Андрей Турков. Александр Блок
Часть 8

Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15 16 17
Краткая библиография

VIII

В мире все темнело и темнело. Как сказал однажды Вячеслав Иванов, день истории сменяется ночью, и кажется, что ночи ее длинней дней.

Наступала эпоха Столыпина, который, по выражению его предшественника на посту премьер-министра, С. Ю. Витте, "водворил в России положительный террор, но самое главное - внес во все отправления государственной жизни полнейший произвол и полицейское усмотрение".

По мере своего правления, наглея от безнаказанности и, с другой стороны, пугаясь ответных вспышек индивидуального террора, Столыпин делался "все большим и большим полицейским высшего порядка".

В стране воцарилась чудовищная атмосфера военно-полевых судов и виселиц, полицейского сыска и покушений, среди которых, по мнению современников, не так легко было отличить совершаемые революционерами от провоцируемых охранкой.

В борьбе с революцией правительственные агенты не брезговали средствами, разжигая национальную рознь и шовинистические инстинкты.

Пусть умер Победоносцев, который, подобно щедринскому градоначальнику, не смог вместить манифест 17 октября, обещавший - хотя бы на словах! - ненавистные для него поблажки. Но над Петербургом встала тень его тупого и послушного ученика - Александра Третьего.

Встала не только в политической атмосфере, но в реальности, на площади у Николаевского вокзала.

Воссев на тяжелого битюга, высился былой самодержец, больше похожий на ставшего на пост городового.

Эта гениальная и дерзкая работа скульптора Паоло Трубецкого, официально выглядевшая как верноподданнический памятник, вызвала массу возмущенных и восторженных откликов.

Напрашивалось сопоставление этого памятника с фальконетовским Петром: заря и закат самодержавия!

                       Куда ты скачешь, гордый конь,
                       И где опустишь ты копыта?

Прискакали... Копыта скользят в крови расстрелянных, и кажется порой, что августейший всадник судорожно вцепился в поводья, чтобы не упасть.

Эта же судорожная хватка сквозит во всем - в торопливых росчерках его сына на указе о разгоне Государственной думы, в щеголеватых писарских завитушках в протоколах военно-полевых судов, в нервных воплях градоначальников: "Патронов не жалеть! Холостых залпов не давать!" - ив придирках ополоумевших от страха чиновников к искусству.

Опера Римского-Корсакова "Золотой петушок"? Опять:

                       Сказка - ложь, да в ней намек,
                       Добрым молодцам урок?..

Запретить!

Красный флаг на картине? Да вы что?!

Мужчина и женщина - в порыве стремления?

Они стремятся? Куда они стремятся? Зачем стремятся? Убрать.

Протесты не помогают, иронические или патетические запросы в Думе не помогают.

"Опять весь российский кошмар втиснут в грудь, - пишет жене В. Серов, узнав за границей о разгоне Третьей Государственной думы в июле 1907 года. - Тяжело. Руки опускаются как-то и впереди висит тупая мгла".

И кое-кто уже бьет отбой, забывает написанное вчера, в разгар свободолюбивых надежд; подыскивает житейское оправдание своему уходу "в кусты".

Начинается резкий спад общественного движения, проявляющийся в разных формах и по-своему задевающий даже тех, кто бурно протестует против покорства реакции.

Д. Мережковский пишет статью "Грядущий хам", развивая мысли Милля и Герцена об опасности буржуазного мещанства. Ни самодержавие, ни покорная ему православная церковь, ни "глупый старый черт политической реакции" не кажутся ему столь страшными, как "лицо хамства, идущего снизу, - хулиганства, босячества, черной сотни".

А "глупый старый черт" резвится вовсю, громоздя виселицу на виселице, забивая насмерть, громя не только еврейские хибарки, но и "дарованные царем" свободы и учреждения.

В этой обстановке статья Д. Мережковского кажется несвоевременной даже одному из самых отъявленных декадентов, Федору Сологубу. Он усматривает в ней "странную ненависть к освобождению в его современной форме".

Блок отрицательно отнесся к статье Мережковского, в частности к оценке Горького. Поэт ощущал в творчестве этого писателя и примыкавших к нему авторов сборников "Знание" нечто важное и ценное.

"...Если и есть реальное понятие "Россия", или, лучше, - Русь, - помимо территории, государственной власти, государственной церкви, сословий и пр., то есть если есть это великое, необозримое, просторное, тоскливое и обетованное, что мы привыкли объединять под именем Руси, - то выразителем его приходится считать в громадной степени - Горького", - утверждал Блок в статье "О реалистах", прямо полемизируя с Мережковским.

Но статья эта посвящена даже не столько Горькому, сколько тем его собратьям, которым обычно жесточайшим образом доставалось в символистских журналах, где они суммарно именовались "разными Телешовыми, Чириковыми, Гусевыми-Оренбургскими, Куприными" или даже попросту "подмаксимками".

Не очень церемонясь даже с Горьким и Андреевым, "Весы" утверждали, например, что за "пределами" их произведений в сборниках "Знания" начинается "ровная плоскость одноцветного, одногеройного писательских-дел-мастерства".

Такое высокомерное отношение к реалистической и демократической литературе было широко распространено среди символистов. На этом фоне Блок резко выделялся своей позицией.

Еще в январе 1905 года он писал Сергею Соловьеву, что начинает "чувствовать преданность и благодарность товариществу "Знание". В отличие от В. Брюсова, К. Бальмонта и С. Соловьева он признал за И. Буниным в статье "О лирике" "право на одно из главных мест среди современной русской поэзии".

"Неожиданным, поначалу, показалось мне спокойное и вдумчивое отношение Александра] Александровича] к лицам и явлениям поэтического мира, выходившим далеко за пределы родственных ему течений, - вспоминает поэт В. А. Зоргенфрей. - Школа, которой духовным средоточием был он, не имела в нем слепого поборника - мыслью он обнимал все живое в мире творчества..."

Как будто Блок и согласен с "Весами", что "непосредственно за Леонидом Андреевым русская реалистическая литература образует крутой обрыв".

"Но, - пишет он тут же, - как по обрыву над большой русской рекой располагаются живописные и крутые груды камней, глиняные пласты, сползающий вниз кустарник, так и здесь есть прекрасное, дикое и высокое, есть какая-то задушевная жажда - подняться выше, подниматься без отдыха".

Эта литература, к которой "культурная критика" относится пренебрежительно, входит для Блока в пейзаж родины, Руси, который все чаще рисуется в его поэзии:

                     

Блок пишет о том, что "графоманов" в этой литературе меньше, чем среди декадентов, что в "партийном упрямстве" демократов есть свое благородство, что эти писатели пока что намеренно самоограничиваются ради достижения своих ближайших целей, что можно понять это их свойство и ожидать от них в будущем новых тем.

Блок не отказывается от своего собственного творчества, не спешит записаться в ряды другой литературной армии, но старается трезво оценить ее силы и слабости.

"Это - "деловая" литература, - пишет он, - в которой бунт революции иногда совсем покрывает бунт души и голос толпы покрывает голос одного. Эта литература нужна массам, но кое-что в ней необходимо и интеллигенции. Полезно, когда ветер событий и мировая музыка заглушают музыку оторванных душ и их сокровенные сквознячки".

Так в статье "О реалистах" начинает пробиваться будущая тема Блока - автора "Двенадцати" и "Интеллигенции и революции": ветровая музыка "роковых минут" мира, "высоких зрелищ" истории, говоря словами Тютчева.

Статья "О реалистах" вызвала грубое и оскорбительное письмо Андрея Белого:

"Спешу Вас известить об одной приятной для нас обоих новости, - писал он в первых числах августа 1907 года. - Мне было трудно поставить крест на Вашем внутреннем облике... Наконец, когда Ваше "прошение", pardon {Простите (франц.).}, статья о реалистах появилась в "Руне", где Вы беззастенчиво писали о том, чего не думали, мне все стало ясно".

Все это сопровождалось градом статей самого Белого, З. Гиппиус и Эллиса с постоянными намеками на Блока, на его дружелюбное отношение к Георгию Чулкову, с попытками дискредитировать стихи и критические оценки поэта.

"Ах, эта милая бездна петербургских модернистов! - пишет Белый в фельетоне "Штемпелеванная калоша". - Она - предмет комфорта, она - щит, она - реклама, она - костер, на котором сгорают - снежный костер... Не бездна, а благодетельница..."

Нельзя отказать этой характеристике в меткости по отношению к ряду эпигонов, всех этих "под-бальмонтиков", "под-брюсников" (выражение самого Брюсова!) и "блокистов", но Белый метил этой стрелой непосредственно в Блока с его "костром из снега и вина". На него же намекает "старый друг" и говоря о "слабовольных петербургских художниках", которых вывозят в свет "безграмотные и бездарные Чуйковы". О нем же, "кощунствующем" над прежними святынями, пишет:

"Отчего кощунственное дерзновение осеняет грудь смышленых людей, спокойно делающих свою литературную и прочую карьеру? Многие из них совершают триумфальное шествие жизни - может быть в колеснице, везомые на костер? О нет: просто в удобных тележках в виде корзиной развернутого журнала, везомые теми бездарными критиками, которых у них хватает смелости превозносить".

Недаром Сергей Соловьев в одном из своих писем к А. Белому заметил: "Последняя книжка "Весов" представляет любопытный документ. Все стихи - излияние любви твоей к Любе, и почти вся проза - (неразборчиво. Может быть: "излияние"? - А. Т.) ненависти к Саше". "Имеющий уши слышать, да слышит!"

Оскорбленный Блок вызвал Белого на дуэль, которая, к счастью, не состоялась после того, как сам Белый признал тон своего письма оскорбительным и взял назад слова о "прошении".

Резко настроены против Блока Эллис и Мережковские с Философовым.

Нотации, которые эти представители "культурной критики" читают Блоку, вызывают у него резкую отповедь. Некоторые места статей противников скрещиваются как шпаги.

З. Гиппиус вздыхает (в статье "Трихина", полной грубейших выпадов против Чулкова) о том, как было бы хорошо, если Блок "продолжал бы сохранять свое скромное достоинство тонкого, нежного лирика, который ничего ни в какой общественности не понимает, не хочет понимать и имеет право не понимать, потому что и не глядит в ту сторону".

"...Лирика нельзя накрыть крышкой, нельзя разграфить страничку и занести имена лириков в разные графы, - как бы отвечает Блок в статье "О лирике". - Лирик того и гляди перескочит через несколько граф и займет то место, которое разграфлявший бумажку критик тщательно охранял от его вторжения".

И не без полемического подтекста защищает он в той же статье дружно осуждаемые символистской критикой "Рабочие песни" Бальмонта, усматривая в них этап пути Бальмонта к "высшей простоте". И если в отношении к Бальмонту Блок ошибся, то в общем им был верно ухвачен назревающий кризис символизма, отход от негр крупнейших поэтов.

В статье "О реалистах" Блок сочувственно отзывался о страницах повести Скитальца, "где спит на волжской отмели голый человек с узловатыми руками, громадной песенной силой в груди и с голодной и нищей душой, спит, как "странное исчадие Волги":

"...Думаю, что эти страницы представляют литературную находку, если читать их без эрудиции и без предвзятой идеи, не будучи знакомым с "великим хамом".

намек на одну из своих статей).

В статье "Асфодели и ромашка" он, противопоставляя Чехову современных писателей, которые, по его мнению, чужды России, включает в их число и своего оппонента:

"И Александр Блок, рыцарь "Прекрасной Дамы", как будто выскочивший прямо из готического окна с разноцветными стеклами, устремляется в "некультурную Русь"... к "исчадию Волги", хотя насчет Блока уж слишком ясно, что он, по выражению одного современного писателя о неудавшемся любовном покушении, "не хочет и не может".

Последняя часть фразы довольно характерна для средств полемики, к которым прибегала "культурная критика".

Но любопытно другое: прыжок "рыцаря "Прекрасной Дамы" из готического окна явно имеет целью представить блоковский порыв к "исчадию Волги" таким же трагикомическим, как полет Арлекина (в финале "Балаганчика") "вверх ногами в пустоту".

"Ведь вот откуда мои хватанья за Скитальца, - объяснял Блок Андрею Белому (в письме от 15-17 августа 1907 г.), - я за Волгу ухватился, за понятность слога, за отзывчивость души, за ее здоровую и тупую боль".

Этот порыв Блока очень понятен в тогдашней окружавшей его атмосфере, ознаменованной явственным кризисом так называемого "нового искусства".

Он отходит от Георгия Чулкова, публикуя заявление, что он никогда не имел ничего общего с "мистическим анархизмом", но и попытки Белого "укреплять теорию символизма" не находят в нем сочувствия. Его не удовлетворяет собственный "Балаганчик". Блок нисколько не похож на безгрешного оракула, он рассматривает все происходящее в искусстве как закономерное отражение смятенности в душах художников, в том числе - его собственной.

"...Я не страдаю манией величия, - пишет он Андрею Белому 23 сентября 1907 года, - я не провозглашаю никаких черных дыр, я не приглашаю в хаос, я ненавижу кощунство в жизни и литературное кровосмесительство. Я презираю утонченную ироническую эротику. Поскольку все это во мне самом - я ненавижу себя и преследую жизненно и печатно сам себя (например, в статье "О лирике"), отряхаю клоки ночи с себя, по существу светлого".

Он не отрекается от своего предшествующего пути, напротив, даже с некоторым подчеркиванием заявляет о своем уважении к "Весам", где его почти что травят, и к покойному "Новому пути", именуя его своей родиной. Эти журналы "утра символизма" в этом высказывании явно противопоставляются новоявленным "болотам дурного модернизма".

"В те дни, - вспоминает Блок в статье "Три вопроса", - художники имели не только право, но и обязанность утверждать знамя "чистого, искусства". Это не было тактическим приемом, но горячим убеждением сердца. Вопрос "как", вопрос о формах искусства - мог быть боевым лозунгом. Глубина содержания души художника не была искомым, она подразумевалась сама собой".

Действительно, для значительнейших зачинателей "нового искусства" характерен интерес к форме как к средству более углубленного исследования человеческой личности, ее прошлого и настоящего, таящихся в ней возможностей - обнадеживающих и пугающих (а что последние были, прекрасно доказала впоследствии хотя бы история фашизма!).

Очень любопытная характеристика новых течений в искусстве сделана в наброске статьи "Что такое поэзия" И. Анненского, поэта, во многом близкого Блоку:

"С каждым днем в искусстве слова все тоньше и все беспощадно-правдивее раскрывается индивидуальность с ее капризными контурами, болезненными возвратами, с ее тайной и трагическим сознанием нашего безнадежного одиночества и эфемерности. Но целая бездна отделяет индивидуализм новой поэзии от лиризма Байрона и романтизм от эготизма.

С одной стороны - я, как герой на скале, как Манфред, демон; я политического борца; с другой я, т. е. каждый, я ученого, я, как луч в макрокосме; я Гюи-де-Мопассана, и человеческое я, которое не ищет одиночества, а, напротив, боится его; я, вечно ткущее свою паутину, чтобы эта паутина коснулась хоть краем своей радужной сети другой, столь же безнадежно одинокой и дрожащей в пустоте паутины; не то я, которое противопоставляло себя целому миру, будто бы его не понявшему, а то а, которое жадно ищет впитать в себя этот мир и стать им, делая его собою" {"Аполлон", 1911, Ќ 6, стр. 56.}.

Блок также считает, что "запечатлеть современные сомнения, противоречия, шатание пьяных умов и брожение праздных сия способна только одна... лирика". Но одновременно он считает ее "гибкой, лукавой, коварной", не закрывает глаз на "странное родство", в котором, по его словам, "находятся отрава лирики и ее зиждущая сила".

Он остро чувствует, что в обстановке политической реакции, наступившей после поражения революции, многие аспекты исследования человеческой души возбудили жадное, нездоровое любопытство, определенные литературные и даже политические спекуляции.

Открывавшиеся в человеческой психике, частной жизни ненормальности и искривления делались не предметом объективного анализа, а поводом для наглого оправдания любых свершавшихся в ту пору гнусностей - предательства, равнодушия, ухода в "свою хату", в разгул, в разврат. (Любопытна запись в дневнике М. Кузмина 31 августа 1906 года о разговоре с Нувелем "о ширине (широте) и талантливости неверности".)

Совершилось нечто парадоксальное: еще десять и даже меньше лет назад отстранявшиеся от буржуазной толпы декаденты и символисты вдруг оказались признанными, оказались внесенными в "меню" обывательского духовного обихода!

"Теперь у нас мода на декадентство, - писал Александр Бенуа. - Богатые люди строят декадентские дома, нарядные дамы заказывают декадентские платья".

Когда Андрей Белый много лет спустя напишет в воспоминаниях: "...мне мода на нас прозвучала, как звон похоронный", - он верно передаст то ощущение тревоги, которое появилось у наиболее значительных деятелей нового искусства.

Произошло нечто вроде того, что случилось с героиней блоковской "Незнакомки", чье имя узурпировали дамы легкого поведения, фланировавшие по вечерним петербургским улицам.

Как по команде, они приобрели шляпы с черными страусовыми перьями и стали на разные голоса приставать к прохожим:

- Я - Незнакомка. Хотите познакомиться?

- Угостите Незнакомку! Я прозябла.

- Мы пара (!) Незнакомок. Можете получить "электрический сон наяву". (Эта "пара" обладала еще большей наслышанностью о Блоке, авторе стихотворения "В кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне наяву...".)

"В те дни, когда форма стала легкой и общедоступной, - пишет Блок о литературной современности, - ничего уже не стоило дать красивую оправу стеклу вместо брильянта, для смеха, забав, кощунства и наживы".

Он с ужасом видит вокруг себя мириады поэтических поденок, знающих "как" и даже "что" надо писать: о "настроениях", о городе-"дьяволе", о "прозрачности" и "тишине" природы. Самый воздух искусства кажется ему заразительным. Блок выдвигает для размежевания с "площадным гамом подделок" "третий, самый соблазнительный, самый опасный, но и самый русский вопрос: "зачем", "вопрос о необходимости и полезности художественных произведений".

Как бесконечно далеко ушел Блок от своего юношеского отношения к "толпе" (хотя и оно в определенной степени было литературной позой, модной в его окружении)!

Теперь он мечтает обозначить статьями "свою разлуку с декадентами".

"...Растет передо мной понятие "гражданин", - пишет он Е. П. Иванову (13 сентября 1908 г.), - и я начинаю понимать, как освободительно и целебно это понятие, когда начинаешь открывать его в собственной душе".

Все это совершается не в процессе логических выкладок, сделанных в кабинете мыслителя, а в суете петербургской жизни, где растущая популярность Блока накладывает на него многообразные и часто тягостные обязательства, в горьком семейном разладе, в окружении, которое, часто намеренно, толкает поэта к богемному времяпрепровождению.

По воспоминаниям современницы, большинство окружавших Блока в ту пору поэтов и писателей "вольно или невольно усваивало себе ту или иную позу, обволакивало себя некой дымкой или даже сильным туманом, имевшим целью интриговать, а то и пугать людей дьявольщиной или просто "чертовщиной" (Сологуб, Ремизов, Чулков)".

"Все были влюблены в него, но вместе с обожанием точили яд разложения на него", - замечает о том же круге Сергей Городецкий. - "...Дурман все сгущался. Эстетика сред (Вячеслава Иванова - А. Т.) все гуще проникалась истонченной эротикой. Кузмин пел свои пастушески-сладострастные "Александрийские песни". На этом Парнасе бесноватых Блок держался как "бог в лупанаре" {Публичный дом (латин.).}.

"Бог в лупанарии" - это стихотворение, посвященное Блоку Вячеславом Ивановым:

                         Я видел: мрамор Праксителя
                         Дыханьем вакховым ожил,
                         И ядом огненного хмеля
                         Налилась сеть бескровных жил.

                         И взор бесцветный обезумел
                         Очей божественно-пустых;
                         И бога демон надоумил
                         Сойти на стогна с плит святых -

                         И, по тропам бродяг и пьяниц,
                         Вступить единым из гостей
                         В притон, где слышны гик и танец
                         И стук бросаемых костей...

                         И, флейту вдруг к устам приблизив,
                         Воспоминаньем чаровать, -
                         И, к долу горнее принизив,
                         За непонятным узывать.

В воспоминаниях Сергея Городецкого о Блоке, быть может, есть некоторая сгущенность красок в том, что касается ивановских "сред". На них, в особенности вначале, бывали интереснейшие дебаты, где, как свидетельствует тот же Городецкий, "блестящий подбор сил гарантировал каждой теме многоцветное освещение, - но лучами все одного и того же волшебного "фонаря мистики".

"Лупанарий" в стихотворении - совсем не описание быта на "башне", в здании напротив Государственной думы, где жил Вячеслав Иванов. Но, разумеется, и не просто публичный дом и не притон, как простодушно полагают некоторые биографы Блока.

Это общая атмосфера Петербурга тех лет, с его "душной атмосферой, которую создает эротика", с его "нестерпимыми теплыми компаниями", где хорошие и талантливые люди, собравшись, отравляют друг друга своими сомнениями, скепсисом, надрывом, невольно следят друг за другом и... сплетничают.

однажды из этих рассказов, что я уже умер..."

Характерно, что рисовавший в эту пору поэта К. Сомов упорно искал в нем черты этого отравленного Блока. Ему был понятен вскоре ставший весьма интимным другом художника Михаил Кузмин в его надушенной поддевке и с подведенными глазами. Но Блок... И, желая найти "подходящую" обстановку, Сомов накануне сеансов водил поэта по трактирам и притонам, а во время работы "для увеселения" призывал все того же Кузмина.

Не удивительно, что портрет Сомову не удался. "Я не могу понять, - удивляется хорошо знавшая Блока в ту пору актриса В. П. Веригина, - откуда художник взял эту маску с истерической складкой под глазами, с красными, как у вампира, губами".

Все эти характерные детали, включая "застывший энигматический [загадочный] взор" отвечали скорее ходячему представлению о поэте-декаденте, чем реальному характеру Блока.

Такая же аберрация, обман зрения происходили и о некоторыми даже весьма искушенными читателями тогдашних стихов поэта.

30 мая 1907 года Блок писал жене в Шахматове: "...тут у меня сложнейшие планы и комбинации - литературные, в зависимости от Горького, Андреева, Бори [Белого], парижан (Мережковских и Философова, находившихся за границей. - А. Т.) и пр. Буду тебе излагать, когда приеду".

"Как хорошо, что ты в "Знании"..." - заранее радовалась Любовь Дмитриевна.

По-видимому, распространившимися слухами о возможном сотрудничестве Блока в "Знании" и объясняется то, что Белый назвал статью поэта "О реалистах" "прошением".

22 июля (4 августа) 1907 года Л. Андреев написал Горькому о необходимости "пригласить теперь же Блока, Сологуба, Ауслендера, еще кой-кого".

"Мое отношение к Блоку - отрицательное, как ты знаешь, - пишет он 26-30 июля - (8-12 августа) Андрееву. - Сей юноша, переделывающий на русский лад дурную половину Поля Верлена, за последнее время прямо-таки возмущает меня своей холодной манерностью, его маленький талант положительно иссякает под бременем философских потуг, обессиливающих этого самонадеянного и слишком жадного к славе мальчика с душою без штанов и без сердца".

Правда, вскоре Горький изменил свое мнение, о поэте к лучшему. Уже через год Горький говорил посетившему его на Капри С. Ауслендеру: "Вот Блок хорошие стихи пишет".

А 31 августа 1908 года, собираясь путешествовать по Италии пешком, он сообщал в письме Брюсову: "...возьму с собою вторую книгу ваших "Путей [и перепутий]" и "Нечаянную радость" Блока. Люблю читать стихи в дороге".

Однако к тому времени Л. Андреев уже отказался редактировать "Знание" (причем расхождения в вопросе о приглашении Блока и Сологуба сыграли при Этом едва ли не главную роль).

"Мне все серьезнее и все грустнее", - пишет он матери ночью 15 сентября 1907 года. И снова:

"...Мне кажется, что я с лета не написал ничего ценного, и вообще ценность моя - проблематическая; но, - не без грустной усмешки добавляет он, - мода на меня есть (пока мы были в Ревеле, устроила публика скандал на концерте из-за того, что я "не прибыл")".

Но ведь это мода...

"Твое письмо о моих стихах я получил, но не очень верю, чтобы я был большой поэт. Впоследствии это выяснится".

на писателей, у которых нет ореола общественного".

"Моя жизнь катится своим чередом, - писал Блок матери 28 апреля 1908 года, - мимо порочных и забавных сновидений, грузными волнами".

Эти "грузные волны" - сродни работящим рекам, вроде Волги, текущим упорно все вперед и вперед, хотя встречный ветер порой и гонит вспять верхние слои воды.

Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15 16 17
Краткая библиография
Раздел сайта: