, и Вячеслав целовал, но и этот доклад-- плохой и словесный; от слов, в которых я окончательно запутался и изолгался, я, как от чумы, бегу в Шахматово (12 апреля)".

Весна 1910 года проходит под музыку Вагнера. Блок абонировался на цикл "Кольцо Нибелунга" и с жадностью слушает оперы немецкого композитора. Одновременно он читает Ницше - и заклинания этих двух "демонов" отражаются на замысле поэмы "Возмездие". "Влияние музыки, - пишет он матери, - не проходит даром".

В конце пасхальной недели на Коломяжском ипподроме начались полеты аэропланов. Блок говорит о них как о большом событии своей личной жизни. "Мы сейчас (вечер) вернулись с Коломяжского ипподрома, где Латам пробовал летать, но не полетел. Два раза не поднимался, а на третий поднялся, описал круг и опять сел на землю" (письмо от 21 апреля). И через три дня: "В полетах людей, даже неудачных, есть что-то древнее и сужденное человечеству, следовательно, высокое". В стихотворении "Авиатор"[ "Страшный мир"] с большим лирическим волнением описывается полет и падение авиатора. Поэт вопрошает погибшего героя: почему остановился винт? Почему внезапно прервалось пение пропеллера?

Или восторг самозабвенья
Губительный изведал ты,
Безумно возалкал паденья

Иль отравил твой мозг несчастный
Грядущих войн ужасный вид:
Ночной летун, во мгле ненастной
Земле несущий динамит?

Наконец, на Фоминой неделе Блоку удается вырваться из Петербурга. Надолго, с увлечением он отдается перестройке ветхого Шахматовского дома: усадьба ремонтируется; над боковой пристройкой воздвигается второй этаж; в новой верхней комнате с видом на поля и леса поселяется сам хозяин. Работает тридцать человек - плотников, маляров, печников. Поэт ведет с ними длинные разговоры, "общается с народом". Особенно нравится ему один молодой маляр, "вылитый Филиппо Липпи". Но скоро идиллия превращается в драму: ссоры с подрядчиком, дрязги с рабочими, оттяжки, выпрашивания на водку, недобросовестность, мелкое мошенничество, - изводят Блока. "Домостроительство, - жалуется он матери, - есть весьма тяжелый кошмар, однако, результаты способны загладить все перипетии ухаживания за тридцатью взрослыми детьми". В июле Любовь Дмитриевна привезла из санатории в Шахматово мать поэта. Блок решает остаться в деревне на всю зиму, но в конце октября начались снежные метели; в новом доме стало "тоскливо и страшно пусто", после отъезда матери и тетки, Марии Андреевны. Поэт занят составлением сборника стихов "Ночные часы" для издательства "Мусагет". "Октябрь, - пишет он матери, - другого характера, чем петербургский, - светлее, но петербургский я предпочитаю-- на чистоту черно-желтый". План зимовки в Шахматове оставлен. В конце октября Блок получает телеграмму из Москвы: "Мусагет, Альциона, Логос [Три новых московских издательства] приветствуют, любят, ждут Блока" - и решает перед возвращением в Петербург съездить в Москву. Первого ноября он присутствует на лекции Белого о Достоевском в московском Религиозно-философском обществе. Происходит радостная встреча друзей. Белый вспоминает: "Блок казался подсушенным, похудевшим, но крепким, здоровым; мы крепко пожали друг другу протянутые, открытые руки; открыто глядели друг другу в глаза". В день лекции Белого Москву облетело известие об уходе Толстого из Ясной Поляны. Блок казался очень взволнованным этой вестью. Белый описывает своего друга в редакции "Мусагета". Поэт сидит на серо-синем диване в косоугольной комнате с палевыми стенами; служитель Дмитрий приносит огромные чашки с чаем. Блок входит во все редакционные планы нового издательства, одобряет его литературно-философскую программу, мечтает об издательстве журнала-дневника трех писателей-символистов: своего, В. Иванова и Белого, ведет длинные дружеские беседы с Э. К. Метнером. После обеда у Тестова Белый ведет петербургского гостя к Тургеневым. Ася [невеста А. Белого"Ну, как понравилась Ася?" Тот отвечает: "Да, острая она такая: дикая и пронзительная..." На следующий день Блок уезжает в Петербург, находит новую квартиру на Малой Монетной улице: четыре мансардные комнатки на шестом этаже с видом на Каменноостровский проспект и на лицейский сад. Эту квартиру Блок называл "молодой". Возобновляется обычная петербургская "беспокойная жизнь": Блоки бывают в гостеприимном доме профессора Евгения Васильевича Аничкова, где встречают Сологуба, Чулкова, Верховского, Ремизова, Княжнина, Пяста; по-прежнему посещают "башню" В. Иванова, присутствуют на вечерах издателя "Старых годов" барона Н. В. Дризена. С Мережковским у Блока происходит резкое столкновение. 14 сентября в газете "Русское слово" появляется фельетон Дмитрия Сергеевича, озаглавленный "Религия и балаган". Написанный по поводу докладов Блока и В. Иванова о символизме в Обществе ревнителей, он содержит в себе обвинение символистов в измене революции и в поддержке реакции. "По мнению декадентов, - пишет Мережковский, - русская революция - балаган, на котором Прекрасная Дама - Свобода - оказалась "картонной невестой" и "мертвой куклой", а человеческая кровь - "клюквенным соком". Я не удивлюсь, если завтра Вяч. Иванов, Ал. Блок и прочие окажутся вместе с Иллиодорами и Гермогенами. Кому не кажется нынче свобода "картонной невестой"? Кто не плюет на потухший жертвенник?" Блок был глубоко возмущен этим "доносом". 22 ноября он пишет матери: "Мама, я решил отвечать Мережковскому на его гадости. Лучше хоть поздно... Восьмидесятники, не родившиеся символистами, но получившие по наследству символизм с Запада (Мережковский, Минский), растратили его, а теперь пинают ногами то, чему обязаны своим бытием. К тому же они - мелкие люди, любят слова, жертвуют им людьми живыми, погружены в настоящее, смешивают всё в одну кучу (религию, искусство, политику и т. д.) и предаются истерике. Мережковскому мне просто пришлось прочесть нотацию. Они уже больше, кажется, ничего не чувствуют и не понимают". На резкое письмо Блока Мережковский отвечает длинным посланием. "26 ноября, - сообщает поэт матери, - я получил длинный ответ от Мережковского. Лучше бы он не писал вовсе, я окончательно разозлился. Письмо христианское, елейное, с уверениями в "искренности" и "взволнованности", с объяснениями, мертвыми по существу. На это я ему написал еще длиннее и еще резче (уже в Париж, они уехали). Печатно возражать не буду, поздно, и Женя отговорил".

"Открытое письмо Д. Мережковскому" осталось незаконченным. Оно было напечатано только после смерти Блока в "Русском современнике" 1924 года.

На инсинуации Мережковского поэт отвечает со спокойным достоинством. Почему утверждение "как Россия, так и мы" кажется критику таким самоуверенным? Разве писатель не может чувствовать своей связи с родиной, болеть ее болезнями, страдать ее страданиями? Блок говорит о родине с какой-то особой, пронзительной нежностью. "Родина, - пишет он, - это огромное, родное, дышащее существо, подобное человеку, но бесконечно более уютное, ласковое, беспомощное, чем отдельный человек... Родине суждено быть некогда покинутой, как матери... Эту обреченность на покинутость мы всегда видим в больших материнских глазах, всегда печальных, даже тогда, когда она отдыхает и тихо радуется".

Из полемики выросло лирическое стихотворение; оно было не ответом Мережковскому, а объяснением в любви "земной родине, которая еще поит нас и кормит у груди".

14 декабря, в десятую годовщину смерти Вл. Соловьева, на вечере в Тенишевском училище Блок читает речь "Рыцарь-монах". Это-- последнее его публичное выступление в 1910 году. Содержание этой речи нам уже известно []. Литературными поминками Соловьева поэт остался недоволен. "Соловьевский вечер, - сообщает он матери, - прошел вяло, так что лучше бы его и не было. Нагнали актрис, а потом сами жалели. Я демонстративно ушел от чтения Мусиной из первого ряда, и Ведринскую не стал слушать. Я начал второе отделение, думал все время, как бы выпить чаю и промочить горло... Единственно хороша была Поликсена Сергеевна" [П. С. Соловьева - Allegro, сестра Вл. Соловьева].

1910 год-- важный этап в литературной жизни России. Единодержавие символической школы близится к концу. Намечается реакция против символической теории искусства; возникают новые течения, которые сначала робко, а потом все смелее и открытее протестуют против мистицизма, "мифотворчества", "религиозного преображения мира". В новом журнале "Аполлон" появляется задорный и остроумный "манифест" М. А. Кузмина, бывшего символиста, а теперь "клариста". Он зовет поэтов спуститься из надзвездных пространств на милую, прекрасную землю, забыть о символах во имя реальности, оставить туманную мистику ради "прекрасной ясности". Французский XVIII век против оставляется иенской романтической школе, реальная роза-- придуманному "голубому цветку". Дерзким вызовом символистам звучат стихи Кузмина:

Где слог найду, чтоб описать прогулку,

И вишен спелых сладостных агат?

Об этом "расколе" Брюсов пишет П. Перцову (23 марта 1910 года). "В нашем кругу декадентов - великий раскол: борьба "кларнетов" с "мистиками". "Кларисты" - это "Аполлон": Кузмин, Маковский и др. Мистики - это московский "Мусагет": Белый, В. Иванов, Соловьев и др. В сущности, возобновлен дряхлый-предряхлый спор о свободном искусстве и тенденции. "Кларисты" защищают ясность мысли, слога, образов, но это только форма, а в сущности они защищают "поэзию, коей цель поэзия", так сказал старик Иван Сергеевич [Тургенев]. Мистики проповедуют "обновленный символизм", "мифотворчество" и тому подобное, а в сущности хотят, чтобы поэзия служила их христианству, была бы ancilla theologiae. Недавно у нас в "Свободной эстетике" была великая баталия по этому поводу. Результат, кажется, тот, что "Мусагет" решительно отложился от "Скорпиона" в идейном отношении. Я, как вы догадываетесь, всей душой с кларнетами". Последняя фраза удивительно характерна для Брюсова. Он был всеми признанным мэтром декадентства, когда декаденты были в моде, потом стал "великим магом", вождем символистов в эпоху господства этой школы, теперь он "всей душой с кларистами". Он всегда "всей душой" с новым, сильным, побеждающим - в этом секрет его вечной молодости. Отречение Брюсова от символизма-- симптом внутреннего распада школы. С 1910 года она вступает в период медленного угасания и разложения; революция 1917 года наносит ей последний, смертельный удар. Но из "кларизма" никакого "течения" не получилось. Изнеженный, молодящийся Кузмин и лирический Маковский в литературные вожди не годились. Их идеи были подхвачены настоящей молодежью, во главе которой стал смелый "конквистадор и открыватель новых земель", энергичный и одаренный Николай Степанович Гумилев. Белый рассказывает о своей встрече с автором "Жемчугов" на "башне" В. Иванова. Гумилев, во фраке, с цилиндром на коленях, с деревянной фигурой и треугольным носом Пьеро, важно спорит с волнующимся В. Ивановым. Медленно, глуховатым голосом, с расстановками, объясняет он мэтру, что символизм кончился и что на смену ему идет новое литературное движение. Иванов насмешливо предлагает назвать это движение "адамизмом", намекая на райскую культурную невинность его представителей, или "акмеизмом" - от греческого слова "акмэ" - вершина. Гумилев иронию Иванова принимает всерьез: так рождается "акмеизм" или "адамизм"; группа, возглавленная Гумилевым и Городецким, еще одним перебежчиком из символического лагеря; издается крошечный журнал "Гиперборей", и организуется "Цех поэтов". "Аполлон" предоставляет новой школе свои страницы, и Гумилев проповедует "неоклассицизм" в "Письмах о русской поэзии". Это движение с программой чисто отрицательной-- борьба с символизмом-- просуществовало бы не дольше "кларизма", если бы в группе "акмеистов" не оказалось несколько настоящих поэтов: кроме "вождей", Гумилева и Городецкого, - Анна Ахматова и Осип Мандельштам - лучшие русские поэты после Блока ["Речь" появились две критические статьи Блока. В первой из них, "Противоречия", автор разбирает последнюю книгу рассказов А. М. Ремизова. Во второй статье, "Литературный разговор", Блок оплакивает упадок новой литературы и восклицает: "Безумная русская литература, когда же, наконец, станет тем, чем только и может быть литература" - служением?"].

После утомительного летнего "домостроительства" и беспокойной петербургской осени Блок почувствовал в начале 1911 года большой упадок сил. Доктор нашел неврастению и предписал лечение спермином и шведским массажем. Три раза в неделю поэт ходил к шведу-массажисту и быстро окреп. "Массаж идет успешно, - сообщает он матери. - Швед хвалит мою prechtige muskulatur. У меня вокруг спины и груди образуется нечто вроде музыкального инструмента". Но душевное состояние его было по-прежнему угнетенным: его удручала все обострявшаяся вражда между матерью и женой. В санатории, в Сокольниках, Александра Андреевна не поправилась. Ее нервная болезнь выражалась в крайней раздражительности, чувствительности и мучительной брезгливости. Малейшая соринка приводила ее в отчаяние. После припадков она впадала в мрачное уныние, говорила: "Я великая грешница, я хорошо знаю черта" - и несколько раз покушалась на свою жизнь. Людей она почти не выносила. Периоды болезненного мистицизма сменялись периодами страстного богоборчества, и тогда она заявляла, что христианство отжило свой век, что нельзя верить в божественность Христа, что культ и молитва-- суеверие. Обожая сына, она ревновала его к жене, и летом 1910 года в Шахматове между ней и Любовью Дмитриевной происходили тяжелые сцены. В январе 1911 года Ф. Ф. Кублицкий получил бригаду в Полтаве, и перед отъездом в провинцию мать хотела провести весну в Петербурге. Любовь Дмитриевна объявила, что не может с ней встречаться... Блок был растерзан этой распрей. Его письма к матери выдают его растерянность и угнетенность. 3 января. "31-го мы с Любой весь день говорили, вечером пришел Женя и застал нас за очень тяжелыми разговорами..." 14 февраля. "Без конца не мог заснуть и тосковал, как давно не бывало... Утром все прошло; но я вдруг решил искать себе отдельную квартиру (об этом мы давно говорили с Любой)... Я решил отложить решение до сегодняшнего дня. - Весь мой несостоявшийся уезд связан с тяжелыми мыслями третьего дня ночью, а всё - с отношением Любы и тебя, которое меня постоянно мучает (мы почти не говорим об этом). Но отъезд не разрешит дела. Иногда я думаю, что все разрешится как-нибудь, когда придет время. А ты как думаешь? В Любе эти дни есть светлое". 17 февраля. "С Женей я говорил уже довольно давно, с месяц тому назад. Он считает, что не все в руках Любы и что есть какие-то две правды, которые борются в тебе и Любе помимо вас самих. Я к этому присоединяюсь... Думаю, что действительно теперь более, чем когда-нибудь, нужно предоставить все это времени, потому что средств для немедленного разъяснения всего этого нет в руках ни у меня, ни у тебя, ни у Любы. Я окончательно не вижу возможности и не умею воздействовать на Любу в этом отношении, могу скорее испортить... 15-го обедала тетя, после обеда они долго говорили с Любой о тебе. Люба говорит, что хорошо". 21 февраля. "Я, действительно, надеюсь на время - что все уладится. А теперь нужно сделать просто перерыв - к обоюдному улучшению отношений. Мне (и Любе) представляется так: когда ты приедешь сюда, не знаю, как лучше - видеться или не видеться тебе с Любой. Люба говорит, что она может очень хорошо с тобой видеться, но что в этом все-таки будет неправда. Это мы увидим потом... Я думаю, что для меня пожить без Любы будет тоже полезно".

Для спокойствия матери Блок решается на некоторое время расстаться с женой. План такой: весной Александра Андреевна поселится в Шахматове, а Любовь Дмитриевна уедет за границу, куда через два месяца к ней приедет Блок. Сын пишет матери 16 марта: "Что же касается того, что мы будем в одном доме, то это только хорошо. Все обстоятельства изменились, встречаться с Любой вам можно хорошо". Блок боится, чтобы мать не догадалась о жертве, которую он ей приносит; поэтому-- "все будет хорошо". Наконец, последнее письмо об "отношениях" между женой и матерью. 19 марта. "Люба вовсе не переменилась по существу. Но больше нет причины для столкновений. Она живет совсем другой жизнью. Я уверен, что вы можете просто с ней встретиться, для того чтобы не было нелепого избегания друг друга. Впрочем, обо всем этом трудно писать - и тяжело. Ко всему этому можно только относиться проще - без "отношений"".

Так пишут больному ребенку, успокоительно, бодро, с заботливой нежностью. Ни жалоб, ни упреков, бесконечное смирение и жертвенность. Только в конце вырывается невольное признание: "об этом трудно писать - и тяжело".

Лечение и шведская гимнастика восстанавливают силы поэта. В конце февраля он переживает неожиданное обновление жизни, и физическое, и душевное, и об этом переломе сознания пишет матери замечательное письмо (21 февраля): "Дело в том, что я чувствую себя очень окрепшим физически (и соответственно нравственно) и потому у меня много планов, пока неопределенных... Я чувствую, что у меня, наконец, на 31 году определился очень важный перелом, что сказывается и на поэме ["Возмездие"], и на моем чувстве мира. Я думаю, что последняя тень "декадентства" отошла. Я определенно хочу жить и вижу впереди много простых, хороших и увлекательных возможностей - притом в том, в чем прежде их не видел. С одной стороны, я - "общественное животное", у меня есть определенный публицистический пафос и потребность общения с людьми - всё более по существу. С другой-- я физически окреп и очень серьезно способен относиться к телесной культуре, которая должна идти наравне с духовной... Я способен читать с увлечением статьи о крестьянском вопросе и... пошлейшие романы Брешко-Брешковского... В пояснение могу сказать, что в этом-- мой европеизм. Европа должна облечь в формы и плоть то глубокое и все ускользающее содержание, которым исполнена всякая русская душа. Отсюда-- постоянное требование формы, мое в частности; форма - плоть идеи... Настоящее произведение искусства в наше время (и во всякое, вероятно) может возникнуть только тогда, когда 1) поддерживается непосредственное (не книжное) отношение с миром и 2) когда мое собственное искусство роднится с чужим (для меня лично - с музыкой, живописью, архитектурой и гимнастикой). Все это я сообщаю тебе, чтобы ты не испугалась моих неожиданных для тебя тенденций и чтобы ты знала, что я имею потребность расширить круг своей жизни, которая до сих пор была углублена (на счет должного расширения). Не знаю, исполню ли я что-нибудь в этом направлении. Пока, во всяком случае, займусь массажем и гимнастикой".

"С прошлым кончены счеты". Блок вступает в новый период жизни - в эпоху "реализма" поэмы "Возмездие". Не только "декадентство", но и символизм остаются далеко позади; углубление сменяется расширением. Романтическая спиритуальность - классическим правилом mens sana in corpore sano. На первом плане стоит вопрос формы, воплощения, действительности. Романтик пытается произвести революцию в своем внутреннем мире. О неудаче ее - свидетельствует поэма "Возмездие".

Еще недавно поэт чувствовал себя пленником в "страшном мире" и "звуки небес" мешали ему слушать "скучные песни земли"; теперь он пожелал оглохнуть для небесных звуков, устроиться на земле, окончательно воплотиться. Как показательно это стремление к "телесной культуре" - гимнастике, легкой атлетике, борьбе. Блок с увлечением посещает цирк и изучает правила французской борьбы. "Меня очень увлекает борьба, - пишет он матери, - и всякое укрепление мускулов, и эти интересы уже занимают определенное место в моей жизни; довольно неожиданно для меня с этим связалось художественное творчество... В мировом оркестре искусств не последнее место занимает искусство "легкой атлетики", которая есть точный сколок с древней борьбы в Греции и Риме... У меня есть очень много наблюдений (собственных) над искусством борьбы, над качеством отдельных художников... Настоящей гениальностью обладает только один из виденных мной - голландец Ван-Риль. Он вдохновляет меня для поэмы гораздо более, чем Вячеслав Иванов".

Блок становится спортсменом: учится кататься на колесных коньках; ездит с Пястом в Юкки на зимний спорт. "Вчера, - сообщает он матери, - мы удивительно хорошо гуляли с Пястом. Прошли пешком из Левашова в Юкки, на шоссе ели хлеб с колбасой, в Юкки пили чай и катались с высокой горы на санях. Там так называемая "русская Швейцария" - холмы, снежные обрывы и густые сосновые леса". Пяст пишет в своих воспоминаниях: "Блок так пристрастился к катанию с гор, что летом в Луна-Парке 80 раз спустился c "Американских гор"".

"Началось это с вечера у Блока, где, кроме нас, были еще гости... Мы трое не легли спать, проговорили до 6 часов и отправились к Приморскому вокзалу к первому поезду". Это путешествие Пяст описал впоследствии в послании к Верховскому:

Мне вспомнилась прошедшая весна,
И нашей суточной, бессонной и невинной
Прогулки день, когда твоей старинной
Виолы стала петь струна.

На берегу извивной речки малой,
Ты вновь там спал, тяжелый и усталый,
Твой сон хранили мы.
Ты мирно спал, а я и тот поэт

Вели вдвоем о всем невыразимом
Вполголоса совет...
Потом ты мылся, зачерпнув воды,
Своим цилиндром, будто он из меди...

Среди другой еды?

Пяст вспоминает еще о другой прогулке с Блоком и Е. П. Ивановым в Петергоф - на велосипедах. Блок очень любил этот спорт и свой велосипед с нежностью называл "Васькой".

Но стремление к "воплощению" не ограничивалось одной телесной культурой. Поэт воспитывал в себе и "общественное животное". Он стал живо интересоваться политикой. "С остервенением читаю газеты, - сообщает он матери. - "Речь" стала очень живой и захватывающе интересной. Милюков расцвел и окреп, стал до неузнаваемости умен и широк... Ненавижу русское правительство - моя поэма этим пропитана". Блок отправился даже на лекцию Милюкова "Вооруженный мир и ограничение вооружений" и нашел ее "блестящей и умной". По поводу этой лекции он пишет матери пророческие слова: "Может быть, еще и нам придется увидеть три великих войны, своих Наполеонов и новую картину мира".

Попойки в загородных ресторанах почти прекращаются; встречи с случайными "незнакомками" становятся все реже. Изредка в письмах к матери мелькают сообщения. "Ночью я провожал ** домой (через острова) - на лихаче и против ветра". Или: "Накануне я пил шампанское (немного, немного) и катал ** на Стрелку. Это украсило поэму, хотя и было не слишком великолепно". Наконец: "Я нашел красавицу-еврейку, похожую на черную жемчужину в розовой раковине. У нее - тициановские руки и ослепительная фигура. Впрочем, дальше шампанского и красных роз дело не пошло и стало грустно".

прозы не писал вовсе. Вся его творческая энергия была поглощена "Возмездием". По первоначальному замыслу поэма не превосходила размерами "Ночную Фиалку". 3 января автор сообщает матери: "Вчера я дописал (почти) поэму, которую давно пишу и хочу посвятить Ангелине" [Ангелина Александровна-- сводная сестра Блока]. Но к концу месяца поэма вырастает. "Пишу поэму каждый день по маленькой главе. Доволен ею" (письмо от 30 января). 24 февраля в "Записной книжке" набрасывается план характеристики главного героя-- первое оформление автобиографического материала. "У моего героя не было событий в жизни. Он жил с родными тихой жизнью в победоносцевском периоде. С детства он молчал, и все сильнее в нем накоплялось волнение, беспокойное и неопределенное. Между тем близилась Цусима и кровавая заря 9 января. Он ко всему относился, как поэт, был мистиком, в окружающей тревоге видел предвестие конца мира. Все разрастающиеся события были для него только образами развертывающегося хаоса. Скоро волнение его нашло себе русло: он попал в общество людей, у которых не сходили с языка слова "революция", "мятеж", "анархия", "безумие". Здесь были красивые женщины "с вечно смятой розой на груди", - с приподнятой головой и приоткрытыми губами. Вино лилось рекой. Каждый "безумствовал", каждый хотел разрушить семью, домашний очаг, - свой вместе с чужим. Герой мой с головой ушел в эту сумасшедшую игру, в то неопределенно-бурное миросозерцание, которое смеялось над всем, полагая, что все понимает. Однажды, с совершенно пустой головой, легкий, беспечный, но уже с таящимся в душе протестом против своего бесцельного и губительного существования взбежал он на лестницу своего дома. На столе лежало два письма. Одно-- надушенное, безграмотное и страстное... Потом он распечатал второе. Здесь его извещали кратко, что отец находится при смерти, в Варшавской больнице. Оставив все, он бросился в Варшаву. Одиночество в вагоне. Жандармы, рельсы, фонари. Первые впечатления Варшавы".

Таким видел поэт свое прошлое в 1911 году: этим наброском определился иронический стиль поэмы. Мажорный тон писем к матери и перевоспитание по правилу "здоровый дух в здоровом теле" - фасад жизни поэта. В "Записной книжке" приоткрывается иногда и подполье.

Так, 15 марта, сидя на Николаевском вокзале, он записывает: "Самые тайные мысли: "тайно себя уничтожить" (это - строка). При всем том, что я здоров, свеж, крепок. Вино. - Нет, ничего".

"Уезжаем: Люба вечером в Берлин, я днем в Шахматово. Люди, авиация, Сестрорецк, бессонная ночь, пыльная и жаркая весна, сквозняки, признания Пяста, совесть и пр. Сквозь всё-- печаль и растерянность перед разлукой на лето с Любой. И изнутри какая-то грызущая апатия и вялость". Поэт проводит шесть недель с матерью в Шахматове; занимается хозяйством и правит корректуры "Ночных часов". В "Записной книжке": "надоели все стихи-- и свои. Пришла еще корректура "Ночных часов". Скорее отделаться, закончить и издание "Собрания" - и не писать больше лирических стихов до старости". В мае выходит первый том полного "Собрания стихотворений" Блока в издательстве "Мусагет" [Второй том появился в декабре 1911 года, третий-- в марте 1912 года]. Поэт настойчиво зовет Пяста в Шахматово. "Если бы вы могли, - пишет он ему, - приехать сюда на несколько дней? Много места, жить удобно, тишина и благоухание. Вам было бы интересно и нужно, я думаю, увидеть эту Россию, за 60 верст от Москвы, как за тысячу: благоуханная глушь и в зеленом раю - корявые, несчастные и забитые люди с допотопными понятиями, самих себя забывшие" (24 мая). Тема деревни развивается подробно в другом письме: "Вы обязаны перед самим собой, - пишет он Пясту, - узнать русскую деревню, хотя бы отдельные места: во-первых, те, без которых нельзя узнать Россию вообще (то есть Великороссию); во-вторых, те, среди которых жил и образовывался ваш собственный род... Вы это, я думаю, знаете; но недостаточно ярко представляете себе, что может дать познание деревни, до какой степени оно может изменить врожденный демонизм (о котором мы говорили с Вами, помните?); изменить в двух направлениях: или-- убить его, то есть разбить всякую волю, сделать человека русским в чеховском смысле (или Рудинском, что ли); или удесятерить его, то есть обострить волю, настроить ее, может быть на сверх-европейский лад... Даже не знать деревню (говорю так потому, что нам ее, может быть, и нельзя уже узнать, и начавшееся при Петре и Екатерине разделение на враждебные станы должно когда-нибудь естественно кончиться страшным побоищем), даже не знать, а только видеть своими глазами и любить, хотя бы ненавидя".

В конце июня Блок перед отъездом за границу проводит неделю в Петербурге. 2 июня с ним случается романтическое приключение, настолько его поразившее, что он описывает его три раза: в письме к Пясту, в письме к матери и в "Записной книжке".

Вот что он пишет Пясту: "... дело в том, что Петербург - глухая провинция, а глухая провинция-- "страшный мир"... Вчера я взял билет в Парголово и поехал на семичасовом поезде. Вдруг увидал афишу в Озерках: цыганский концерт. Почувствовал, что судьба, и остался в Озерках. И, действительно, они пели Бог знает что: совершенно разодрали сердце (вариант в письме к матери: "И, действительно, оказалось, что цыганка, которая пела 'о множестве миров', потом говорила мне необыкновенные вещи"). А ночью в Петербурге, под проливным дождем, та цыганка, в которой собственно и было все дело, дала мне поцеловать руку-- смуглую с длинными пальцами - всю в броне из колючих колец. Потом я шатался по улице, приплелся мокрый в Аквариум, куда они поехали петь, посмотрел в глаза цыганки и поплелся домой... Вот и все, но сегодня "все какое-то несколько другое и жутковатое" (вариант в письме к матери: "Потом, под проливным дождем, в сумерках ночи на платформе-- сверкнула длинными пальцами в броне из острых колец, а вчера обернулась кровавой зарей ('стихотворение! )"". В "Записной книжке" рассказ об этой встрече сопровождается заметкой: "Страшный мир. Но быть с тобой странно и сладко".

"стихотворение" большой прелести: предчувствие встречи с другой цыганкой - "Кармен".

5 июля Блок уезжает в Бретань: по дороге осматривает Париж-- и этот город, "сизый и таинственный", нравится ему необыкновенно - в первый и последний раз. На маленьком пляже Аберврак, около Бреста, его ждет Любовь Дмитриевна. Они поселяются в доме XVII века, бывшем когда-то церковью; поэт очарован "бедной и милой Бретанью". Большая бухта с выходом в океан окружена морскими сигналами; во время отлива кричат чайки; по дорогам, среди колючего кустарника-- каменные кресты с Христом и Мадонной. "Совершенно необыкновенен голос океана... По вечерам океан поет очень ясно и громко, а днем только видно, как пена рассыпается у скал". Абервраку посвящено стихотворение "Ты помнишь?" [Вошло в отдел 3-го тома "Разные стихотворения"], в легком ритме которого дыхание океана, и соленый ветер, и пронизанный солнцем туман.

Ты помнишь? В нашей бухте сонной

Когда кильватерной колонной
Вошли военные суда.
Четыре - серых. И вопросы
Нас волновали битый час,

Ходили важно мимо нас.
И последняя строфа:
Случайно на ноже карманном
Найди пылинку дальних стран -

Закутанным в цветной туман!

В местных жителях Блок находит что-то чеховское: доктор, пьяный старик с зелеными глазами, с утра до вечера бегает по набережной с толстой книгой в руках - это жития бретонских святых; архитектор-неудачник грустно рассказывает, что был принужден жениться на дочери фабриканта; "propriйtaire" удит рыбу и вспоминает, как он был в Петербурге с эскадрой адмирала Жервэ. Блок купается, гуляет на горе над морем, смотрит на миноноски, входящие в бухту, и порядком скучает в этой "гиперборейской деревушке". Прожив несколько дней в Кэмпере, 27 августа Блоки приезжают в Париж. В эти знойные летние дни Париж поражает поэта своей мертвенностью. "Париж-- Сахара, - пишет он, - желтые ящики, среди которых, как мертвые оазисы, черно-серые громады мертвых церквей и дворцов". Похищение Джиоконды из Лувра кажется ему событием, полным таинственного смысла. Культура Европы обречена... "Над этой лужей, образовавшейся из человеческой крови, превращенной в грязную воду, можно умыть руки... Здесь ясна вся чудовищная бессмыслица, до которой дошла цивилизация". Далее он рассказывает матери о стачке 250 тысяч рабочих в Англии; о лихорадочном вооружении Германии и Франции и прибавляет: "Вильгельм ищет войны и, по-видимому, будет воевать". Он сравнивает Россию с Европой. "Славянское, - пишет он, - никогда не входило в их цивилизацию и, что всего важнее, пролетало каким-то чуждым астральным телом сквозь всю католическую культуру. Это мне особенно интересно". В начале сентября Любовь Дмитриевна возвращается в Петербург, а Александр Александрович едет в Антверпен, Брюгге, Роттердам и Амстердам. Бельгия и Голландия его разочаровывают. С юмором описывает он Брюгге, столь прославленный Роденбахом. "Лодочник полтора часа таскал меня по каналам. Действительно - каналы, лебеди, средневековое старье, какие-то тысячелетние подсолнухи и бузины по берегам. Повертывая обратно: "А теперь новый вид, n'est ce pas? Но ничего особенно нового: другая бузина, другой подсолнух и другая собака облаивает лодку с берега"". В Антверпене Блок заносит в "Записную книжку": "Со вчерашнего дня нашла опять тоска. Заграница мне вредна вообще, запах, говор (особенно французский), блохи (французские всех мерзее и неистребимее)". Он решает через Берлин возвращаться прямо в Петербург. В Берлине целые дни проводит в музеях и посылает матери толстый конверт с карточками зверей из зоологического сада. В театре Рейнгардта смотрит знаменитого Моисcи в роли Гамлета. "Это - берлинский Качалов, - пишет он, - только помоложе и потому менее развит... Я сидел в первом ряду и особенно почувствовал холод со сцены, когда поднялся занавес и Марцелл стал греться у костра в серой темноте зимней ночи на фоне темного неба... Рейнгардт, будучи немецким Станиславским, придумал очень хороший стрекочущий звук при появлении тени: не то петух вдали, а впрочем - неизвестно что".

7 сентября Блок приезжает в Петербург и узнает радостную новость: его отчим Кублицкий получает бригаду не в Полтаве, а в Петербурге; Александра Андреевна поселяется с мужем на Офицерской и часто видится с сыном. Когда дела мешают Блоку забежать к матери, он посылает ей по почте коротенькие записки такого содержания: "Мама, тебе очень грустно. А я думаю о тебе. Саша".

8 октябре выходит четвертый сборник его стихов "Ночные часы". Стихотворения этой книги вошли впоследствии в третий том "Собрания стихотворений".

"желто-черная" осень охватывает поэта привычной тоской. "Кажется, никогда мне не было так скверно, как теперь", - пишет он Пясту 19 сентября.

17 октября 1911 года Блок начинает вести дневник и продолжает его до конца 1913 года. Решение свое мотивирует так: "Писать дневник или, по крайней мере, делать от времени до времени заметки о самом существенном надо всем нам. Весьма вероятно, что наше время великое и что именно мы стоим в центре жизни, то есть в том месте, где сходятся все духовные нити, куда доходят все звуки".

В "Дневнике" находим мы хронику петербургской литературной жизни, краткие характеристики писателей, размышления об истории и культуре и удивительные лирические записи о душевных состояниях: о борьбе с духом небытия и скитаниях в провалах "страшного мира", о снах, видениях и экстазах. Блок создает новую форму лирической исповеди, свободную, гибкую, островыразительную. Большую роль в его жизни продолжает играть "поэт из народа" Николай Клюев. После двухлетней переписки Клюев к нему приходит. "Я жду мужика, матеровщину, П. Карпова - темномордое. Входит-- без лица, без голоса - не то старик, не то средних лет (а ему 23?). Только в следующий раз Клюев - один, часы - нудно, я измучен, - и вдруг бесконечный отдых, его нежность, его "благословение", рассказ о том, что меня поют в Олонецкой губернии... И так ясно и просто в первый раз в жизни - что такое жизнь. Л. Д. Семенова и даже А. М. Добролюбова" (17 октября). Другая запись от 6 декабря: "... я над Клюевским письмом. Знаю все, что надо делать: отдать деньги, покаяться, раздать смокинги, даже книги. Но не могу, не хочу. Стишок дописал: "В черных сучьях дерев"". 9 декабря. "Послание Клюева все эти дни поет в душе. Нет, - рано еще уходить из этого прекрасного и страшного мира". 17 декабря. "Сегодня - расстроен. Третьего дня-- мучительно... Писал Клюеву: "Моя жизнь во многом темна и запутанна, но я не падаю духом"". 23 декабря. "Я пробыл у Мережковских от 4 до 8, видел Зинаиду Николаевну, и Мережковского, и Философова... Я читал письмо Клюева, все его бранили на чем свет стоит... Все это не было мне больно, но многословно, что-то не то". Вера Блока в "народную мудрость" и высокую праведность Клюева начинает колебаться. 24 декабря он записывает: "Выпили вечерний чай, перед сном думаем зажечь елку. Мне тягостно и от праздника, как всегда, и от сомнений и усталости, которые делают меня сонным, униженным и несчастным. Сомневаюсь о Мережковском, о Клюеве, обо всем"...

Клюев поучал, проповедовал, настаивал на том, чтобы Блок бросил все и "ушел в народ", подобно Семенову и Добролюбову. Удивительно, что поэт не замечал грубой подделки этого лубочного "мужичка", принимал всерьез его "былинное" велеречие. Е. Книпович [Евгения Книпович. А. Блок в его "Дневниках". "Печать и революция", 1929"Только этим, - пишет она, - можно объяснить его увлечение письмами Клюева. Письма эти сохранились в архиве Блока - и сейчас, читая их, трудно, почти невозможно, понять, как эта высокопарная болтовня об "обручении раба Божия Александра рабе Божией - России" могла казаться Блоку чем-то серьезным... Правда, Блоку казалось, что за Клюевым стоит народ, таинственный, с неопределенным стремлением к неопределенной свободе, к Царствию Божию на земле".

Представителю народа - Клюеву - противоставляются в "Дневнике" представители "интеллигенции" - В. Иванов и Мережковский. О В. Иванове Блок пишет: "Если хочешь сохранить его - окончательно подальше от него. Простриг бороду, и на подбородке невыразимо ужасная линия врезалась. Внутри воет Гете, "классицизм" (будь, будь спокойнее). Язвит, колет, шипит, бьет хвостом, заигрывает; большое, но меньше, чем должно (могло бы) быть" (17 октября). А вот о Мережковском: "Все эти вечера читаю "Александра I" Мережковского. Писатель, который никого никогда не любил по-человечески, а волнует. Брезгливый, рассудочный, недобрый, подозрительный даже к историческим лицам, сам себя повторяет, а тревожит. Скучает безумно, так же как и его Александр в кабинете, а красота местами неслыханная" (23 октября).

Короткие заметки о молодых поэтах: "Разговор с Н. С. Гумилевым и его хорошие стихи о том, что сердце стало китайской куклой". На вечере у В. Иванова "Анна Ахматова читала стихи, уже волнуя меня; стихи, чем дальше, тем лучше". "Кузмин читал хорошие стихи, пел из "Хованщины" с Каратыгиным. Хороший какой-то стал, прозрачный, кристальный". "Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева читала стихи, черноморское побережье, свой "Понт"".

О "важном переломе" в жизни, о возвращении к действительности и "человечности" говорит дневниковая запись от 30 октября: "Пишу Боре (Белому) и думаю: мы ругали "психологию" оттого, что переживали "бесхарактерную" эпоху, как сказал вчера в "Академии" Вяч. Иванов. Эпоха прошла, и, следовательно, нам опять нужна вся душа, все житейское, весь человек. Нельзя любить цыганские сны, ими можно только сгорать. Безумно люблю жизнь, с каждым днем больше, все житейское, простое и сложное, и бескрылое, и цыганское. Возвратимся к психологии... Назад к душе, не только к "человеку", но и ко "всему человеку"... с духом, душой и телом, с житейским - трижды так".

Поэт хочет жизни, здоровья, ясности, а темные двойники влекут его вниз, в страшный мир цыганских снов. "Ужасы" вьются вокруг него, бессонными ночами обступают призраки. В записях "Дневника" из недели в неделю, из месяца в месяц отмечаются этапы упорной борьбы плененного духа. История души Блока волнует нас ужасом и состраданием, как подлинная трагедия. Прологом к ней можно взять заметку от 13 ноября. "Смысл трагедии - безнадежность борьбы; но тут нет отчаяния, вялости, опускания рук. Требуется высокое посвящение". У Блока это посвящение было: ему была дана в жизни роль трагического героя.

"страшном мире" - смену восторгов, падений, страстей и полетов.

В первой же записи звучит лирическая тема Петербурга: "Много еще женщин, вина, Петербург - самый страшный, зовущий и молодящий кровь из всех европейских городов" (17 октября). Как запоминается ему свет и воздух любимого и ненавидимого города: "На островах - сумерки, розовый дым облаков, слякоть и в глине зеленые листья смешались с глиной. Ветер омывает щеки" (19 октября). "Там опять светит проклятая луна и, только откроешь форточку, ветер врывается. Отчаянья пока нет. Только бы сегодня спать получше, а сейчас забыть все, чтобы стало тихо... Ужасная луна, под ней мир становится голым уродливым трупом" (25 октября). И опять Петербург: "Веселый город, пьяный извозчик, все бы кончилось обычным восторгом, если бы после обеда не пришел Женя" (26 октября). Восторги сменяются страхами: "Вечером напали страхи. Ночью проснулся, пишу, слава Богу, тихо, умиротворюсь, помолюсь. Мама говорит, что уже постоянно молится громко и что нет никакого спасения, кроме молитвы" (30 октября). Душевная тревога вовлекает в свое движение внешний мир. "Небо-- утром-- ливень и мрак; к 3-м часам - разорванные тучи и красные перья, ветер поднимается, звезды видны" (4 ноября). И снова вино - пьяные ночи, восторг и измученность. "Опять два безумных дня. 5-го вечером после ужасного разговора с мамой сразу напился в Тироле на Офицерской" (6 ноября). "Вечером - опять отчаянное вдохновение, восторг, граничащий с измученностью. Поехал в Озерки... Воздух эти дни - как вода; - безмолвное дно морское - город. Что-то творится в нем. Безумие, безумие и восторг. Но я сегодня спокойно лягу спать. Сберегу..." (8 ноября). Следует рассказ о поездке на лихаче с "акробаткой из "Варьете"". У Блока "приключение" превращается в лирическую поэму о северной ночи.

"Но ночам теперь нет конца - ноябрь, весь мир наш полон ночью... Ночь глухая, около 12-ти я вышел. Ресторан и вино... Лихач. Варьете. Акробатка выходит, я умоляю ее ехать. Летим, ночь зияет. Я совершенно вне себя. Тот ли лихач или уже другой - не знаю, всё голоса из ночи. Она закрывает рот рукой-- всю ночь. Я рву ее кружева; в этих грубых руках и острых каблуках какая-то сила и тайна... Я отвожу ее назад. Что-то священное, точно дочь, ребенок. Она скрывается в переулке - известном и не известном, глухая ночь. Холодно, резко, все рукава Невы полные, всюду ночь, как в шесть часов вечера, так в шесть часов утра, когда я возвращаюсь домой.

... Сегодняшний день пропащий, разумеется: в груди что-то болит, стонать хочется оттого, что эта вечная ночь хранит и удесятеряет одно и то же чувство. До безумия. Почти хочется плакать...

... Опять ночь-- искры трамвая. Вечер, утро - это концы и начала. В нашем ноябре нет начал и концов - все одно растущее, мятежное, пронизывающее, как иглами, влюбленностью, безумием, стонами, восторгом.

"обесплочивает" мои страсти, бросает их в небеса своими саксонскими глазами... Жить на свете и страшно, и прекрасно. Если бы сегодня спокойно уснуть"...

Фабула поэмы-- банальная авантюра с девицей из "Варьете". Но это-- видимость: в поэтической реальности-- акробатка-- северная коварная ночь, тайнственная и безысходная, уносящая, пронизывающая влюбленностью, восторгом безумием и слезами. В этом "любовном похождении" чувственность растворяется в голосах ночи, страсть "обесплочена" и "брошена в небеса". Эпилогом к поэме служит запись удивительного сна о любви: в нем кровь поет, как струи реки объятья обжигают горячим ветром. Вся лирика Блока возникает из этого "пения крови".

"Неведомо от чего отдыхая, в тебе поет едва слышно кровь, как розовые струи большой реки перед восходом солнца Я вижу, как переливается кровь мерно, спокойно и весело под кожей твоих щек и в упругих мускулах твоих обнаженных рук. И во мне кровь молодеет ответно, так что наши пальцы тянутся друг к другу и с неизъяснимой нежностью сплетаются помимо нашей воли. Им трудно еще встретиться, потому что мне кажется, что ты сидишь на высокой лестнице, прислоненной к белой стене дома, и у тебя наверху уже светло, а я внизу у самых нижних ступеней, где еще туманно и темно. Скоро ветер рук моих, обжигаясь о тебя и становясь горячим, снимает тебя сверху, и наши губы уже могут встретиться, потому что ты наравне со мной. Тогда в ушах моих начинается свист и звон виол, а глаза мои, погруженные в твои веселые, открытые широко глаза, видят тебя уже внизу. Я становлюсь огромным, а ты совсем маленькой; я, как большая туча, легко окружаю тебя, нырнувшую в тучу и восторженно кричащую птицу".

В середине ноября поэт пережил загадочное событие в мистическом плане, страшно его потрясшее. Объяснить он его не может, но знает: "что-то с ним произошло", "он что-то потерял", "кто-то нанес ему внутренне удар". Тревога охватывает его 14 ноября: "Эти ужасы вьются кругом меня всю неделю, отовсюду появляется страшная рожа, точно хочет сказать: "А-а-а, ты вот какой? Зачем ты напряжен, думаешь, делаешь, строишь, зачем?" Сегодня пурпурно-перая заря". 15 ноября: "Желтый, желтый закат". 16 ноября: "Возвращение домой ночью, за спиной Сириус пылает всеми цветами, точно быстро взлетающий вверх метеор". Затем, после десятидневного перерыва, 26 ноября: "Бесконечно смутный день... Я устал без конца. Что со мной происходит? Кто-то точно меня не держит, что-то происходило на этой неделе. Что?" И, наконец, короткая запись: 27 ноября: "Господи, благослови! Господи, благослови! Господи, благослови и сохрани. Пойду бродить". В тот же день он пишет Пясту: "Простите, что сейчас вызывал Вас по телефону. Вы очень "мудро" сделали, что не идете в Варьете... А я чувствую себя отвратительно - даже сейчас. Отвратительно потому, что не знаю, что произошло на этой неделе. Меня держало нечто всю эту осень, а теперь перестало держать. Хуже всего то, что я не знаю, который элемент умер. Я не знаю, что собственно случилось. Потому я и вызвал Вас сейчас. Я продолжаю сидеть на Приморском вокзале в нерешительности, что делать. Сейчас ухожу куда-нибудь. Ваш Александр Блок".

"Начинаются уже сны. Много бы я дал, чтобы завтра выяснилось, что пропало. Мимо меня ходит пьяный мерзавец".

"завтра" было еще хуже. Блок записывает в "Дневнике": 28 ноября. "Страшный день. Меня нет - и еще на несколько дней". Вечером того же дня он слушает в Мариинском театре "Хованщину" Мусоргского с Шаляпиным. Это сильное впечатление помогает ему немного оправиться от "удара". Он пишет матери: ""Хованщина" для меня, оказывается, сыграла очень большую роль. Сегодня я совсем другой, чем вчера. Надеюсь, что начну опять оправляться от того удара, который был кем-то нанесен мне внутренне на этой неделе... Источника я еще не знаю, но начинаю догадываться. "Хованщина" еще не гениальна (то есть не дыхание Св. Духа), как не гениальна еще вся Россия, в которой только готовится будущее. Но она стоит в самом центре, именно на той узкой полосе, где проносится дыхание духа..."

После этого загадочного потрясения - Блок медленно возвращается к жизни. Декабрь проходит в усталости и оцепенении. Одна за другой следуют записи в дневнике: "Очень, очень плохо, жалко чувствую себя" (1 декабря). "После странных, тревожных и пустых дней, когда писать было лень"... (14 декабря). "Последние дни были печальны и мрачны для меня. Холода и оттепели..." (22 декабря). Новый год он встречает молитвой: "Господи, дай мне быть лучше!" И вот последняя запись 1911 года: "Сильный мороз. Эти дни мы встаем рано, - месяц еще не погаснет, а под ним розовое небо... Алое солнце садится в прозрачный туман. Иду к маме - встречать Новый год. Дай Бог... встретить Новый год и прожить... заметно. Дай Бог".

Как объяснить "удар", "кем-то" в ноябре нанесенный Блоку? Легко отделаться ссылками на патологию, манию преследования и прочее. Но это ничего не объясняет. Может быть, этого "кто-то" не было. Но "удар" был подлинной духовной реальностью, одним из тех "борений" и "приражений", о которых свидетельствуют мистики всех эпох. Ноябрьское событие - новое доказательство мистической одаренности певца "Вечной Женственности".

Тяжелый 1911 год был для Блока творчески бесплоден. Работа над поэмой подвигалась мучительно медленно. Поэт бросал ее с отвращением и снова возвращался. В "Дневнике" - следы сомнений и колебаний. 25 октября он записывает: "Вихрь мыслей, сомнений - во всем и в себе, в своих силах, наплывающие образы из невоплощающейся поэмы. Если бы уметь помолиться о форме..." 3 декабря: "Мама дала мне совет - окончить поэму тем, что "сына" поднимают на штыки на баррикаде. План 4 части-- выясняется. 1 ч. "Демон" (не я, а Достоевский так назвал, а если не назвал, то й ben trovato), 2-ая - Детство, 3-ья-- Смерть отца, 4-ая-- Война и революция; гибель сына".

И тут же набрасывается "трагическая" идея "Возмездия". "Мир во зле лежит. Всем, что в мире, играет судьба, случай; все, что встало выше мира, достойно управления Богом. В стихотворениях Тютчева - эллинское, до-христово, чувство Рока, трагическое. Есть и другая трагедия - христианская. Но, насколько обо всем, что до-христианское, можно говорить, потому, что это наше, здешнее, сейчас, настолько о Христовом, если что и ведать, лучше молчать (не как Мережковский), чтобы не вышло "беснования" (Мусоргский). Не знаем ни дня, ни часа, в онь же грядет Сын Человеческий судить живых и мертвых". Этим определяется "тема" поэмы. Это - трагедия Рока, в древнем, эллинском смысле; в ней царит закон "око за око", железная необходимость, беспощадное возмездие. Автор сознательно строит ее вне христианского учения о свободе и благодати. Его соблазняет идея закончить поэму гибелью героя на баррикаде. 5 декабря он пишет матери: "Твои соображения о баррикаде меня до сих пор поддерживают в хорошем настроении относительно поэмы. Кажется, план готов, и вот-вот начну писать". Наконец, последняя заметка о поэме в "Дневнике" (27 декабря): "... продолжаю вчерашнее. Лампадка у образа горит - моя совесть... Отец мой-- наследник (Лермонтова, Грибоедова), Чацкого, конечно. Он демонски изобразил это в своей незаурядной классификации наук: есть сияющие вершины (истина, красота и добро), но вы, люди, - свиньи... Все это в несчастной оболочке А. Л. Блока, весьма грешной, похотливой".

"Возмездие" Блок подробно рассказывает историю создания этого произведения. Поэма была задумана в 1910 году и в главных чертах набросана в 1911 году. В жизни поэта 1910 год был началом новой эпохи. Кризис символизма и появление новых литературных направлений; смерть Толстого, Врубеля и Комиссаржевской знаменовали конец "старого мира". После мистического похмелья наступало время мужественности, ясности, реализма. 1911 год в памяти Блока связан с "северным жестким голосом Стриндберга", с расцветом французской борьбы в петербургских цирках и с первыми успехами авиации. В этом году газеты писали о близости войны, в Лондоне происходили забастовки рабочих, а осенью в Киеве был убит Столыпин. "Все эти факты, - пишет автор, - казалось бы столь различные, для меня имеют один музыкальный смысл. Я привык сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных зрению в данное время, и уверен, что все они вместе всегда создают единый музыкальный напор. Я думаю, что простейшим выражением ритма этого времени, когда мир, готовившийся к неслыханным событиям, так усиленно планомерно развивал свои физические, политические и военные мускулы, был ямб. Вероятно, потому повлекло и меня, издавна гонимого по миру бичами этого ямба, отдаться его упругой волне на более продолжительное время".

Первое время содержание поэмы еще не ясно автору. "Тогда, - продолжает он, - это присутствовало преимущественно в сознании музыкальном и мускульном; о мускульном сознании я говорю недаром, потому что в то время все движение и развитие поэмы для меня тесно соединилось с развитием мускульной системы".

Страшное напряжение мира накануне первой мировой войны поэт переживает не только духом, но и телом. Из мускульного усилия рождается "музыкальный напор", находящий свое выражение в ритме ямба. Блок чувствовал неотвратимость надвигающихся событий, трагический рок истории. Так возникла тема "Возмездия". В музыке ямба ему прозвучал лейтмотив мазурки, - он стал центральным в поэме.

"Вся поэма, - пишет автор, - должна сопровождаться определенным лейтмотивом "возмездия": этот лейтмотив есть мазурка... В первой главе этот танец легко доносится из окна какой-то петербургской квартиры - глухие 70-е годы; во второй главе танец гремит на балу, смешиваясь со звоном офицерских шпор, подобный пене шампанского fin de siиcle, знаменитой veuve Cliquot; еще более глухие-- цыганские, апухтинские годы; наконец, в третьей главе мазурка разгулялась, она звенит в снежной вьюге, проносящейся над ночной Варшавой, над занесенными снегом польскими клеверными полями. В ней явственно слышится уже голос Возмездия".

После смерти отца память о нем мучительно преследовала сына; он чувствовал таинственную необходимость написать о судьбе этого "печального демона". И если бы поэт отдался непосредственно своему чувству, он создал бы величественно-мрачную романтическую поэму. Но Блок хотел не только рассказать об отце, но и объяснить загадку его гибели. Соблазненный жестким реализмом Стриндберга и натурализмом Золя, он придумывает собственную философию истории и этим искусственным построением губит свой первоначальный замысел. Поэма представляется ему теперь "в виде Rougon-Macquart'oв в малом масштабе, в коротком обрывке рода русского, живущего в условиях русской жизни". Идею рода он излагает в следующих словах: "Мировой водоворот засасывает в свою воронку почти всего человека; от личности почти вовсе не остается следа... Был человек и не стало человека, осталась дрянная, вялая плоть и тлеющая душонка. Но семя брошено, - и в следующем первенце растет новое, более упорное; и в последнем первенце это новое и упорное начинает, наконец, ощутительно действовать на окружающую среду: таким образом, род, испытавший на себе возмездие истории, среды, эпохи, начинает в свою очередь творить возмездие". Блок, романтик и индивидуалист, готов преклониться перед "колесом истории", перемалывающим личность "почти без следа", и утешаться надеждой на то, что потомки искалеченных и обезображенных историей отцов будут когда-то в свою очередь "творить возмездие", то есть калечить других людей. Эта безотрадная философия была положена в основу поэмы. "Путем катастроф и падений, - продолжает автор, - мои Rougon-Macquart'ы постепенно освобождаются от русско-дворянского "'education sentimentale", "уголь превращается в алмаз, Россия в новую Америку"".

"последнем первенце", начинающем творить возмездие, так и не воплотился: он был мертворожденным. О плане поэмы мы знаем из предисловия: "Поэма должна была состоять из пролога, трех больших глав и эпилога. Каждая глава обрамлена описанием событий мирового значения: они составляют ее фон". Этот первоначальный план был осуществлен только отчасти: пролог и первая глава написаны целиком, вторая глава набросана, третья не закончена.

Пролог начинается торжественными стихами:

Жизнь - без начала и конца.
Нас всех подстерегает случай.
Над нами сумрак неминучий,

Художнику дано все измерять бесстрастной мерой: его взгляд, твердый и ясный, должен под случайными чертами видеть прекрасное лицо мира. Дальше - пророчество о войне:

Над всей Европою дракон,
Разинув пасть, томится жаждой..
Кто нанесет ему удар?

Как встарь повита даль туманом
И пахнет гарью. Там - пожар...

Идея поэмы выражена в сжатых, напряженных стихах:

... Сыны отражены в отцах:

Два-три звена - и уж ясны
Заветы темной старины:
Созрела новая порода -
Угль превращается в алмаз.

Век девятнадцатый, железный,
Воистину жестокий век!
Тобою в мрак ночной, беззвездный
Беспечный брошен человек.

"сквозь жар души, сквозь хлад ума", сменяется злобной иронией и невеселым остроумием. Бич ямба щелкает по воздуху, не нанося ударов. С недоумением читаем "сатирические" стихи, вроде:

Век расшибанья лбов об стену
Экономических доктрин...

Или:

Век акций, рент и облигаций
И мало действенных умов,

(Так справедливей: пополам!)

Характеристика XX века еще мрачнее:

Еще чернее и огромней
Тень Люциферова крыла.

пафосом полны строки:

... И отвращение от жизни,
И к ней безумная любовь,
И страсть, и ненависть к отчизне,
И черная, земная кровь,

Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи...

После характеристики двух веков - бытовая картина русской жизни 70-х годов. "Первая глава, - сообщает автор в предисловии, - развивается в 70-х годах прошлого века, на фоне русско-турецкой войны и народовольческого движения, в просвещенной либеральной семье; в эту семью является некий "демон", первая ласточка "индивидуализма"; человек, похожий на Байрона, с какими-то нездешними порываниями и стремлениями, притупленными, однако, болезнью века, начинающимся fin de siиcle".

бесстрашие Скобелева, доблесть гвардии, труды и лишения солдат - и заканчивает свое повествование юмористическим рассказом о патриотических чувствах петербургской толпы:

И этот чувств прилив мгновенный
Здесь, в петербургском сентябре!

Сидит верхом на фонаре!

"массовой сцены" - конспиративное собрание народовольцев, празднующих побег из тюрьмы Софии Перовской; и, наконец, после этих длительных введений начинается повесть о дворянской семье:

В те дни под петербургским небом

Слог становится ровнее, стих проще и спокойней. С лирической нежностью рассказывает поэт о жизни своего деда - профессора Бекетова. Умирающая дворянская культура, "йducation sentimentale", наивный либерализм и прямое благородство воспеты в стихах, в которых слышится голос Пушкина. Блок не стыдится своей любви к прошлому:

Все это может показаться


Над русской жизнью издеваться.

В семье Бекетовых "чопорно" растут три дочки. Старшая выходит замуж за "вихрастого идеального малого", решающего "проклятые вопросы" и спорящего о социализме и коммуне. Женившись, революционер сменяет косоворотку на манишку и поступает на государственную службу.

Судьба младшей дочери (матери поэта) - иная; она принадлежит к породе людей "с обреченными глазами"; в жизнь ее входит "демон с тяжелым пламенем печали" в очах (будущий отец поэта). Блок представляет его читателю на фоне блестящего литературно-политического салона Ольги Вревской (Анны Павловны Философовой):


Был общества отборный цвет.
Больной и грустный Достоевский
Ходил сюда на склоне лет,


Для "Дневника" (он в это время
С Победоносцевым дружил).

Полонский здесь читал стихи.

Здесь исповедовал грехи.

Бывал ботаник здесь Бекетов,
И многие профессора,

Пристально и взволнованно вглядывается поэт в загадочный образ отца: В воспоминаниях матери и в семейных преданиях "молодой доцент" сохранил ореол романтической тайны. Это - русский Байрон с "мятежным пылом нечеловеческих стремлений". Александр Львович женится на младшей дочери Бекетовых и, блестяще защитив диссертацию, увозит молодую жену в Варшаву. Проходит два года. На набережной Екатерининского канала убит Александр II: над Россией повисла зловещая туча. Дом Бекетовых опустел:

Тоска! От дочки вести скудны...
Вдруг-- возвращается она...

Худа, измучена, бледна,
И на руках лежит ребенок.

Автор драматизирует действительность: он родился не в Варшаве, а в Петербурге, через несколько месяцев после возвращения Александры Андреевны к родителям.

"Вторая глава, действие которой развивается в конце XIX-го века и начале XX-го века, так и не написанная, за исключением вступления, должна быть посвящена сыну этого "демона", наследнику его мятежных порывов и болезненных падений, бесчувственному сыну нашего века. Это - тоже лишь одно из звеньев длинного рода: от него тоже не остается, по-видимому, ничего, кроме искры огня, заброшенной в мир, кроме семени, кинутого им в страстную и грешную ночь в лоно какой-то тихой и женственной дочери чужого народа". Подобно первой главе вторая тоже начинается "описанием событий мирового значения". В классически-строгих и величественных стихах описывает поэт Петербург эпохи Александра III. Страшные сны Достоевского облечены в торжественные звуки пушкинского "Медного всадника". В изображение "завороженного города" Блок вносит новые, таинственные черты. Образ России, застывшей под совиными крыльями колдуна-Победоносцева, и видение призрачного флота Петра Великого, входящего белой ночью в устье Невы, - принадлежат к величайшим созданиям поэта.

В те годы дальние, глухие
В сердцах царили сон и мгла:

Простер совиные крыла,

А только - тень огромных крыл;

Россию, заглянув ей в очи
Стеклянным взором колдуна...

"зарей необозримой" мертвый Петербург видит страшные сны. С моря доносится тревожный звук, и вот:


Широко развернувший фланги,
Внезапно заградил Неву...
И Сам Державный Основатель

Как в страшном сне, но наяву:
Мундир зеленый, рост саженный,
Ужасен выкаченный взгляд;


Царь! ты опять встаешь из гроба
Рубить нам новое окно?

Мертвец и город - заодно.

Ужасен он в окрестной мгле...

У Блока - ответ: мертвый царь, окровавленный зарей, предвещает России новые и грозные испытания:

Раскинулась необозримо


Грозя девятым января.

По замыслу автора эта торжественно-мрачная интродукция должна была предшествовать повести о детстве и юности "сына". От нее сохранились только наброски. Ребенка привозят в Шахматово: звенящая дверь балкона, липы, сирень и синий купол неба...

Наброски обрываются на рассказе о первой встрече юноши с "розовой девушкой", засыпанной лепестками яблонь, - будущей женой поэта.

"В третьей главе, - пишет Блок в предисловии, - описано, как кончил жизнь отец, что сталось с бывшим блестящим "демоном", в какую бездну упал этот яркий когда-то человек. Действие поэмы переносится из русской столицы, где оно до сих пор развивалось, в Варшаву - кажущуюся сначала "задворками России", а потом призванную, по-видимому, играть некую мессианическую роль, связанную с судьбами забытой Богом и истерзанной Польши. Тут, над свежей могилой отца, заканчивается развитие и жизненный путь сына, который уступает место собственному отпрыску, третьему звену все того же высоко взлетающего и низко падающего рода".

Глава начинается стихами:

Отец лежит в "Аллее Роз" [*],
Уже с усталостью не споря,

[*] - Улица в Варшаве.

"Аллее Роз". Блок вбегает по лестнице; кто-то загораживает ему дорогу и строго спрашивает: "Вы - сын профессора?.. Прошу Вас. В пять он умер. Там..."

... И в комнате, чужой и тесной,

Спокойный, желтый, бессловесный.

"Бог с тобой!"

Потом панихиды, речи, обычная суета похорон.

Как пусты ни были сердца,


В могилу бедную отца.

Какая-то женщина в трауре "неудержимо" рыдает над могилой.

... И жаль отца, безмерно жаль;

Флобера странное наследство,
Education sentimentale.

Похоронив отца, сын отправляется на квартиру покойного; темные, сырые комнаты, "убогая берлога"; на грудах книг - слой пыли; Александр Львович, "сей современный Гарпагон", все собирал и складывал в кучу: лоскутки материй, бумажные листочки, корки хлеба, перья, коробки из-под папирос, портреты, письма дам и родных, повестки и отчеты "Духовно-нравственных бесед"...


А между тем когда-то в нем жил дух Фауста, его руки, ложась на клавиши рояля, будили "неслыханные звуки"...

"Тема отца" - главная тема "Возмездия". Судьба мятежного Байрона, превратившегося в жалкого Гарпагона, - судьба русского романтика. Она привлекла поэта не только своей психологической глубиной: в отце он с ужасом увидел самого себя; отец ставил перед ним вопрос о собственном существовании. В 1910-1911 году Блок искренне думал, что "над могилой отца заканчивается развитие и жизненный путь сына"; что он - второе звено рода - будет "без следа поглощен мировой средой". Ему казалось, что творчество его иссякло и жизнь кончена. В "теме отца" он угадал свою личную тему: музыка, зазвучавшая в жизни одного, с новой силой прогремела в судьбе другого: романтик-отец своим падением предсказывал гибель романтику-сыну. Тема "Возмездия" есть трагедия романтизма. Блок был последним русским романтиком.

Месть! Месть! В холодном чугуне

То Пан-Мороз на злом коне

Поэт в тоске скитается по улицам польской столицы, и ветер поет ему о мести:

Страна под бременем обид,


Как женщина, теряет стыд.

И снова на злом коне скачет Мститель - Пан-Мороз:

Неистово взлетит над вами

Иль откидные рукава
Взметутся бурей над домами...
И четко повторит чугун

Блок-- во власти ритмов "Медного всадника": в стихах его откликается

Тяжело-звонкое скаканье

Но вопли о возмездии, звучащие в метельную ночь над порабощенной Варшавой, - случайное и художественно неоправданное воплощение личной тревоги поэта. Покойный отец его был не польским патриотом, а русским чиновником, и смерть его в Варшаве ничем не была связана с трагической судьбой Польши. Поэт искусственно соединяет свое чувство гибели с "мессианической ролью" несчастного славянского народа. Ему нужен мировой резонанс, усиливающий звучание его голоса. "Польская тема" сообщает его стиху высокое напряжение.


По снежному скитался он

Теперь уж некому помочь!
Теперь он в самом сердце ночи!

Поэт останавливается у решетки Саксонского сада и прислоняется к ней головой. И вдруг

... Простая девушка пред ним.
- Как называть тебя? - Мария.

Следует несколько неотделанных набросков в прозе и стихах.

-- "Мне жить надоело. - Я тебя не оставлю. Ты умрешь со мной. Ты одинок? - Да, одинок... - Я зарою тебя там, где никто не узнает, и поставлю крест, а весной над тобой расцветет клевер.

... Она с улыбкой открывает


И исчезает в забытьи.

И он умирает в ее объятиях. Все неясные порывы, невоплощенные мысли, воля к подвигу, не совершенному, растворяются на груди этой женщины".

"Глава 3. Приезд в Варшаву. Смерть отца. Тоска, мороз, ночь. Вторая мазурка. "Ее" появление. Зачат сын. Глава 4. Возвращение в Петербург. Красные зори, черные ночи. Гибель его (уже неудачливый). Баррикада. Эпилог. Третья мазурка. Где-то в бедной комнате, в каком-то городе растет мальчик. Два лейтмотива: один - жизнь идет, как пехота, безнадежно. Другой - мазурка". Конец жизни сына так и остался неясным поэту. То он умирает в объятиях польской девушки, то его убивают на баррикаде. Вскоре план поэмы в четырех главах отпадает - и в предисловии, написанном в 1919 году, - о четвертой главе уже не упоминается. Содержание эпилога излагается автором в следующих словах: "В эпилоге должен быть изображен младенец, которого держит и баюкает на коленях простая мать, затерянная где-то в широких польских клеверных полях, никому неведомая и сама ни о чем не ведающая. Но она баюкает и кормит грудью сына, и сын растет: он начинает уже играть, он начинает повторять по складам вслед за матерью: "И я пойду навстречу солдатам... И я брошусь на их штыки... И за тебя, моя свобода, взойду на черный эшафот"".

Поэма "Возмездие" отразила на себе тяжелый кризис, пережитый Блоком в 1910-1911 годах. В годы разложения символизма ему казалось, что лирическая тема его жизни и поэзии исчерпана. Романтик отрекался от романтизма, искал новой - трезвой и суровой - жизни, нового - реалистического-- искусства. "Ветхий человек" должен был умереть, чтобы "новый" мог воскреснуть. Но ни смерти, ни воскресения не было. Вместо всенародного эпоса "с мировым обхватом" поэт написал автобиографическую поэму. Возвращение к классическим формам пушкинских строф не было созданием нового реалистического искусства. Блок мечтал об эпическом величии, о классической архитектуре, жизненной полноте, гармонии и мере, о всех чудесных дарах Аполлона. Но он был обречен другому богу - Дионису, - его музыке, его священному безумию, его эротическому исступлению. Он был гением и жертвой романтизма.