Андрей Турков. Александр Блок
Часть 7

Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15 16 17
Краткая библиография

VII

Вся эта деятельность Блока развивалась во время запутаннейших его отношений с Андреем Белым.

Любовь Дмитриевна, наконец, решилась на разрыв с Белым, но медлила посвящать его в свое решение, под всякими предлогами удерживала его от поездок в Петербург и этой своей жестокостью, по собственному признанию, доводила Белого "до эксцессов".

Теряясь в догадках о причинах ее "загадочного" поведения, Белый решил, что Блок удерживает жену от ухода с ним, уговаривает остаться, разжалобливает.

Некогда Блок наивно написал ему, передавая свои тревожные и неясные настроения 1905 года, желание слиться с обликом родной земли:

"...Я превращусь в осенний куст золотой, одетый сеткой дождя на лесной поляне. Ветер повеет, и колючие мои руки запляшут свободно".

Припомнив это, Белый решил, как рассказывает он об этом в мемуарах; "...с придорожным кустом не теряют слов; проходят мимо; коли зацепит - отломят ветвь".

В состоянии крайней взвинченности Белый пишет рассказ "Куст", который печатается в журнале "Золотое руно" (Ќ 7-8-9 за 1906 г.).

В известной мере его можно рассматривать как развитие некоторых личных тем, намеченных еще в статье "Луг зеленый" (1905). Но в ней образ гоголевской красавицы Катерины (из "Страшной мести"), находящейся под страшной властью колдуна, прямо расшифровывается как образ России. И только смутно, немногим, если не двоим, брезжил там иной смысл, полностью раскрывшийся в "Кусте".

"Россия, проснись... Верни себе Душу, над которой надмевается чудовище в огненном жупане..." - взывал Белый в "Луге зеленом".

Та же тональность звучит и в письме его к Л. Д. Блок, о котором рассказано в дневнике М. А. Бекетовой:

"Он умоляет Любу спасти Россию и его..."

Если в "Луге зеленом" верх брала общественная, пусть неверная, отдающая наивным славянофильством тенденция, то "Куст" сугубо субъективен и, несмотря на все дальнейшие попытки Белого доказать (вернее, голословно утверждать) обратное, представляет собою "бессильный пасквиль", по выражению возмущенной Л. Д. Блок.

Колдовской куст, растущий на пустыре, обладает почти портретным, хотя и окарикатуренным, сходством с Блоком: у него "сухое, сухое лицо красноватое, корой - загаром - покрытое" (Блок всегда быстро загорал, уже ранней весной).

Иванушка-дурачок в рассказе - это сам Белый, описанный не без самолюбования!

"Это он воскрешал в городах мертвецов музыкой сердца... взлезал на трибуну; взлезал и кидал им (поклонникам. - А. Т.) цветы, оторванные от сердца..."

Когда же "слова динамитом устал начинять, уста разрывные снаряды перестали выбрасывать", Иванушка "бросил города, да и удрал в поля, в поля".

Это бесспорный автопортрет, что подтверждается сходством со стихами из книги "Пепел":

                      

Встретившись с кустом, который "благонадежно вырос на пустыре, согретый зорькой", любовью огородниковой дочки, Иванушка "понял, что не зарю, а чью-то душу - полюбовницу свою - ворожбою куст вызывал. И душа та была его (Иванушки. - А. Т.) плененная душа; душа, плененная чудищем (это уж точь-в-точь повторение слов из "Луга зеленого". - А. Т.); о ней в городах у него зацветало тихое сердце..." {Любопытно, что в письме к М. С. Соловьеву 23 декабря 1902 года А. Блок писал о том, как "цветет сердце" Андрея Белого.}

В кривом зеркале субъективных восприятий Белого история взаимоотношений его с Блоком искажается до совершенной неузнаваемости. Оказывается, не Белый льнул к Блоку со своими приторными излияниями в дружбе, а - все наоборот! - "сам куст притащился на своих корягах словом ласковым перемолвиться, руку зелену протянуть ему; листвяная, она да восхлипнула на плече у Иванушки, росяная измочила частыми каплями да опрыснула. Ему показалось - не равно, куст заплачет: так пытливо да жалостно он в глаза дураку позаглядывал".

Что же касается огородниковой дочки, то она сначала было "вспомнила" Иванушку как "законного" обладателя ее души, но при зове куста "выпрямилась она, безвластная, холодно метнула взор на Иванушку, люто его оттолкнула от себя: "Не твоя я душа, а его, куста, заря!"

Далее описывается поединок Иванушки с кустом, из которого последний выходит победителем, но Иванушка-Белый грозится в последних строках рассказа:

"Имейте в виду, что я ничего не забыл. Я еще приду к вам. Еще добьюсь своего" {Подробное истолкование этого рассказа, данное в книге Б. Соловьева "Подвиг поэта", к сожалению, построено на неверном предположении, что Иванушка-дурачок - это Блок. Крайне лапидарно, но точно оценен "Куст" в статье "История одной любви" Вл. Орлова.}.

В августе 1906 года "Иванушка" и в действительности попытался вырвать у "куста" свою "душу" посредством дуэли, но Любовь Дмитриевна поняла, зачем явился в Шахматове приятель Белого Эллис (псевдоним Л. Л. Кобылинского), и "решила взять дело в свои руки и повернуть все по-своему".

Она заставила Эллиса выложить свое поручение при ней, пристыдила его и - усадила обедать.

"Весь вопрос о дуэли был решен... за чаем", - вспоминала она через много лет с законным удовольствием женщины, испытавшей свое победительное обаяние на незадачливом секунданте и быстро его "приручившей".

В противовес Белому Блок сумел стать выше чувств, которые диктовала ситуация пресловутого "любовного треугольника". Он производит полный расчет не с "соперником", а с человеком, во многом воплощающим в себе его собственную двойственность недавнего прошлого, склонность к замазыванию, сглаживанию реально существующих противоречий, имитации отсутствующей любви и дружбы.

В чем-то Белый воспринимается им как ненавистный двойник, носитель качеств, от которых Блоку страстно хочется освободиться. "Летом большей частью я совсем не думал о Тебе или думал со скукой и ненавистью, - пишет он Белому 12 августа 1906 года, после истории с вызовом на дуэль. - Все время все, что касалось Твоих отношений с Любой, было для меня непонятно и часто неважно".

Блок известил Белого, что не посвятит ему сборника "Нечаянная радость", так как "теперь это было бы ложью", а позже предлагает отказаться от укоренившегося в их переписке обычая и писать "ты" с маленькой буквы.

Постепенно между прежними друзьями закипает полемика. Рецензии А. Белого и С. Соловьева на "Нечаянную радость" еще сравнительно сдержанны. В Блоке теперь не видят певца и рыцаря мадонны, элегические нотки по этому поводу звучат у обоих авторов.

"Угас "уголь пророка", "вонзенный в сердце" страстного рыцаря Мадонны, - пишет С. Соловьев. - Свеялась дымка апокалипсических экстазов. Поэт освободился от того наносного, что казалось его сущностью... тряские болота проглотили "придел Иоанна", куда случайно забрел непосвященный; а на месте храма зазеленели кочки, запрыгали чертенята".

Но если сравнить эту рецензию с другой, посвященной третьему тому "Стихотворений" И. А. Бунина, опубликованной в том же номере "Золотого руна" и принадлежащей также перу С. Соловьева, то в ней не найдешь и следа той высокомерной пренебрежительности, с какой кузен Блока разделался с "презренным" реалистом.

Нет, С. Соловьев. признает, что "изменник" "нашел себя, свой напев, свои краски" и "среди современных поэтов немногие обладают такой напевностью, как Блок".

Больше того, он считает, что "прелестная поэма "Ночная фиалка" напоминает Жуковского по белым стихам, и насмешливо-добродушным тонам повествования, и разлитою по всем стихам "прелестью" тонкой и неуловимой, как запах фиалки".

Андрей Белый воспринял поэму Блока куда более нервически:

"Вместо храма - болото, покрытое кочками, среди которого торчит избушка, где старик, старуха и "кто-то" для "чего-то" столетия тянут пиво. Нам становится страшно за автора. Да ведь это не "Нечаянная Радость", а "Отчаянное Горе"! ("Перевал", 1907, Ќ 4, февраль.)

Впоследствии А. Белый рассказывал в мемуарах, как Блок прочел ему наброски поэмы о Ночной фиалке - "о том, как она разливает свой сладкий дурман; удручил образ сонного и обросшего мохом рыцаря, перед которым ставила кружку пива девица со старообразным и некрасивым лицом; в генеалогии Блока она есть "Прекрасная Дама"..."

С. Соловьев более объективно оценил настроение, которым проникнута поэма "Ночная фиалка", далекая от резкой карикатурности "Балаганчика", хотя между ними немало общего.

В письме к В. Э. Мейерхольду, говоря о средневековом рыцаре - одном из персонажей "Балаганчика", Блок писал, что меч его как бы покрылся "инеем скорби, влюбленности, сказки - вуалью безвозвратно прошедшего, но и навеки несказанного".

"Надо бы, - прибавлял он, - и костюм ему совсем не смешной, но безвозвратно прошедший - за это последнее и дразнит его языком этот заурядненький паяц". Это как бы музыкальный ключ, в котором выдержана "Ночная фиалка", где рассказан сон, который видел и записал Блок в ноябре 1905 года.

Если же обратиться к уже упоминавшейся рецензии поэта на книгу Брюсова "Венок", мы найдем в смене настроений, описанных там, вслед за "царством веселья", "царством балагана" и такое:

"Как опять стало тихо; и мир и вечное счастье снизошли в кабинет (скептика, предавшегося "балаганному" веселью. - А. Т.). И разверзлись своды, и раздвинулись стены кабинета; а там уже вечер, и сидит за веретеном, на угасающей полоске зари, под синим куполом - видение медленное, легкое, сонное".

Это она, "королевна забытой страны, что зовется Ночною Фиалкой":

                        ...Молчаливо сидела за пряжей,
                        Опустив над работой пробор,
                        Некрасивая девушка
                        С неприметным лицом.

Как в туманно припоминаемую сказку, входит герой поэмы в "небольшую избушку". Совсем не похож он на сказочного принца, которому дано поцелуем возвратить это сонное царство к жизни:

                       ...на праздник вечерний
                       Я не в брачной одежде пришел.
                       Был я нищий бродяга,
                       Посетитель ночных ресторанов,
                       А в избе собрались короли;
                       Но запомнилось ясно,
                       Что когда-то я был в их кругу
                       И устами касался их чаши...
                       ...Было тяжко опять приступить
                       К исполненью сурового долга,
                       К поклоненью забытым венцам,
                       - Но они дожидались,
                       И, грустя, засмеялась душа
                       Запоздалому их ожиданью.

В этой поэме Блок нашел тот самый "костюм", о котором заботился в письме к Мейерхольду, - "совсем не смешной, но безвозвратно прошедший". Нигде в поэме не высовывается, нарушая ее блеклую цветовую гамму, длинный красный язык паяца. Все тихо и грустно, как на похоронах дорогого человека. "Нищий бродяга", герой, как будто снова очутился в прежней роли одного из воинов "уснувшей дружины":

                       Цепенею, и сплю, и грущу,
                       И таю мою долгую думу,
                       И смотрю на полоску зари.
                       И проходят, быть может, мгновенья,
                       А быть может, - столетья.

Но этот "тягостный мир", как сонное марево, начинает таять: исчезают венцы над головами королей, в прах рассыпается сталь меча, в шлеме заводится "веселая мышка", все более никнут спящие... И крепнет зовущий голос иной жизни:

                         Слышу, слышу сквозь сон
                         За стенами раскаты,
                         Отдаленные всплески,
                         Будто дальний прибой,
                         Будто голос из родины новой...

Поистине трагично положение героя, не смеющего изменить "сладкому дурману" Ночной фиалки, хотя он и понимает горькую участь "бледной травки, обреченной жить без весны и дышать стариной бездыханной".

Он уже похож в заключительных строфах "Ночной фиалки" на героя будущей поэмы Блока перед его побегом из "соловьиного сада".

В жизни поэт этот побег совершил и в "Ночной фиалке" лишь досматривал грустный и тягостный сон о своем очередном двойнике - том, который мог по-прежнему томиться в сказочном, миражном королевстве.

В пору рецензии на брюсовский "Венок" Блоку, еще иногда мерещилось счастливое возвращение настрадавшегося "блудного сына" "на первые берега, в страну, которая во все иные минуты кажется невозвратно погибшей, утраченной, милой, юной".

Позже, в статье "Безвременье", это возвращение приобретает черты трагического тупика:

"Баюкает мерная поступь коня, и конь свершает круги; и, неизменно возвращаясь на одно и то же место, всадник не знает об этом... Глаза его, закинутые вверх, видят на своде небесном одну только большую зеленую звезду. И звезда движется вместе с конем. Оторвав от звезды долгий взор свой, всадник видит молочный туман с фиолетовым просветом. Точно гигантский небывалый цветок - Ночная Фиалка - смотрит в очи ему гигантским круглым взором невесты. И красота в этом взоре, и отчаянье, и счастье, какого никто на земле не знал, ибо узнавший это счастье будет вечно кружить и кружить по болотам от кочки до кочки в фиолетовом тумане, под большой зеленой звездой".

"Мудры мы, ибо нищи духом; добровольно сиротеем, добровольно возьмем палку и узелок и потащимся по российским равнинам. А разве странник услышит о русской революции, о криках голодных и угнетенных, о столицах, о декадентстве, о правительстве?.. Странники, мы услышим одну Тишину.

А что, если вся тишина земная и российская, вся бесцельная свобода и радость наша - сотканы из паутины? Если жирная паучиха ткет и ткет паутину нашего счастья, нашей жизни, нашей действительности - кто будет рвать паутину?"

В мае 1906 года, только что окончив университет, Блок на некоторое время предается блаженному "ничегонеделанию". "Нет на свете существа более буржуазного, чем отэкзаменовавшийся молодой человек!" - юмористически писал он поэту В. А. Пясту, с которым сблизился в это время.

Но за этой "страшной ленью", на которую он жалуется всем, скрывается неудовлетворенность собой, окружающим, литературой.

Однажды Евгений Иванов купил в рекомендованном ему магазине известной фирмы Шиффлер шляпу. Дома его покупку не одобрили, и он вернулся, чтобы обменять ее. Приказчик грубо отказался сделать это. Евгений Павлович оскорбился и произнес целый монолог, завершив его словами: "И это Шиффлер!"

С тех пор эта фраза вошла в обиход их отношений. Так и теперь, жалуясь Е. Иванову на то, что "настал декадентству конец", Блок пишет:

"О ком ни подумаешь, - вое нет никого, кто бы написал освежительную вещь... Про большинство людей восклицаешь: "И это Шиффлер!"

К сожалению, нам неизвестно письмо, написанное им в те же дни к Сергею Городецкому. А оно, видимо, было очень интересным.

"Ваше письмо - самое важное, что совершалось за последнее время в литературе, - отвечает Блоку Городецкий. - Его будут воспроизводить в историях литературы... Это письмо - то, чего я неминуемо ждал после "Балаганчика", подведшего итоги. Только я ждал сразу в поэзии, но так еще лучше, решительнее... Вы были одним из ярких воплощений минувшего периода, теперь крутой поворот, теперь нет никаких сомнений с наступлением нового - после письма".

Городецкий приводит лишь несколько мыслей из блоковского письма. Одна из них: "искусство Должно изображать жизнь".

Выход к жизни "из лирической уединенности" диктует Блоку отказ от стихов ("даже смешно о них думать") и обращение к театру.

В Шахматове Блок пишет пьесу "Король на площади". В начале пьесы появляется любовная пара. Юноша встревожен: тревога, царящая в городе, смутно передается ему. Девушка сначала безмятежна, но встреча с голодной продавщицей цветов пугает ее. Оправившись от этого тягостного впечатления, она бросает купленные цветы в море со словами:

                            Забудем о страшном.
                            Запомним, что любим.

Но "страшное" властно заполняет сцену.

Безмолвно возвышается над городом гигантский Король, неподвижно восседающий на троне. Город взволнован, ждут чего-то от кораблей, которые должны прийти. Зловещие незнакомцы подбивают горожан на мятеж. Мечется по сцене растерянный поэт, разрываемый противоречивыми чувствами.

Таинственный Зодчий, напоминающий своим обликом Короля, предостерегает поэта от того, чтобы следовать за мятежной толпой и петь ей "мятежные песни".

Дочь Зодчего - "высокая красавица в черных шелках", вдохновляющая поэта, - внезапно предстает как "нищая дочь толпы". В час народного волненья она объявляет, что народ передал ей власть, но она не хочет убивать старого властелина. "Вот - я отдаю тебе мое; нетронутое тело, король! - говорит она. - Бери его, чтобы от юности моей вспыхнула юность в твоем древнем разуме".

Король безмолвствует, молчит очарованная толпа... Но крики голодных детей и нищих снова будят в ней недовольство. Не внимая увереньям о приходе долгожданных кораблей, она устремляется к дворцу.

Разрушается дворец, падает Король, оказавшийся каменным истуканом - созданием Зодчего.

Смутность, неясность образов пьесы порождена и смятением, которое охватило самого поэта, вышедшего из своей "лирической уединенности" на столь шумную и толкучую площадь, и противоречивостью реальных событий русской революции. Находились же и в самом деле прекраснодушные "дочери зодчего", мечтавшие оживить "каменного истукана" - царизм, сочетав его с народным представительством!

Финал пьесы перекликается с письмом Блока Георгию Чулкову, написанным в преддверии работы над пьесой, где совершающееся в истории осмыслено следующим образом:

"...Весь табор снимается с места и уходит бродить после долгой остановки. А над местом, где был табор, вьется воронье".

Вот этот-то момент "снимания" с места, расшатывания устоявшегося порядка, краха вековых иллюзий и запечатлелся в пьесе Блока, пусть в весьма неясной форме, что поэт осознавал сразу же после создания "Короля на площади":

"Боюсь несколько за разностильность ее, может быть, символы чередуются с аллегориями, может быть, местами я - на границе старого "реализма", - писал он Брюсову 17 октября 1906 года.

Однако в принципе он не чурается "старого "реализма", ибо добавляет: "Но, в сущности, так мне хотелось... Вообще кое-чего, в чем упрекают меня, я хотел сам, и сделал так не от неумелости. В другом, конечно, я грешен, и надо писать еще и еще; и опять очень хочу драматической формы, а где-то вдали - трагедии".

Некоторые из друзей поэта ясно ощущали, "чуяли дали", куда стремился Блок. В упомянутом уже письме от 26 июня 1906 года Сергей Городецкий остроумно сформулировал эту мысль, сказав, что относительно Блока существуют две формулы.

Одна из них - Б = б, где Б - творческий потенциал поэта, а б - им уже написанное.

Городецкий же придерживается иной формулы:

Б = б + Х.

"...Совершение далеко не исчерпало потенции, - пишет он. - Этот X еще мелькает искорками... но несомненность его видна. Он мне представляется громадным, сосновым, с запахом смолы..."

И снова вспоминается:

                      В остром запахе тающих смол
                      Подо мной распахнулась окрестность...

                                 ("Старость мертвая бродит вокруг...")

В другом письме Городецкого, от 3 августа 1906 года, упоминается о "формуле", провозглашенной Блоком (возможно, в ответ на выдвинутые самим Городецким): "чтобы 1) Россия, 2) услышала, 3) меня..."

Сопоставим это с тем, что говорил Блок в одной из статей в ноябре 1906 года:

"Индивидуализм переживает кризис. Мы видим лица, все еще пугливые и обособленные, но на них уже написано страстное желание найти на чужих лицах ответ, слиться с другою душой, не теряя ни единого кристалла своей".

Это страстное желание и побудило поэта обратиться к театру с его заразительной силой воздействия на зрителей.

Осенью 1906 года он сближается с театром знаменитой русской актрисы Веры Федоровны Комиссаржевской. Театр этот только что пригласил нового главного режиссера - Всеволода Эмильевича Мейерхольда, переехал в новое помещение на Офицерской улице и организовал у себя, в основном по субботам, сборища актеров, литераторов, музыкантов, художников.

14 октября Блок читает здесь "Короля на площади". Пьеса, по словам М. А. Бекетовой, имела "бурный успех" (хотя М. А. Кузмин в своем дневнике писал, что она ему "показалась скучной и отвлеченной"). В. Э. Мейерхольд собирался ее ставить, но театральная цензура этому воспрепятствовала.

Оригинальность пьесы была блестяще дополнена фантазией Мейерхольда и оформлявшего спектакль художника Н. Сапунова, а также завораживающей музыкой М. Кузмина.

"Невозможно передать то волнение, которое охватило нас, актеров, - вспоминает В. П. Веригина, - во время генеральной репетиции и особенно на первом представлении. Когда мы надели полумаски, когда зазвучала музыка, обаятельная, вводящая в "очарованный круг", что-то случилось такое, что заставило каждого отрешиться от своей сущности".

"Балаганчик" прошел со скандальчиком, - писал жене 31 декабря 1906 года, на следующий день после премьеры, Георгий Чулков, - и хлопали, и свистели... Блок выходил кланяться с глупенькой улыбкой. Ужасно был смешной и трогательно прижимал к сердцу крошечный букетик, брошенный женской рукой... Кто-то наверху свистел в свисток, угрюмо и упорно".

"Сумасшедший дом!" - гневались староверы.

Это был спектакль, нашумевший в истории русского театра.

"Будто в подлинной битве кипел зрительный зал, - говорилось в одной из многочисленных рецензий, - почтенные, солидные люди готовы были вступить в рукопашную; свист и рев ненависти прерывались звонкими воплями, в которых слышались и задор, и вызов, и гнев, и отчаяние: "Блок, Сапунов, Кузмин, Мей-е-р-х-о-ль-д, б-р-а-в-о-о", - неслось, будто вопли тонущих, погибающих, но не сдающихся".

Это была слава...

"Субботы" в театре Комиссаржевской, где, по словам Кузмина, "актрисы угощали нас, как какие-нибудь гурии", веселые вечера, ивановские "среды", пестрящие шумной толпой известнейших людей, захватывающие блеском речей, стихов, импровизаций.

Дурачества Сергея Городецкого, томные песенки Михаила Кузмина, искрящаяся фантазия Мейерхольда, как бы примеряющего одну личину за другой, хоровод актрис: "вихреобразные движения Филипповой, скользящая походка Мунт, пылающие глаза Волоховой, усталые, пленительные движения Ивановой" (В. П. Веригина).

"Пришедшая зима 1906/07 года нашла меня совершенно подготовленной к ее очарованиям, ее "маскам", "снежным кострам", легкой любовной игре, опутавшей и закружившей всех нас, - вспоминала Л. Д. Блок. - Мы не ломались... Мы просто и искренне все в эту зиму жили не глубокими, основными, жизненными слоями души, а ее каким-то легким хмелем".

И В. П. Веригина, описывая забавные маскарады, "бумажный бал" у актрисы суворинского театра Веры Ивановой, замечает:

"Тут ничего не было настоящего - ни надрыва, ни тоски, ни ревности, ни страха, лишь беззаботное кружение масок на белом снегу под темным звездным небом".

Словно нескончаемое празднество, нарисованное художником К. Сомовым и грациозно воспетое М. Кузминым:

                       ...Сердца раны - лишь обманы,
                       Лишь на вечер те тюрбаны,
                       И искусствен в гроте мох.

                       Запах грядок прян и сладок,
                       Арлекин на ласки падок,
                       Коломбина не строга.

                       Пусть минутны краски радуг -
                       Милый, хрупкий мир загадок,
                       Мне горит твоя дуга!

И только более проницательные ценители догадываются, что в "праздничном" Сомове "есть нечто, говорящее о смерти, о тлене, отчего изображенные им люди кажутся фантастически оживленными, не просто живыми... он напоминает волшебника, заклинаниями сообщающего восковым куклам дыхание и трепет плоти".

                О, Сомов-чародей! Зачем с таким злорадством
                Спешишь ты развенчать волшебную мечту
                И насмехаешься над собственным богатством!

                И своенравную подъемля красоту
                Из дедовских могил, с таким непостоянством
                Торопишься явить распад и наготу
                Того, что сам одел изысканным убранством? -
писал Вячеслав Иванов.

"Я слышал, - записал однажды в дневнике М. Кузмин, - как Сомов говорил какой-то даме, что нужно жить так, будто завтра нам предстоит смерть..."

Карнавальная пестрота, толчея масок, их разноголосица возникают вольно или невольно, чтобы заглушить тягостную "тишину" реакции, которая наступает в стране.

Так "согреваются" люди, близкие к тому, чтобы замерзнуть.

"На буйных улицах падают мертвые, и чудодейственно-терпкий напиток, красное вино, оглушает, чтобы уши не слышали убийства, ослепляет, чтобы очи не видели смерти", - писал поэт в предисловии к сборнику "Нечаянная радость" в августе 1906 года.

Мир, распахнувшийся навстречу Блоку, трагичен, полон обольщений и разочарований, взлета и крушения надежд:

                         Открыли дверь мою метели,
                         Застыла горница моя,
                         И в новой снеговой купели
                         Крещен вторым крещеньем я.

                         И, в новый мир вступая, знаю,
                         Что люди есть, и есть дела...

                                             ("Второе крещенье")

Приобщенье к жизни, "крещенье" ею совершается в горькую пору: жизнь такова, что не за горами третье крещенье: Смерть.

"Беззаботное кружение масок на белом снегу" превращается у Блока в жестокую вьюгу. Любовный хмель - в предсмертный сон замерзающего от стужи путника, сковывающий его волю, заставляющий забыть о цели, к которой шел:

                        В небе вспыхнули тёмные очи
                        Так ясно!
                        И я позабыл приметы
                        Страны прекрасной -
                        В блеске твоем, комета!
                        В блеске твоем, среброснежная ночь!

                        И неслись опустошающие
                        Непомерные года,
                        Словно сердце застывающее
                        Закатилось навсегда.

                                           ("Настигнутый метелью")

Так родился цикл стихов "Снежная маска", посвященный Н. Н. В. - Наталье Николаевне Волоховой.

"Кто видел ее тогда, в пору его увлечения, - пишет М. А. Бекетова, - тот знает, какое это было дивное обаяние. Высокий, тонкий стан, бледное лицо, тонкие черты, черные волосы, и глаза, именно "крылатые", черные, широко открытые "маки злых очей". И еще поразительна была улыбка, сверкавшая белизной зубов, какая-то торжествующая, победоносная улыбка".

Но ^Снежная маска" не есть ни стихотворное изложение жизни веселого артистического кружка, подобное повести М. Кузмина "Картонный домик", где угадывается большинство реальных его участников, ни "история одной любви". Недаром Н. Н. Волохова была, по ее словам, "несколько смущена звучанием трагической ноты, проходящей через все стихи".

Образ героини цикла явно родствен андерсеновской "Снежной королеве". Именно сказки Андерсена в это время усиленно читал Блок. "Я давно уже не читаю ничего, кроме него..." - пишет он матери в начале января 1907 года, в разгар работы над "Снежной маской".

В современной критике это сходство было уловлено и пространно показано в рецензии Бориса Кремнева (псевдоним Георгия Чулкова; "Золотое руно", 1908, Ќ 10):

"Из-под маски Снежной Девы... неожиданно глядят на нас то холодные глаза андерсеновской "Девы льдов", овладевшей Руди, то глаза "Снежной Королевы", похитившей мальчика Кая.

И судьба поэта не напоминает ли судьбу этих сказочных смельчаков:

                          Вьюга пела.
                          И кололи снежные иглы.
                          И душа леденела.
                          Ты меня настигла.

                          Ты запрокинула голову в высь.
                          Ты сказала: - Глядись, глядись,
                          Пока не забудешь
                          Того, что любишь.

"...Снежная Королева поцеловала Кая еще раз, и он позабыл и Герду, и бабушку, и всех домашних".

Я всех забыл, кого любил, Я бросил сердце с белых гор, Я сердце вьюгой закрутил, Оно лежит на дне".

Стихи о Снежной Деве были восприняты его бывшими друзьями как дальнейшее падение поэта. Любопытно, что в своих обличениях они говорят почти на языке позднейших вульгарно-социологических критиков Блока;

"Один из роковых недостатков Блока: отвращение от объективности и реализма, субъективизм, возведенный в поэтическое credo... - пишет, например, С. Соловьев в "Весах" (1908, Ќ 10). - Замкнутая в узкий круг субъективных переживаний, муза Блока не видит жизни, с ее сложностью и многообразием".

приближенье", явно символизировавшее для него наступление благодатных перемен в жизни. В "Снежной маске" - уже не то:

                          ...В дали невозвратные
                          Повернули корабли.

                          Не видать ни мачт, ни паруса,
                          Что манил от снежных мест...

                          ("Последний путь")

                          И за тучей снеговой
                          Задремали, корабли -
                          Опрокинутые в твердь
                                    Станы снежных мачт.

                          И в полях гуляет смерть -
                                    Снеговой трубач...

                          И вздымает вьюга смерч,
                          Строит белый, снежный крест,
                                    Заметает твердь...

                          ("И опять снега")

"Опять все ожидания обманулись..." - вскрывал этот важный смысл цикла критик Н. Русов.

"Легкость, легкость, легкость", - вспоминает эту зиму Л. Д. Блок.

И кажется временами, что поэт и его жена говорят про разные зимы.

"Жизнью теперь у меня называется что-то очень кошмарное, без отдыха радостное или так же без отдыха тоскливое..." - пишет он 20 января 1907 года.

Образ героя "Снежной маски" часто напоминает то "лихое веселье", которому предается в народных песнях загулявший с горя молодец, надрывное, грозящее вот-вот обернуться проклятием миру, богохульством:

                          Прочь лети, святая стая,
                          К старой двери
                          Умирающего рая!
                          Стерегите, злые звери,
                          Чтобы ангелам самим
                          Не поднять меня крылами,
                          Не вскружить меня хвалами,
                          Не пронзить меня Дарами
                          И Причастием своим!

                                        ("Прочь!")

Так отвечает поэт голосам, зовущим его воротиться "в златоверхие хоромы, к созидающей работе" в духе соловьевского синтеза.

"Земля в снегу" назовет Блок сборник 1908 года, родившийся из "Снежной маски", развивший ее мотивы.

Снег слепит глаза, сковывает землю, - но она есть! Ее нельзя покинуть. Лучше на ней умереть, чем жить в "умирающем раю".

Два эпиграфа поставит Блок перед предисловием к своей книге.

Зачем в наш стройный круг ты ворвалась, комета?

Это строчки из стихотворения Л. Д. Блок, посвященного Н. Н. Волоховой, на которые Блок отвечает стихами Аполлона Григорьева, почти забытого к тому времени поэта прошлого века:

                  Когда средь сонма звезд, размеренно и стройно,
                  Как звуков перелив, одна вослед другой,
                  Определенный круг свершающих спокойно,
                  Комета полетит неправильной чертой,
                  Недосозданная, вся полная раздора,
                  Невзнузданных стихий неистового спора,
                  Горя еще сама, и на пути своем
                  Грозя иным звездам стремленьем и огнем...
                  Что нужды ей тогда до общего смущенья,
                  До разрушения гармонии!.. Она
                  Из лона отчего, из родника творенья
                  В созданья стройный круг борьбою послана,
                  Да совершит путем борьбы и испытанья
                  Цель очищения и цель самосозданья.

Предисловие к "Земле в снегу" написано двумя годами позже цикла "Снежная маска" и подводит итоги всего пережитого за это время и что-то при этом переосмысляет, подчиняет общей мысли, которая формировалась постепенно, а прежде была "недосозданной" и "полной раздора".

Первоначальная кипень стихотворной метели родилась из множества причин, таившихся "в мирном кругу жизни".

Еще летом 1906 года Блок писал Е. Иванову: "Ненавижу свое декадентство и бичую его в окружающих, которые менее повинны в нем, чем я".

Блок разочаровался в своих недавних друзьях, в особенности в Андрее Белом, который, как красивый волчок, вдруг упал набок и поет все одно и то же. Разочаровался и в любви, которая не дала ему счастья.

В наше время, развивал он свои мрачные идеи матери, ангелам не на что радоваться. Это время черта. Зелено-лиловое, врубелевское. Все демоническое: музыка, литература, живопись. Самые лучшие люди - мерзавцы и эгоисты...

В написанной в ноябре 1906 года пьесе "Незнакомка" он вывел Поэта, который рассуждает перед половым в кабачке о своих утонченных переживаниях, о жажде любви, а встречаясь с сошедшей на землю звездой - женщиной, не в силах узнать ее, а потом - найти ее. Он вроде бы и впрямь горюет, и слишком уж легко, как пьяные слезы, льются его горестные стихи:

                          Прекрасное имя: "Мария"!
                          Я буду писать в стихах:
                          "Где ты, Мария?
                          Не вижу зари я".

О подобном же своем настроении пишет Блок Е. Иванову: "...со мной - моя погибель, и я несколько ей горжусь и кокетничаю".

Оттенок этого хмельного упоения страданием, отчаяньем, гибелью есть и в "Снежной маске". (Даря самой Н. Н. Волоховой книгу "Земля в снегу", поэт назвал ее "очень несовершенной, тяжелой и сомнительной".)

Но под Снежной маской, за метелью как бы таятся разные лики и самого поэта и жизненной стихии; эта стихия часто оборачивается грозой и катастрофой, но тем не менее она - единственный "родник творенья".

"Стихия для Блока всегда - угроза старому, - писал Л. К. Долгополов в статье "Тютчев и Блок". - ...и на пути освобождения рождается страсть - не одна лишь отдача себя во власть всесильного чувства, но и скрытый мятеж, бунт против застоя и неподвижности, сопровождаемый обращением к стихии мирового пространства..."

И даже гибель героя в метели, "на снежном костре" страсти представляется поэту только одной из жизненных метаморфоз, необходимой для того, чтобы душа заново воскресла из "легкого пепла".

Из адского варева вьюги вместо мифической Снежной Девы начинает проступать более реальный, теснее связанный с конкретной жизнью образ Фаины, чьим именем Блок называет новый цикл своих стихов.

                            Как за темною вуалью
                            Мне на миг открылась даль... -

                                     ("Вот явилась. Заслонила...")
писал Блок. Теперь эта даль все ширится, превращаясь в олицетворение жизни.

В предисловии к "Земле в снегу", отказываясь от услуг своих былых друзей, "облеченных властью", "провидцев" вроде Андрея Белого, поэт пишет: "Я знаю сам страны света, звуки сердца, лесные тропинки, глухие овраги, огни в избах моей родины, яркие очи моей спутницы".

Знаменательное соседство это проступало уже в ранних лирических стихах "Снежной маски":

                        Но для меня неразделимы
                        С тобою - ночь, и мгла реки,
                        И застывающие дымы,
                        И рифм веселых огоньки.

                                      ("Они читают стихи")

Тема метелей, грозных страстей, мученья и гибели, которые несет с собой встреча с реальной судьбой, в каком бы, подчас эксцентрическом, образе она ни воплощалась, - это голос ветра, которого нет в тихом "умирающем раю".

"Женский персонаж здесь, - справедливо говорит о цикле "Фаина" П. Громов, наиболее тонко исследовавший его, - не аллегория России, но сложный лирический "ход" осуществляется из аллегорического в общем материала. В развертывающемся "стихийном" образе-характере как одна из его внутренних возможностей, один из его обликов выступают черты самой России:

                       Какой это танец? Каким это светом
                       Ты дразнишь и манишь?
                       В кружении этом
                       Когда ты устанешь?
                       Чья песня? И звуки?
                       Чего я боюсь?
                       Щемящие звуки
                       И - вольная Русь?

                          ("О, что мне закатный румянец...", ноябрь 1907)".

Однажды художники, расписывавшие вместе с Врубелем киевские соборы, были поражены, увидев на его холсте, где прежде изображалась богоматерь, ...гарцевавшую на рыжем коне наездницу, которую увлекающийся автор увидел в цирке.

Нечто подобное, по мнению прежних друзей Блока, теперь происходило с поэтом.

Как будто к ним обращены его слова из предисловия к сборнику стихов "Земля в снегу":

Что из того, что Судьба, как цирковая наездница, вырвалась из тусклых мерцаний кулис и лихой скакун ее, ослепленный потоками света, ревом человечьих голосов, щелканьем бичей, понесся вокруг арены, задевая копытами парапет?"

Незнакомка, Снежная Дева, Фаина, героиня одноименного цикла и пьесы "Песня Судьбы", - это ли не новые лики, написанные на старом холсте!

Высокая мечта - цыганкой стала! - гневно восклицает в пьесе Герман, впервые услышав песню Фаины:

Ты душу - черным шлейфом замела!

"Песня Судьбы", которую поет Фаина, вроде бы обычная цыганская песня, как и сама она, по словам одного из героев, "просто-напросто каскадная певица с очень сомнительной репутацией".

Но вот что говорит один из внимающих ей:

"Вы не слушайте слов этой песни, вы слушайте только голос: он поет о нашей усталости и о новых людях, которые сменят нас. Это - вольная русская песня, господа. Сама даль, зовущая, незнакомая нам".

"Часть народной души" слышит он в этой песне. И в новых стихах Блока тоже зазвучала эта "часть народной души", и многие это почувствовали.

"Кажется, что в книге, - писал Блоку Вячеслав Иванов после выхода "Земли в снегу", - правильно заслышана (хотя и не совсем верно передана) какая-то мелодия глубинной русской Души".

Евгений Иванов писал Блоку, что его новые стихи "есть ощупывание в темноте концов невидимых вожжей (у Иванова описка: "вождей". - А. Т.) целого периода переживаний, чтоб, схватив эти найденные вожжи, тряхнуть ими, гикнуть... и понеслась тройка... понеслась, как Русь-тройка у Гоголя".

Смысл этой полосы в творчестве Блока и был подытожен им в драме "Песня Судьбы".

"Белый дом Германа, окруженный молодым садом", до деталей похож на Шахматове.

"Помнишь, ты сам сажал лилию прошлой весной, - говорит Герману жена Елена. - Мы носили навоз и землю и совсем испачкались. Потом ты зарыл толстую луковицу в самую черную землю и уложил вокруг дерн. Веселые, сильные, счастливые..."

Это прямо картина летнего времяпрепровождения Блоков.

"Большая часть первого акта - о тебе", - пишет поэт жене 24 мая 1907 года.

Она в это время живет в Шахматове одна, тоскует, одевается в костюм, в котором Блок когда-то играл Гамлета, слушает, как - совсем по-прежнему! - поет в кустах зорянка.

Прямо, как Елена, ожидающая, вернется ли Герман, который услышал за окном голос ветра и ушел вслед за ним в огромный мир, "синий, неизвестный, волнующий".

Первая встреча Германа с Фаиной (Блок мечтал, чтобы ее сыграла Н. Н. Волохова) трагична. Он видит в ней только цыганку:

                                   Герман

                     Я не могу и не хочу терпеть!
                     Так вот каков великий пир Культуры!
                     Там гибнут люди - здесь играют в гибель!
                     Здесь песней золотою покупают
                     Достоинство и разум, честь и долг...
                     Так вот куда нас привели века
                     Возвышенных, возвышенных мечтаний?
                     Машиной заменен пытливый дух!
                     Высокая мечта - цыганкой стала!
                     Пылали страсти! Царственная мысль,
                     Как башни шпиль, до неба достигала,
                     В бессчетных горнах плавилась душа...
                     И хор веков звучал так благородно
                     Лишь для того, чтобы одна цыганка,
                     Ворвавшись в хор, неистовым напевом
                     В вас заглушила строгий голос долга!
                     . . . . . . . . . . . . . . . . . .
                     Ты отравила сладким ядом сердце,
                     Ты растоптала самый нежный цвет,
                     Ты совершила высшее кощунство:
                     Ты душу - черным шлейфом замела!
                     Проклятая! Довольно ты глумилась!
                     Прочь маску! Человек перед тобой!

Оскорбленная Фаина хлещет Германа бичом по лицу. На Германа обрушивается удар судьбы, молния страсти, освещающая перед ним всю глубину мятущейся, гневной, жаждущей души Фаины и сквозящей за ней народной души. "Не лицо, а все сердце облилось кровью, - говорит Герман. - Сердце проснулось и словно забилось сильнее..."

Фаина тоскует по неведомому жениху, зовет его...

И Герман загорается тем же вещим предчувствием, он "в страшной тревоге, как перед подвитом!", ему мерещатся впереди битвы, вроде Куликовской. Он кажется Фаине долгожданным ее женихом.

Но - ненадолго. Снова сникает Герман, снова клонит его в сон, каким спал он в "белом доме". "Пусть Другой отыщет дорогу", - бормочет он в бреду,

"движениями, костюмом, осанкой... напоминает императора".

Вокруг одинокого Германа гудит вьюга; он не знает, куда идти.

Герман

Все бело. Одно осталось: то, о чем я просил тебя, господи: чистая совесть. И нет дороги. Что же делать мне, нищему? Куда идти?

Но рядом с ним вдруг вырастает прохожий Коробейник, чья песня - "Ой, полна, полна коробушка..." - уже несколько раз, все приближаясь, слышалась за сценой:

Эй, кто там? Чего стоишь? Замерзнуть захотел?

Герман

Сам дойду.

Коробейник

                                   Герман

                    А ты дорогу знаешь?

                                 Коробейник

                    Знаю, как не знать. - Да ты нездешний, что ли?

                                   Герман

                    Нездешний.

                                 Коробейник

                    Вон там огонек ты видишь?

                                   Герман

                    Нет, не вижу.

                                 Коробейник

                    Ну, приглядишься, увидишь. А куда тебе надо-то?

                                   Герман
                    А я сам не знаю.

                                 Коробейник

Не знаешь? Чудной человек. Бродячий, значит! Ну, иди, иди, только на месте не стой. До ближнего места я тебя доведу, а потом - сам пойдешь, куда знаешь.

                                   Герман

                    Выводи, прохожий. Потом, куда знаю, сам пойду.

"Песне Судьбы" не посчастливилось увидеть сцену.

разочаровался в ней и лишь много лет спустя, уже после революции, снова издал ее, подвергнув очередной переработке.

"Недурно. Интересно. Хотя немного отвлеченно и туманно... Побольше бы красок, сочности, жизни..." - говорит в пьесе Знаменитый писатель о речи Человека в очках, чьими устами автор высказывал свои заветные мысли о Фаине и ее песнях.

Этот недостаток ощущал Блок в "Песне Судьбы".

"Проклятие отвлеченности преследует меня и в этой пьесе..." - писал он матери 30 января 1908 года.

И все же в этой драме заключался залог многих дальнейших созданий Блока.

верность до смерти (два слова неразборчивы. - А. Т.) и подвиг крестный".

Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15 16 17
Краткая библиография
Раздел сайта: