Дневник 1901–1902 года

Дневник 1901–1902 года

27 декабря 1901

Я раздвоился. И вот жду, сознающий, на опушке, а — другой — совершаю в далеких полях заветное дело. И — ужасный сон! — непостижно начинаю я, ожидающий, тосковать о том, совершающем дело, и о совершенном деле…

* * *

Хоть и не вышло, а хорошая мысль стихотворения; убийца-двойник — совершит и отпадет, а созерцателю-то, который не принимал участия в убийстве, — вся награда. Мысль-то сумасшедшая, да ведь и награда — сумасшествие, которое застынет в сладостном созерцании совершенного другим. Память о ноже будет идеальна, ибо нож был хоть и реален, но в мечтах — вот она, великая тайна…

29 декабря

Вот в эту минуту я настолько утончен и уравновешен, что смогу завещать. Складываются в одно местечко (страшная близость яви и сна, земли и неба!) — укромненькое — все бумаги (и эта) и иные книги. Первое место — «Северные цветы» — не за содержание, а за то, что несет на страницах кресты. А спросить у —[8]. Потом — стихи Соловьева. Мои стихи прошу уложить туда же — и еще кое-что. Теперь с этим покончено — и пусть все сохранит, кто нуждается, а кому понадобится, не отдавать, за исключением —, что выяснится позже написания этих строчек.

* * *

Мы все, сколько нас ни есть, здоровые и больные, сильные и дряхлые, голубые и розовые, черные и красные, остановились на углу знакомой и давно нами посещаемой улицы и условились выкинуть штуку единодушно и мудро-красиво. И все согласились, а кто и не хотел — подчинился. Нас не два старика только, а есть и молодые и зрелые. Сильные-то и взяли верх пока. — А перед совершением подвига оставляем мы это завещаньице, кому понадобится, и просим о нас не крушиться, за те мысли наши — умные, чувства наши — глубокие, а поступки наши — сильные. Были среди нас Пьеро, а есть и матросы и китайские мыслишки, а руки у нас набиты женскими безделушками. Польза таковых в скором времени обнаружится. Все мы — недурные актеришки, а игрывали, бывало, порядочно и Гамлета. Нет у нас гения отеческого, зато с современностью очень соприкасаемся. Отцы громили нас, а теперь проклянут (ли?), восплачут (ли?). — И все это перед нами еще туманится, а всего для нас лучше — вот что: бледные, бледные, смотрим мы, как трава кровью покрывается и кровью пропитывается ткань — тоненькая, светленькая, летненькая. И все покоится в бровях и ресницах Белая и Страшная — все так же брови подняты и бледно лицо. И тут-то начнется. Тут-то проникнем.

Бежит, бежит издали облако. Страшна родителей кара. Позднее будет раскаянье.

А того и не будет.

7 января 1902

Однажды в тот час, когда воздух начинает становиться незаметно влажным и теплый ветер приносит особенно пряные ароматы душистых трав, — в поле шел грустный человек с телом лидийского юноши Диониса, с лицом кающегося аскета. [В косых лучах заходящего солнца была нежная тень.] Река, безмолвная днем, смутно запевала какую-то тоскующую песню, точно струи ее возвращались к родному сумраку, освободившись от тягостных прямых лучей солнца. И не одни речные струи сбрасывали иго дня, — деревья посвежели, трава потянулась, цепкая и благоуханная, земля тайно дрогнула, и за ней дрогнули все жизни — и жизни птиц, и жизни четвероногих, и жизнь грустного человека с телом Диониса.

10 января

Приходит время, когда нужно решить так или иначе (потому что ποιχιλψσοσ Σφιγξ[9] не может ждать в вечности). Вспоминая все — воплощая все — закрепляя все, — видишь конец. Теперь именно тянется та ужасающая, загадочная, переворачивающая душу часть жизни, которая предшествует неизгладимому, великому; «все нити порваны, все отклики — молчанье». 

<Набросок статьи о русской поэзии>

<Декабрь 1901 — январь 1902>

Неомраченный дух прими для лучшей доли
Тоскующею тенью поутру.
И легок будет труд в ином миру.

Следующий очерк не содержит в себе чего-нибудь стройно-цельного. Это критика от наболевшей души, которая стремится защитить от современников белые и чистые святыни. Кроме того — это труд, малый, но вдохновенный — его-то желаю я оставить по себе, кроме песен. Мне недолго жить, потому что «тебя на земле уж не встречу». Это почти что так, — и потому скоро неминуемо и необходимо исчезнуть за дорожным поворотом. Пускай же останутся песни и крики — «бред неопытной души».

СПб. И января 1902

Ал. Блок.

И снова накануне передачи в святые руки, в святые чувства, в святые мысли, — раскрывается заглавная страница Ф. Тютчева — тонкое лицо, портрет, рисованный Аполлоном (кстати —?).

Я прежде выскажусь.

Все было ясно. «Передо мной кружится мгла». И боли мимолетной не чуял. Но странно — однажды проснулось что-то земное, лодка стукнулась о берег. И уж несколько дней нестерпимая тяжесть.

Мне эту девственную нежность
В глазах толпы оставить жаль.

Далеко поет земля, — близко слышится песня — и подступает к горлу.

Лирическое настроение тогда и будет, когда из вдохновеннейших строк бегут вдохновеннейшие отклики.

Стихи — это молитвы. Сначала вдохновенный поэт-апостол слагает ее в божественном экстазе. И все, чему он слагает ее, — в том кроется его настоящий бог. Диавол уносит его — и в нем находит он опрокинутого, искалеченного, — но все милее, — бога. А если так, есть бог и во всем тем более — не в одном небе бездонном, айв «весенней неге» и в «женской любви».

Потом чуткий читатель. Вот он схватил жадным сердцем неведомо полные для него строки, и в этом уже и он празднует своего бога.

Вот таковы стихи. Таково истинное вдохновение. Об него, как об веру, о «факт веры», как таковой, «разбиваются волны всякого скептицизма». Еще, значит, и в стихах видим подтверждение (едва ли нужное) витания среди нас того незыблемого Бога, Рока, Духа… кого жалким, бессмысленным и глубоко звериным воем встретили французские революционеры, а гораздо позже и наши шестидесятники.

«Рече безумец в сердце своем: несть бог».

Когда раздались нечеловеческие вопли грубого либерализма и «либеральная жандармерия» (она отличается от консервативной тем, что первая регулируется правом и государством, а вторая — произволом фанатиков и глупцов) стала теснить арютократ'ов[10] чувства и мысли и снова распинать Истину, Добро и Красоту, — старые силы вышли из тумана, «в дымном тумане» возникли «новые дни».

— Соловьев (которого «дождался» ли его «заветный храм»?). Осыпались пустые цветы позитивизма, и старое древо вечно ропщущей мысли зацвело и зазеленело метафизикой и мистикой. Страницы новых учений озарились неудержимым потоком любовного света, — перед ним же все демоны «вверх пятами» закружились во мгле. Все это дело любви совершалось, пока лживое государство воздвигало гонения на фанатиков и богохульников, которые злобились и свирепели.

В минуту смятенья и борьбы лжи и правды (всегда борются бог и диавол — и тут они же борются) взошли новые цветы — цветы символизма, всех веков, стран и народов. Заглушённая криками богохульников, старая сила почуяла и послышала, как воспрянул ее бог, — и откликнулась ему. К одному вечному, незыблемому камню бога подвалился и еще такой камень — «в предвестие, иль в помощь, иль в награду».

Это была новая поэзия в частности и новое искусство вообще. К воздвиженью мысли, ума присоединилось воздвиженье чувства, души. И все было в боге.

Есть люди, с которыми нужно и можно говорить только о простом и «логическом», — это те, с которыми не ощущается связи мистической. С другими — с которыми все непрестанно чуется сродство на какой бы ни было почве — надо говорить о сложном и «глубинном». Тут-то выяснятся истины мира — через общение глубин (см. Брюсов).

Весна январская — больше чаянье и чуянье весны, чем сама весна, — затрепетала и открыла то, что неясно и не сильно еще носилось над душой и мыслью. Было только

Порой легко, порою больно
Перед тобой не падать ниц.

Когда сумерки зимы сходили медленно, медленно же явились из мрака младые были прошедших дней, и ветер принес издалека песни весенней язык. Лебединая песня — и уже тогда понял я — ризы девственные.

Ты ли это прозвучала
Над темнеющей рекой?
Или вправду отвечала
Мне на крик береговой?

И все ждал видения, ждал осени. А не было еще. Иначе зазвучало и иначе откликнулось. А что-то откликнулось. Или только кажущееся?

Неверующему можно сказать:

Остановись! Ужель намедни,
Безумец, не заметил ты…

Все бранят современную литературу.

Проходят дни и сны земные —
Кого их бренность устрашит.
Пускай бранят, —
И далеки сердца родные.

Где же вы, родные сердца, отчего вас так мало, отчего вы не пойдете за чистым, глубоким, может быть частями «безумным», зато частями открывающим несметные сокровища «глубинных» чувств и мыслей, — когда вы тысячами влачитесь за великим злом века, за статичной денежностью?

(απαττια συμπατια)[11]

Выступая на защиту, я крещусь мысленно и призываю ту великую Женственную тень, которая прошла передо мной «с величием царицы» — и воплотилась в звенящей бездне темного мира.

Есть два рода литературных декадентов: хорошие и дурные; хорошие — это те, которых не следует называть декадентами (пока только отрицательное определение); дурные — те, кому это имя принадлежит, как по существу, так и этимологически. Заранее оговорившись относительно терминов, легче разобраться. Будем же понимать под словом декадент то, что это слово значит, — именно: упадок, ибо другие значения, навязываемые ему (отчего это происходит — скажу ниже), очевидно, совершенно нелепы.

Название декадентство прилепляется публикой ко всему, чего она не понимает. Это — факт очень обыкновенный и доказывающий только (еще раз!), что на «большую публику» следует махнуть рукой. Но есть люди, стоящие выше «современной aurea mediocritas»[12], — и тем-то из них, кто все-таки, часто просто не вникая в суть и не разбирая, прилепляет удобное по краткости и бранчливости звуков слово к нелюбимым произведениям известного рода, — им-то пора разобрать, и определить, и выяснить свои мысли. Наша литература (к чести ее) очень мало за себя заступается, а на брань Бурениных не обращает внимания, что имеет одну дурную сторону: публика-то так и остается в неведении относительно литературных родов настоящего времени и все мешает в одну кучу (чему, кстати, очень способствуют настоящие «упадочники», дегенераты, имена которых история сохранит без благодарности).

Декадентство — «decadence» — упадок. Упадок (у нас?) состоит в том, что иные, или намеренно, или просто по отсутствию соответствующих талантов, затемняют смысл своих произведений, причем некоторые сами в них ничего не понимают, а некоторые имеют самый ограниченный круг понимающих, т. е. только себя самих; от этого произведение теряет характер произведения искусства и в лучшем случае становится темной формулой, составленной из непонятных терминов — как отдельных слов, так и целых конструкций.

Человек, утончаясь, чувствует потребность прикрыть тайну своего существования, слишком ярко и обнаженно им ощущаемую; оттого, совсем не чуждаясь дня в своей так называемой «положительной» деятельности, — он ищет ночи для своих вдохновений, сумрака для своих надежд; — потому-то глубины наших современных поэтов укрываются порой в непроницаемые одежды. Напрасно искать осязаемого в этих глубинах. [Толпа может лишь бесноваться перед глухой стеной, скрывающей вечное и неумолимое божество; это божество всегда было далеко от невежд, никогда они не могли ни проникнуть в его тайну, ни познать его; непроницаемые покровы, открывавшиеся только мудрости или вдохновению, всегда безнадежно опускались перед грубостью умов и сердец. Теперь клеймят, как издревле, эти строгие, древние покровы только новым именем — именем декадентства.

Вот — чисто мистическая постановка основного вопроса; она открывает обширные перспективы в сторону всяческого прославления того, что ныне подвергается неразборчивой хуле. Другая, прямо противоположная, а потому равно необходимая, точка зрения на это крупное явление современности (лучше сказать — современное видоизменение вечного и живого начала) будет состоять в различении плевелов от доброго семени и уличении тех, кто, неприметно укрываясь в чистых струях прозрачного потока, мутит его воды и нарушает строй их мерного течения к «прекрасной неведомой цели». Эта точка зрения должна поднять цветущие покровы, скрывающие всю чахлость разврата, и отряхнуть, таким образом, ветхую чешую грязных красок; тогда «с прежней красотой» перед нами явится «картина гения».

Этот гений — само божество, непостижимое для глупцов, но проникающее всех, достойных проникновений; оно-то подвигло своих бедных детей претерпеть гонения, воздвигнутые на них ныне; оно-то «в разных образах» владеет сердцами своих апостолов. Над одним простерлось Светлое Существо — «Женственная Тень». Другой еще горит глубокими ранами божественного Учителя. Третьего волнуют темные соблазны, над которыми, как над всякой «черной глыбой», скоро вознесутся «лики роз» и брызнет ослепительный неиссякающий Свет. Все апостолы — уже уготованы на жертву и будут распяты «вверх пятами», как ранний святитель. Но дальше ждет их то великое и непостижное слияние с прежним источником и страданий и просветлений, которым теперь лишь изредка и бледно тревожат их боги «в пророческих снах»; и все-таки — тревожат — «в предвестие, иль в помощь, иль в награду». Здесь уже все равно — залетит ли в их «сумрак» «с зеленеющих полей» Психея или сойдет на них божественный «экстаз» Плотина и Соловьева.]

В то время как души большинства продолжали коснеть в тяжелом и смрадном невежестве, составляя твердую и благодатную почву для посева всякого рода злых семян, — души лучшей части человечества утончились в горниле испытаний времени и культуры; никогда не умрет человеческий дух, границы его возвеличению лежат еще вне нашего познания; теперь — среди всех «бурь и бед и мыслей безобразных» почуялось новое веяние, пускают ростки новые силы; [и в небывалых прежде блаженных муках начинает рождаться новое, еще неведомое, но лишь смутно пока чувствуемое. Это все — дело Вечного Бога. Мы еще только смотрим, содрогаясь, и смутно ждем конца. Кто родится — бог или диавол, — все равно; в новорожденном заложена вся глубина грядущих испытаний; ибо нет разницы — бороться с диаволом или с богом, — они равны и подобны; как источник обоих — одно Простое Единство, так следствие обоих — высшие пределы Добра и Зла — плюс ли, минус ли — одна и та же Бесконечность.

«Парадоксальность» этих верований не будет служить помехой анализу темы; но, так как сама тема требует скорее субъективного метода, потому что трактует о том, что лежит далеко за пределами точных знаний, — она не может обойтись без самоосвещения и самосближения с религиозными основами ее автора; тем более что верованья, выраженные выше, как мне кажется, совсем не лишены того самого туманного и мистического, далеко не строго богословского духа, которым проникнута и вся тема.] Точки же соприкосновения «глубинной» религии с «глубинным» искусством — неисчислимы. В пример можно привести несомненное как внутреннее, так и внешнее сходство между богослужебными обрядами вдохновенных иереев и игрой на сцене вдохновенных актеров; ибо и священнослужитель олицетворяет Христа и актер совершает свою литургию.

Близость между богом, которому поклоняются, и духом, который поклоняется, становится очевидной в нашей недавней поэзии. Тоскование всегда предполагает желание соединения — какую-то неудовлетворенную отделенность, порывание или непрерывное стремление воссоединиться; одним из великих парадоксов, которым живут ищущие, можно считать то, что нет большей близости, чем наибольшая отделенность, нет большей тоски, чем наибольшая радость. И в нашей поэзии неутолимейшее желание часто равно совершенному успокоению, величайшая радость — непрестанному тоскованью. [Все восходит к одной вершине, и на ней-то уж не можем мы, дети земли, различить наших здешних противуположностей.

Вот — глубочайшее откровение. Тайна его сознана теперь, как никогда, умами и сердцами, обострившимися до последней степени. Это «инфернальность» известного рода — «созерцание двух бездн», доступное недавним избранникам. На фоне этой «всерадостной» тайны выписывают они порой безумные, порой дышащие неведомой силой иероглифы. Но не в безумцах ожидаемые силы.] Мы же будем говорить только про главнейших из тех, кому, по словам поэта,

    сквозь прах земли
Какой-то новый мир мерещился вдали,
  Несуществующий и вечный,

«несуществования» извлек для себя цветущее бытие и ликовал в чаяньи грядущего. [Во главе этих избранников стоят Тютчев, Фет, Полонский, Соловьев.] За этими незыблемыми столпами уже начинается бесконечное, [во многом зыблемое, но прекрасное и] неисчерпанное море их духовных детей; [море, где враги станут друзьями, когда спадут «ветхой чешуей» ненужные злые краски.]

Волна в разлуке с морем
Не ведает покою.

Всякая живая волна сольется с другой воедино, когда «свершит» круг, который «очертили» ей боги. А все мертвое отпадет. «И будет падение его великое». И враги дружественно протянут друг другу руки с разных берегов постигнутой бездны, когда эти берега со льются «в одну любовь».

Великие учители — Тютчев, Фет, Полонский, Соловьев пролили свет на «бездну века», о которой я сейчас говорил. Тютчев, как ранний по времени, встретился еще с романтизмом в духе Шиллера и Жуковского и со славянофильством Хомякова и прочих. Есть в нем и Байрон-Лермонтов:

Я очи знал — о, эти очи…
 Как наслажденье — утомленный
И как страданье — роковой.

Не в этом его великая сила; Тютчев — один из тех, кто приготовил нам пышность встречи грядущих откровений; на рубеже этой встречи встали его последователи (во времени): Фет — зрелый и мощный, Полонский — отрок, не знающий своих сил. Владимир Соловьев сделал в том направлении, о котором мы говорим, больше всех. Мы не имеем до сих пор равной и подобной глубины и затишья, уготованных для рождения С-нами-бога (Иммануэля).

Когда Тютчев вышел «бросать живительное семя» «рукою чистой и невинной»,

Ночное небо так угрюмо
Заволокло со всех сторон.

Таково было небо поэзии, ибо то были 60-е года, время положительного неведения. И вот отрывок стихотворения Тютчева, написанного в 1865 году:

Как по условленному знаку,
Вдруг неба вспыхнет полоса,
И быстро выступят из мрака
Поля и дальние леса!
И вот опять все потемнело,
Все стихло в чуткой темноте,
Как бы таинственное дело
— на высоте.

Отголосками «таинственного дела» на высоте явились на земле внизу первые значительные зародыши русского декадентства (говорю — первые значительные, потому что, увы! — как это ни странно «публике» — декадентство в самом неподдельном виде встречается и — horribile dictu![13] — у Вергилия — см. «Bucolica»). Примером ярко декадентского настроения могут служить стихотворения «Безумие» и «Весь день она лежала в забытьи». Первое напоминает современную живопись — какое-то странное чудовище со «стеклянными очами», вечно устремленными в облака, зарывшееся «в пламенных песках». Второе — ясное искание «глубинных» чувств; в звуках летнего дождя, в веселом шуме листьев — рядом с ликованьем природы — «она», вся погруженная в «сознательную» думу, вся покрытая тенями, — вечная смесь «зимы и лета», только не освещенная «взором очей».

Откуда же черпал этот уже явный декадент свои вдохновения? Ответ прост. Он, как все, сильные и слабые, молодые и старые, веселые и грустные, — ждал голосов из вечности, был близок к Золотому Веку, терялся мечтой в лучезарности прошлого. И он, как Фет, как Соловьев,

Под скифской вьюгой снеговою
Свободой бредил золотою
И небом Греции своей, —

не той Греции, которая кипела исторической жизнью, мыслью, творчеством, не той, которая породила гениев действительности, — а той, которая мечтается в таинственные часы, той Греции, которую благодарные потомки отвлекли от суеты земли, в которую нам привычно углубляться, как в мечту Золотого Века, быть может, никогда не существовавшего, бесконечно отдаленного, но все прекрасного и вполне недоступного толпе, потому что

Он страшен им, как память детских лет.

Это — та страна, в которой нет «болезней, печали и воздыхания». Она-то снится всякому избраннику, то смутно, то явственно, как что-то бесконечно дорогое; утрачивая с ним связь, утрачиваешь жизнь. Моисею, коснеющему в пустынном Мидиане,

…смутно видятся чертоги,
Где солнца жрец меня учил,
И размалеванные боги
И голубой, златистый Нил.

То был храм его юности; Вождь Израиля «расцвел» лишь тогда, когда вернулся к своему храму в «неопалимой купине».

Таким образом, источник и декадентства, и классицизма, и мистицизма, и реализма — один: имя ему — бог. А связь четырех указанных вещих поэтов заключается в том, что свои вдохновения черпали они из того источника божия, который не открывался другим (ибо иначе не было бы разницы между Шекспиром и Фетом). А источник их «декадентства» берет свое начало там же, где все другие источники, ибо все восходит к одной вершине. «Новое» направление Тютчева сказывается не в одних двух приведенных стихотворениях, а также и в том, например, что этот порою яростный публицист поднимался до бесконечно чистого лиризма, неподражаемой кристальности. Это возможно лишь для того, кто познал неизмеримую разницу между «суетой беспощадною» и «благодатною тишью», когда

Все порывы и чувства мятежные,
Злую жизнь, что кипела в крови,
Поглотило стремленье безбрежное
Роковой беззаветной любви.

Но мне не страшен мрак ночной,
Не жаль скудеющего дня:
Лишь ты, волшебный призрак мой,
Лишь ты не покидай меня!
Крылом своим меня одень,
Волненье сердца утиши,
И благодатна будет тень
Для очарованной души.

Этот призрак, эта «тень ангела», прошедшая «с величием царицы», — была великой женственной тенью:

Воздушный житель, может быть,
Но с страстной женскою душой.

Так связал поэт небо и землю — легко и безболезненно. Ибо дана была ему власть — вязать и решать, как апостолу; и «на сем камени» воздвиглась церковь — необъятный храм. Он белеет перед Соловьевым вовсю его долгую жизнь — и в тумане утреннем, и в холодный белый день. А меньшая братия ждет на паперти, и только смутно и издалека доносится к ней пение, долетают струи фимиама ([Сологуб,] Минский).

«Женская душа» стихов Тютчева необычайно сильна, она ведет его неуклонно.

Вот она — страстно бьющаяся в прошедшем:

И ты с веселостью беспечной
Счастливый провожала день…
И сладко жизни быстротечной
Над вами пролетала тень.

Вот она, утихшая, вся белая, в сонной дымке, в журчанья воды:

Женский говор, женский шум,
Подпирает локоть белый
Много милых сонных дум.

Вот она, опять страстная, но уже всюду царящая, — она объемлет и деву и природу:

Что, бледнея, замирает
Пламя девственных ланит?
Сквозь ресницы шелковые
Проступили две слезы…
Иль то капли дождевые
Зачинающей грозы?

И наконец, вот она, незримая, но несомненная; ею проникнуто все стихотворение «Еще шумел веселый день». Оно кончается словами:

И мне казалось, что меня
Какой-то миротворный гений
Из пышно-золотого дня
Увлек незримо в царство теней.

Неисправимый романтик еще не мог опрокинуться над бездной, которую видел и ведал. Вечно нежная гармония помешала ему лицезреть весь ужас тайны этой самой женственной души, ужас, который он все-таки смутно чуял:

Но есть сильней очарованье:
Глаза потупленные ниц…
И сквозь опущенных ресниц

Это вторая бездна, которую так страшно и упоительно раскрывает В. Брюсов:

Мы шли, глядя друг другу в очи,
Встречая жданные мечты,
Мгновенья делались короче,
И было в мире — я и ты, —

бездна, которую ныне уже нельзя миновать иначе, как перейдя через нее, и которую перелетел на крыльях лебединых Соловьев:

Власть, ли роковая или немощь наша
В злую страсть одела светлую любовь, —
Будем благодарны, миновала чаша,
Страсть перегорела, мы свободны вновь.

Эту-то бездну отчаянья, самоубийства и высокого восторга, цветущего в горниле душевных старостей, миновал светлый, невинный и чуждый греха Тютчев. Она мелькнула перед его великой душой и, не задев ее, отошла к будущим поколениям. Отравленную чашу пьют наши современники.

Вот далеко не полный, несовершенный очерк некоторых вдохновений Тютчева. Мы спешим бросить его, совершившего все положенное ему «в земном пределе», и перейти к более близкому и более осязаемому величию.

Фет, как Тютчев, страстно грезил «небом Греции своей», как Тютчев, постигал природу в полной отделенности. Довольно сравнить Тютчевское «Тихой ночью, поздним летом» и Фетовское «Прозвучало над ясной рекою», или «Зреет рожь над жаркой нивой». Кто из них более велик в этом — пускай решают другие. Но в том, другом, пророческом, — Фет больше Тютчева. Ибо Фет ощутил и ясно воплотил то, что еще смутно грезилось Тютчеву. Громадный шаг отреченья, на который не решился Тютчев, оставив себе теплый угол национальности или романтически спокойного и довольно низкого парения, — этот шаг сделал Фет. Он покинул «родимые пределы» и, «покорный глаголам уст» божиих, двинулся «в даль туманно-голубую» «от Харрана, где дожил до поздних седин, и от Ура, где детские годы текли». И шел, «как первый Иудей», и терял свою цель, и снова находил ее, как он, и молился чужим богам «с беспокойством староверца».

Когда мои мечты за гранью прошлых дней
Найдут тебя опять за дымкою туманной,
Я плачу сладостно, как первый Иудей
На рубеже земли обетованной.

Потому что не жалел детских игр и детских снов, так сладостно и больно возмущенных вечно-женственной Тенью.

Идея Вечной Женственности уже так громадна и так прочно философски установлена у Фета, что об ней нельзя говорить мало.

«Все истинные поэты так или иначе знали и чувствовали „женственную тень“, но немногие ясно говорят о ней; из наших яснее всех — Полонский».

Из наших яснее всех, конечно, сам Соловьев (можем мы сказать теперь). — Но вопрос в том, не признак ли нашего настоящего в поэзии — особенно сильное и ясное чувствование поэтами женственной тени.

И Фет, и Полонский — последний яркий представитель века, даже и темных его сторон (это говорит и Соловьев), — служат одним из доказательств этого. Современная поэзия вообще ушла в мистику, и одним из наиболее ярких мистических созвездий выкатилась на синие глубины неба поэзии — Вечная Женственность.

В четырех стихотворениях «К Офелии» Фет, явно сближая Шекспира с современностью (это уже не одна поэтическая, но и философская и культурная заслуга), воплощает свою женственную мечту в чужой образ и тем покоряет этот образ и своему гению. Этого не достигал Тютчев. Но этого мало.

Есть стихотворение Фета: «Чем тоске я не знаю помочь». Последние строки этого стихотворения, помимо их вполне совершенного элегического настроения, не смущенного ни одним чуждым звуком, явственно и ощутимо выдвигают из ужасной пропасти ту нетленную красоту в окружении веры и веру в окружении красоты, которую тщетно пытались бы поднять из темного лона иные:

Знать, в последний встречаю весну,
И тебя на земле уж не встречу.

Кто эта Ты? Это — источник жизни поэта, Белая Церковь. В ней все чистое от Астарты и Афродиты.

Все нити порваны, все отклики — молчанье.

«Остается одна суть: мужественная воля и влекущая сила женственности», как говорит сам Фет в своей философии «Фауста».

Всё здесь безбрежное
В явной поре.
Женственно-нежное
Взносит горе.

Мы даже не задаемся целью описать всего Фета. Это значило бы — желать исчерпать неисчерпаемое. Только слабые отголоски гениальных вдохновений найдет читатель на этих страницах. Мы можем схватить одно излюбленное, давно грезящееся. К такому относится, среди другого, стихотворение «О, не зови», содержащее в себе несметные откровения. Здесь — явственно и несомненно созерцание двух бездн:

    …с последним увлеченьем
  Конец всему;
Но самый прах с любовью, с наслажденьем
  Я обойму.

Здесь — провидение того, чему нет названья и нет меры. «Мысль изреченная есть ложь», «взрывая, возмутишь ключи, питайся ими и молчи…» — сказал бы Тютчев. Фет не молчит — ибо не может молчать. Его ключи бьют поверх всего -

Проступают капли слез.

Эти слезы, которые застыли бы у другого поэта в пафосе или в туманности или испарились бы, обращаясь в ничто, — здесь так слышны и так вдохновенны, как на самом деле не могут быть. В этом вся тайна — поэт должен творить невозможное, — он нашел блаженства без меры и без названья, несмотря на то, что «рухнула с разбега колесница»… Довольно одной «песни на удачу», — и в ответ прольются слезы всепознания. Все торжество гения, невмещенное Тютчевым, вместил Фет, сам не зная, что будет петь, — но уже с песнью, зреющей на устах. Ему уже брезжат в голубой дали веселые лодки,

Свобода и море
Горят впереди…

Но в это море все-таки не удалось проникнуть ни ему, ни его великому духовному другу Соловьеву. Что связало их, что помешало им, — не мы узнаем. А может быть, они всё узнали, всё свершили и действительно замешались теперь в ту «мировую игру», которую «затеяли боги», как некогда смертный Геракл был причислен к сонму бессмертных Олимпийцев. Ибо недаром же открывал Плотин пути к самопоглощению в боге — пути философии, музыки и любви. Громадность философии Соловьева и Фета — вне сомнений, их музыку слушаем мы на земле; а любви их нет границ. Эта любовь так таинственна, что мы познаем ее лишь в личном творчестве, когда, в часы экстаза, начинают проходить перед нами дрожащие, непостижимые, странные призраки — «холодные струи нездешних тайн». И тогда, как старцы Фиванские, мудрые, но не знающие грядущего дня,

Мы содрогаемся.

Полонский

<Том> I

<Стр.> 16. «Тяжкое сомненье», мрачащее «святые помыслы души», пока звучит торжественно священный благовест, — временно: «Силы последние мрак собирает — тщетны они» (Сергей Соловьев).

38. («Рассказ волн».) Не Афродита ли мирская лежит убитая на морском песке в непробудном сне? Не торжество ли Небесной? Отчего же ему грустно? Чьи мелькают паруса?

41. Отчего пленителен беспорядок одежды и кос, а все-таки грустно? Оттого, что к земле тянет, мелькает иной мир суровой глубины (сын бездонной глубины? Здесь уж у меня, конечно, — натяжка).

183. «Сам не знаю — за что я люблю тебя, ночь…»

187. «Одинокое сердце оглянется…»

276. «Тень ангела прошла с величием царицы…»

309. «Казачка».

408. «Напрасно».

437. «Слышу я — моей соседки…»

<Том> II

«Сквозь туман рыбакам померещимся…»

201. «ЦАРЬ-ДЕВИЦА».

245. «Холодная любовь».

257. «Глаза и ум…»

299. «Яумер, и мой дух…»

373. «Для сердца нежного…»

442. Юбилей Фета.

<Том> III

2. «На пути».

33. «Вечерний звон» (оба).

(107. «Голос из-за могилы».)

<Январь 1902>

24 июля 1901 года. В Боблове поверье: «она» «мчится» по ржи.

<Набросок непосланного письма к Л. Д. Менделеевой>

1) Прежде всего позвольте мне просить у Вас извинения за то, что было 29 января.

2) Я должен сказать Вам, что то, что недослушано Вами и недосказано мной, должно сохранить свою силу до времени; теперь же Вы, кажется мне, не хотите, а может быть, и не можете этого выслушать. Говорю так потому, что другой выход всякий мне предвидится, как худший, «то, что было невозможно»…

3) Относительно факта моего бывания у Вас. Следует ли его продолжать для Вас же?

18 января

Помню я стихотворные вскрики молодой и несчастливой души. Не обратив на них внимания тогда (а они ведь были ко мне и ни к кому более), теперь задумываюсь над ними: и, кажется, завеса открывается с одного края — и вижу я Судьбу с ее долгой, тягучей, неизбежной надписью: «всему свой черед». (Так и Экклезиаст говорил.) Было время, когда мои пошлости приглашали девиц к невоздержности, — и это их не губило, но оставляло неизбежно след (не грязноватый ли?). Я же выходил сух из воды. И вот «по великим железным законам» случилась моя «гносеологическая» встреча, с которой равно неизбежно пришел я к нынешнему. И этих чар порой бывает страшно — и сладостно в их глубине.

9 марта

В экстазе — конец.

Реши обдуманно заранее, что тебе нужно умереть. Приготовь револьвер или веревку (!?). Назначь день. В промежутке до самоубийства то мирись, то ссорься, старайся развлекаться, и среди развлечений вдруг пусть тебя хватает за сердце неотступная и данная перед крестом, а ЕЩЕ ЛУЧШЕ — перед любимой женщиной, клятва в том, что в определенный день ты убьешься. Выкидывай штуки, говори СТРАННЫЕ вещи, главное — любимой женщине, чтобы она что-то подозревала и чем-то интересовалась. В день назначенный, когда ты знаешь, что можешь без препятствий ее встретить и говорить, — из-за экстаза начнет у тебя кровь биться в жилах. Тогда — делай, что тебе нужно, или делай, или говори. Мы не помешаем тебе и будем наблюдать за тобой. Если ошибешься, нам будет очень смешно, ты же будешь очень жалок. Потому — лучше сразу, а на предисловия не очень надейся. Конечно, если можешь с предисловием, — то только выиграешь

Все это сделаешь ты, если хочешь 1) скорее, 2) здесь испытать нечто 1) новое, 2) крупное, т. е. — если нет терпенья и нет веры в другое.

<22 марта>

Завтра 23 марта будет спектакль учениц второго курса М. М. Читау.

Возвратимся от Критского Зевса, Цицероновых талантливых, но уже замирающих возгласов, от мелких греческих усобиц, которые уже совсем отошли в вечность, к чистому, юному, только еще расцветающему цветку настоящего — не того, о котором пишут (или запрещают писать.) в газетах, а «настоящего» — лирико-философского настоящего.

Наступает весна, как и вечно, — с бодрящими струями в воздухе, с неизреченными вечерними зорями, с бесконечными воспоминаниями.

Все ли здесь воспоминания? Когда -

Предо мной любимые книги,
Мне поет любимый размер,

я стараюсь схватить и вспомнить все — и не одной памятью головной, а и сердцем и волей. И все чего-то не хватает. В этом-то, чего еще нет, — кажется, вся разгадка — «ключ суровых тайн». В самом деле — разве были бы так суровы некоторые обстоятельства — это вечное напряженное, до утомления физического, — искание, вглядывание в даль, — если бы все отпиралось общим великим ключом. И это — нужно вспомнить, потому что не додумаешься простой логикой. И вот снова выступает на сцену мистика…

Снова и снова иду я с тоскою влюбленной
Жадно впиваться в твою бесконечность очами…

Хочется битвы — и после — смерти или великой тишины. Скоро ли начнется наша битва?

Завтра — спектакль. И — «фрак любви» пригодится, ибо — земля, земля… И я ужасно на земле — и хочу земной битвы, потому что знаю, что

Будет день иных сражений,
Иных торжеств и похорон.

22 марта

Земля обладала некогда Существом, близким к всепознанию. Она произвела его в те страстные часы, когда и боги не помышляют о плоде. Так Кронос породил Зевса — и Зевс свергнул его; Сатурн породил Юпитера — и Юпитер сверг его. Но, породив, Земля несказанно вздрогнула, ибо почуяла близкую гибель. И тогда она овеяла свое произведение неким дуновением бога греха. И такое подобие этого бога запечатлелось на лике Новорожденного, что — остальные собранные боги, взглянув на Него, впали в соблазн и сказали: «Твое дитя, Земля, еще юно, а уже возлежало с богом греха». — И все боги отступили от него и отвернулись. Так обманула Земля богов.

А Юное Существо раскрылось в цвет странной и страшной пышности, ибо веяло от него несказанной святостью, но лик его отражал мировое зло. И так боролись в нем улыбка бога и улыбка диавола. А Земля, вся в трепете, лелеяла детище, и втайне ждала победы от диавола — и желала ее. И диавол льнул к раскрывающемуся цвету, а обманутые боги не хотели смотреть на него.

22 марта

— письмо или статью какого угодно содержания, — ему ничего не стоит впасть в догматизм. Догматизм есть принадлежность всех великих людей, но это другой догматизм — высший, а нам — меньшим — следует от нашего догматизма избавиться. И вот что могу сказать по этому поводу:

Догматизм, как утверждение некоторых истин, всегда потребен в виде основания (ибо надо же исходить из какого-нибудь основания). Но не лучше ли «без догмата» опираться на бездну — ответственность больше, зато — вернее. Представьте: есть двое молодых и влюбленных. Один думает так, другая — иначе, — и не только думает, а и чувствует — и делает. Но оба любят, — а можно ли, любя, стоять на своем, не верить в то, во что верит любимая или любимый? Тут-то представляется, по-видимому, два исхода: или «броситься в море любви», значит — поверить сердцем и исповедывать то же, что тот, кого любишь, — или твердо стоять на своем и ждать, пока тот, кого любишь, «прозреет» и уверует сам в то, во что ты так твердо веришь. Тот и другой выход странен, сказал бы я (деликатно). Ибо, с одной стороны, нельзя всю жизнь быть в таком очумелом состоянии, чтобы не иметь ничего от себя, а все от другого, а с другой — нельзя «чертовски разумно» стоять на своем, стучать лбом в стену и ждать у моря погоды. Где же выход?

Выход — в бездне. (И все выходы в ней.) Не утверждай, не отрицай. Верь и не верь. Остальное — приложится тебе. А догматизм оставь, потому что ты — маленький человек — «инфузория», «догадавшаяся о беспредельности».

26 марта

26 марта я познакомился с Мережковскими. Зинаида Николаевна дала мне философию Бугаева. Вот отрывки [и критика (?): ]

Уже два года я испытывал ни с чем не сравнимое чувство… Я ждал, кто заговорит… И вот началось. Раздались трубные призывы… Вл. Соловьев прочел лекцию «О конце всемирной истории». Д. С. Мережковский упомянул о проснувшихся слишком рано («Толстой и Достоевский», т. I).

И природа и люди как бы не те, что прежде. «Конец мира близится». «Стучит у дверей». Так ли? Или это только кажется?

Так или иначе, но руки отваливаются от всякого дела. Все поздно. Ждешь…

Можно ли верить милой, но бредной сказке? Но тоска растет, переходит в священный ужас. И невольно веришь, что если сроки не сократятся, то никто не спасется…

«Или мы, или никто» (слова Мережковского). Быть может, мы только предтечи «запечатленных», при которых «оно» совершится. Так или иначе, но мы — участники (хоть бы и косвенные) совершающейся мистерии…

…Что касается «знания», то, на мой взгляд, может быть и вполне ошибочный, г. Мережковский или ничего не знает, или же знает слишком много, но не договаривает… Да и для него будить, если еще рано, потому что ведь — «горе проснувшимся слишком рано».

В моем письме нет ничего, кроме мучительной просьбы быть откровеннее, подать явный знак, или совсем не упоминать о «скрываемом», если «оно» существует.

Моя критика: нет ли здесь у Бугаева некоторого сомнения в существовании «его»? Если есть — ужасно, ибо ведь выйдет уже не «поверженный», а «отрицаемый» бог!? «Томление духа» есть бездна смерти и явится здесь, если еще не явилась, как опрокинутое «веселие духа».

Все письмо Бугаева кончается десятью положениями, «с которыми приходится считаться всякому, прикоснувшемуся к главному». Вот некоторые из них:

4) Священная тоска становится нестерпимой.

5) В этом скоплении ужаса узнаешь приближение Антихриста.

6) В воздухе носится «вечная женственность» (жена, облеченная в солнце, долженствующая родить младенца мужского пола, которому надлежит пасти народы жезлом железным).

7) Но и великая блудница не дремлет.

8) Христианство из розового должно стать белым, Иоанновым («Убелили одежды кровью Агнца», «белый всадник», белые одежды, белый камень, белый престол, белоснежные серафимы, матушка ты наша белая, — см. Записки Серафимо-Дивеевской обители). Белый цвет — соединение семи церквей, семи принципов, семи рек, текущих из рая в поток, скачущий в жизнь бесконечную, семи светильников; соединение семи чувств (осязания, обоняния, вкуса, слуха, зрения, ясновидения — шестое открывающееся чувство, интуиции). Соединение голосов семи громов, снятие семи печатей; это наше христианство.

10) Нужно готовиться к нежданному, чтобы «оно» не застало врасплох, потому что близка буря, и волны бушуют, и что-то смутное подымается из вод.

Подписано: Студент-естественник.

2 апреля

М-me Мережковская дала мне еще Бугаевские письма. Следует впоследствии обратить на них внимание больше — на громаду и хаос, юность и старость, свет и мрак их. А не будет ли знаменьем некого «конца», если начну переписку с Бугаевым? Об этом очень нужно подумать.

А пока еще раз ИЗУЧИТЬ длинное письмо Бугаева о синтезе цветов, любвей, рассудка, чувств. Он, испытывая напряжения (одни из высших), постигает, очевидно, многое, но так хаотично, ибо громадно. Сила его прозрений может разрешиться в некоторое величие успокоения «вблизи от милой стороны». «Колокола» же его уже теперь перезванивают «лиру» — знак ли это? — Сегодня я буду у Мережковских.

2 апреля

Во 2-й главе Евангелия от Иоанна описано первое чудо и первое «снедание ревностью по дому» Отца. Значит, не было еще всей мудрости у Христа? Что же умудрило его? Или жизнь? (!).

А вот из 3-й главы: Иоанн Креститель сказал своим ученикам: «Имеющий невесту есть жених; а друг жениха, стоящий и внимающий ему, радостью радуется, слыша голос жениха. Сия-то радость моя исполнилась. Ему должно расти, а мне умаляться. Приходящий свыше и есть выше всех; а сущий от земли земный и есть и говорит, как сущий от земли; Приходящий с небес есть выше всех» (29, 30, 31)… «Ибо не мерою дает бог духа» (34) … «Должно вам родиться свыше (7); если кто не родится от воды и духа, не может войти в царствие божие» (5), — сказал Иисус.

А еще сказал Иоанн: «Не может человек ничего принимать на себя, если не будет дано ему с неба» (27).

* * *

Да неужели же и я подхожу к отрицанию чистоты искусства, к неумолимому его переходу в религию. Эту склонность ощущал я (только не мог формулировать, а Бугаев, Д. Мережковский и 3. Гиппиус вскрыли) давно (см. критика на декадентство). Excelsior![14] (словцо Мережковского). Дай бог вместить все, ведь и Полонский, чистый «творец», говорил:

…как ни громко пой ты — лиру,
Колокола перезвонят.

Прочесть Мережковского о Толстом и Достоевском. Очень мне бы важно. Что ж, расплывусь в боге, разольюсь в мире и буду во всем тревожить Ее сны. «Все познать и стать выше всего» (формула Михаила Крамера) — великая надежда, «данная бедным в дар и слабым без труда».

* * *

См. стихи:

1. Не призывай. И без призыва…

2. Я умирал…

3. Лениво и тяжко…

4. Не призывай и не сули…

5. Новый блеск…

6. Последний пурпур…

Αγραφα διγματα

8. Я знаю — смерть близка…

9. Я возвращусь стопой…

10. В полночь глухую рожденная…

11. Я вышел. Медленно…

12. Тихо вечерние тени…

13. Ты отходишь в сумрак…

14. Все бытие…

15. За туманом, за лесами…

16. Приобщенный к жизни…

<Внемля зову жизни смутной…>

17. Входите все…

18. Ты прошла голубыми…

19. Наступает пора…

20. Ищу спасенья.

21. Поле за Петербургом.

22. Я жду призыва…

23. Медленно, тяжко…

24. Медленно в двери…

25. Хранила я…

27. Предчувствую тебя…

28. Твой образ чудится невольно…

29. Ранний час…

30. Не пой ты мне…

31. Я понял смысл твоих стремлений…

32. Ветер принес…

33. Сумерки, сумерки…

34. Она росла…

35. Одинокий, к тебе прихожу…

36. Вчера я слышал…

37. Уж легкие неведомые…

38. Синие горы вдали…

39. Смотри — я отступаю в тень…

40. Скрипнула дверь…

41. Вечереющий сумрак, поверь…

42. Лежат холодные туманы…

43. Бегут неверные дневные тени…

44. Там, в полусумраке собора…

до 7–8 ноября 1902 г.![15]

* * *

* * *

Промыслитель Прометей был титан, сын Напета и Климены (или Фемиды?) — брат Атланта, Менетия, Эпиметея.

Замечательна философская сторона мифологии (как и фактическая) у Любкера, превосходна.

* * *

На двух фронтонах Казанского собора над группами эллинского типа написано: «Достойно есть яко воистину блажити тя, богородицу, присноблаженную и пренепорочную и матерь бога нашего». А на среднем: «Благословен грядый во имя господне».

2 июня

Βιος — πατος — черная глыба — γη.

'Εν εν κνκλω παν εδτι[16]

Lux ex tenebris[17] — только и возможен:

все элементы — свет и мрак.
Отсюда: свет только из мрака.
Из мира — безмирное.
Из тьмы — свет.

— правильно; мистически — менее. Имеет raison d'Etre.[18]

Тьма — безначальный хаос «оформленный».

Свет — безначальный хаос «очищенный».

* * *

Мне кажется, что для деятельности, особенно же мистической, необходимо единство, т. е. так или иначе — известный синтез.

А для синтеза…

Сегодня почти весь день сеет дождь. Ночь ужасно темная. Еще вечером, за чаем толкнул меня ужас — вспомнилось одно бобловское поверье (миф, см. ниже).

Диде очень дурно. Мне чудится его скорый конец, сегодня особенно.

Шорох дождя не всегда обыкновенен. Странно пищало под полом. Собака беспокоится. Что-то есть, что-то есть. В зеркале, однако, еще ничего не видно, но кто-то ходил по дому.

Вот одно из сказаний.

«театра» к березовой аллее. Она рассказала мне: недавно (?) был в Боблове неурожай; Мужики нуждались в деньгах. Она задала им какую-то, в сущности, ненужную работу (земляную) и указала бугорок, который много лет был уже среди парка. Крестьяне на незначительной глубине (?) нашли под бугорком скелет и непременно потребовали… Она согласилась. Спрашивала Смирнова, не древность ли это (недавно около Боблова и еще в другом месте — к Дмитрову, найдены древние городища; одно из них разрыто, и найдены — черепки, стрела, два скелета, у одного на руке кольцо — железное или чугунное). Смирнов не подтвердил этих археологических догадок. В прошлом году у Надежды Яковлевны зашел разговор об этом при Фоме (?) — хозяине ее (в Семичеве). Фома положительно утверждает, что скелет принадлежит человеку, здесь бывшим управляющим. Церкви и кладбища на этом месте не запомнят. Тело было зарыто не так, как хоронят покойников — с руками на груди, — а с раскинутыми руками. Итак, значит, в нескольких шагах от трупа жили и не знали об этом. Так она кончила свой рассказ. Она и сама боится.

В зеленый пруд парка, говорят, брошено мертвое тело.

«глубиннее» всего поверье о том, что «она» «мчится» по ржи. Как оно попало в народ? Кто занес эту страшную легенду? С нами крестная сила.

* * *

Собирая «мифологические» материалы, давно уже хочу я положить основание мистической философии моего духа. Установившимся наиболее началом смело могу назвать только одно: женственное.

Обоснование женственного начала в философии, теологии, изящной литературе, религиях.

Внешние его формы (антитеза).

Я, как мужской коррелат «моего» женственного. «Эгоистическое» исследование.

* * *

Миф есть, в сущности своей, мечта о странном — мечта вселенская и мечта личная, так сказать — менее и более субъективная (но никогда не объективная, ибо никакая «мечта» не может быть объективной. Она только больше и меньше объекти<ви>руется, — путем кристаллизации своего содержания во вселенной, его очистки от туманностей одинокого духа). Притом — вопрос еще, что выше — объекти<ви>рованная или еще первобытно-туманная мечта, мечта как таковая. Таким образом, миф проходит стадии: эстетика (одинокое страдание, индивидуальное, αντιαθια), этика (сострадание, вселенское «нечто», σνμπαθια). Далее — последний и высший синтез мифологии эстетической и мифологии этической — претворяет мифологию последняя кристаллизация, καθαρμνζ — очищение (объект восприятия уже для pater exstaticus — «новое» христианство, тогда как эстетика — pater profundus — поэты — любодеи — Изида — язычество, а этика- — «старое» христианство). Последнее относительно эстетики и этики верно только исторически (как последовательность). Ибо одна не уступает другой и не превышает ее (?).

Мифы — цветы земные. Они благоуханны только до предела религии. Выше — мифу нет места.

Все великое, земное
Разлетается как дым.

— разно сливает и претворяет) в религиозном созерцании те две области, о которых трактует мифология, — эстетику (высшая ее сфера — так называемое «религиозное искусство» отнюдь еще не религия, а мифология, хоть и высокая) и этику (благодаря этой сущности второй области историческое христианство, когда прошло время гонений и прочих «раздражающих» и раздувающих пламя факторов, так и не допрыгнуло до религии. Оно осталось еще мифологией; здесь есть уже намеки на Лицо Логоса, но еще по-земному — туманное, не по-небесному — ясное).

Это все — отрицательное в мифологии, ее «небытие».

Положительное в ней: она повествует о тайном сочетании здешнего и нездешнего, земного и небесного; она — «отрезок радуги» (письмо Вл. Соловьева к Фету). Через нее очищается здешнее (религиозное искусство, одухотворенное добро — старец Зосима на земле).

Иное через нее сходит сюда (Апокалипсис). Таким образом, определение МИФОЛОГИИ — γη[19]); она — вечный полет и вечное воплощение.

Мифология в узком смысле есть средина (aurea!) между землей (эстетика и этика) и небом (религия), — так как, отделившись от земли (красоты и добра), нет возможности миновать порог матери. Но она уже не имеет над ним власти, ибо: «Оставит человек отца своего и матерь и прилепится к жене своей; и будут два в плоть едину».[20] Перед нами Невеста — будущая Жена — дверь блаженства. Тайна сия велика есть. «И Дух (очищение лица) и Невеста (очищение вселенной) говорят: прииди».

В основном существе своем эстетика и этика не разнятся; первое — искусство красоты, второе — искусство добра. Искусство же есть подражание великому: в нем земля подражает небу (оттого-то два указанные дела и суть наилучшие на земле). Но Красота и Добро еще неумело («мифологически», следуя нашей терминологии) подражают Истине.

земном небожителъстве. Тут-то и есть главное отличие мифологии от религии; последняя трактует об ином:

И будет час иных явлений,
[21]

Что же, собственно, есть «земное небожительство», о котором говорит мифология? Это, очевидно:

1) нечто двойственное (что заключается в самом понятии: 1) земного, 2) небожительство

2) если приближается к «нечто», то

3) неминуемо должно приблизиться к основному противоположению или противному коррелату этого «нечто».

Присматриваясь к земной природе (в обширном смысле), всю ее разделим на основании одного проникающего ее начала: это — фаллистическое начало ПОЛА[22]. Вместе с тем это начало удовлетворяет основному признаку в нашем определении мифологии — двойственности (пол женский и мужеский). Таким образом, на наш вопрос о том, что такое «земное небожительство», мы получили ответ: земное небожительство выражается в понятии пола: это и есть опрокинутое небо, небо исковерканное, обезображенное. Земля в образевсе ленской проститутки хохочет над легковерным «язычеством» (восточным!), курящим ей фимиамы. Но та же земля бледнеет и прячет раскрашенное лицо перед надвигающимся (с Востока же!) Великим и «Несмутимым». Последний «процесс» весьма не чужд нашему времени, а это и обуславливает право на существование настоящих слов. Кажется, здесь есть кое-какие разъяснения.

выше). Таким образом, полное освобождение от земной доли происходит лишь путем полного πατος[23] в земной оболочке (тема Достоевского, проникающая все его мировоззрение).

Свет из тьмы.
Над черной глыбой

и т. д.

[Иное дело — временное, минутное постижение тайны, этот ранний, нераскрывшийся «цвет завета», без которого «мы» не могли бы существовать. Такое испытание «мига» доступно нам, как явствует из жизни учений и пророчеств древних и новых «богоискателей».][24]

Возвращаясь опять к стихотворению Соловьева «Свет из тьмы» (стр. 29, 3-го издания стихов), зададим себе вопрос, кто ЭТА «Ты» этого и многих подобных стихотворений (они есть у всех поэтов)? Ответим же словами прежде всего Гёте а потом и всей позднейшей гениальной плеяды ему подобных: das ewig Weibliche. Вот что говорит Соловьев в статье «Поэзия Полонского»: «Счастлив поэт…» и т. д. (см. стр. 370 из «Литературного приложения к Ниве», 2-я стр. статейки).

Итак, поэтов занимает «Царь-Девица».

Сейчас я вернулся из Боблова (21 июля 1902 года, ночь). [Л. Д.][25] сегодня вернулась от Менделеевых, где гостила чуть не месяц. У нее хороший вид; как всегда почти — хмурая; со мной еле говорит. Что теперь нужно предпринять — я еще не знаю. Очень может быть, что произойдет опять вспышка. [Иначе и мирская логика трудно (а может быть, и вовсе не) позволяет, потому что всегда всякий человек, пребывая известное количество моментов в одном положении, заполнить следующие моменты другим. Огромный плюс к этому неоспоримому еще нечто: стоит ли? беспринципностью. Иначе быть не может. Что же именно нужно делать?

Я хочу не объятий: потому что объятия (внезапное согласие) — только минутное потрясение. Дальше идет «привычка» — вонючее чудище.

Я хочу не слов. Слова были и будут; испуга не будет. Больше ПРЕЗРЕНИЯ (во многих формах) — не будет.

ВСЕ (т. е. мистику жизни и созерцания) отдам за одно? Правда. «Синтеза»-то ведь потом, разумеется, добьешься. Главное — овладеть «реальностью» и «оперировать» над ней уже. Corpus ibi agere поп potest, ubi поп est![26]]

Я хочу сверх-слов и сверх-объятий. Я ХОЧУ ТОГО, ЧТО БУДЕТ, Все, что случится, того и хочу я. Это ужас, но правда. Случится, как уж — все равно, все равно что. Потому это, что должно случиться и случится — то, чего я хочу. Многие бедняжки думают, что они разочарованы, потому что они хотели не того, что случилось: они ничего не хотели. Если кто хочет чего, то то и случится. Так и будет. То, чего я хочу, будет, но я не знаю, что это, потому что я не знаю, чего я хочу, да и где мне знать это пока!

То, чего я хочу, сбудется.

22 июля

Читаю талантливейшего господина Мережковского. Вижу и понимаю, что надо поберечь свою плоть. Скоро она пригодится.

«Отречение от крайностей мистицизма» (мое) не столь просто. Это шаг не назад, вперед — к «отрицанию». Здесь есть утверждение (сознательное) своего рода «неверия». Поберегусь. 1^Я. Самоубийство одной моей знакомой. И далее — «по тому же пути».

14 августа 1902. Ante lucem

Мой скепсис — суть моей жизни.

Та ли будет суть моей смерти? Нет. Наступит время (момент), когда я что моя смерть нужна для известного момента (или…). Говорю в скобках «или», потому что смерть нужна неизвестно для чего: для момента ли, или для лица, или для себя, или для нравственности, или для начала, или для перехода, или как условие, или физиологически — и т. д. и т. д.

Этот момент будет отличаться от других моментов тем, что будет содержать в себе особенно интенсивное накопление твердой уверенности в необходимости прекратить его — притом: не непременно в силу отчаянья («умри в отчаяньи»), а в силу большого присутствия силы, энергии потенциальной, желающей перейти в кинетический восторг (εκδταδις). Κιυηςις восторга (высшего) будет заключаться в ВЫСШЕМ поступке. Высшее телеологически стремление человека — применить наибольшую из своих способностей к наибольшему, что у него есть. Наибольшая способность — «прекратиться», наибольшее, что есть в руках, — собственная цель τελοσ — конец — finis — finalis). Таким образом, наивысшая способность и наивысшая цель совпадают в одном (ΤΕΛΟΣ). Человек может кончить себя. Это — высшая возможность (власть) его (suprema[27]potestas). Для сего он выбирает момент, в который остальные его возможности (как-то — возможность жить, а не скончаться и другие — помельче) не мешают. Вместе с этим — высшая цель человека — стремление вперед — и притом скорейшее (наибольшими шагами). Очевидно (ясно), что выражение самого скорого стремления будет самым большим шагом (summus passus). Это скачок из того состояния, которое в настоящее время поглощает в себе все остальные его состояния, — в другое. Состоянием, поглощающим в себе все остальные, никто не усумнится счесть жизненное состояние. Человек прежде всего живет, потом уже добр, зол, счастлив, несчастен, любит, любим и пр. Следовательно, summus passus будет из этого состояния — именно из жизни. А из нее выйти некуда, кроме смерти (человеку не надо иное). Таким образом, summus passus в смерть будет выражением самого напряженного стремления — осуществлением высшей цели путем приложения своей высшей способности. Кончив себя (разумеется, в момент наиболее для этого удобный), человек осуществит свою suprema potestas путем summus passus.

[28] (см. завещание, тетрадь I, стр. 29–30).

29 августа

<Черновик непосланного письма к Л. Д. Менделеевой>

Пишу Вам как человек, желавший что-то забыть, что-то бросить — и вдруг вспомнивший, во что это ему встанет. Помните Вы-то эти дни — эти сумерки? Я ждал час, два, три. Иногда Вас совсем не было. Но, боже мой, если Вы были! Тогда вдруг звенела и стучала, захлопываясь, эта дрянная, мещанская, скаредная, дорогая мне дверь подъезда. Сбегал свет от тусклой желтой лампы. Показывалась Ваша фигура — Ваши линии, так давно знакомые во всех мелочах, изученные, с любовью наблюденные. На Вас бывала, должно быть, полумодная шубка с черным мехом, не очень новая; маленькая шапочка, под ней громадный, тяжелый золотой узел волос — ложился на воротник, тонул в меху. Розовые разгоревшиеся щеки оттенялись этим самым черным мехом. Вы держали платье маленькой длинной согнутой кистью руки в черной перчатке — шерстяной или лайковой. В другой руке держали муфту, и она качалась на ходу. Шли быстро, немного покачиваясь, немного нагибаясь вправо и влево, смотря вперед, иногда улыбаясь (от Марьи Михайловны). (Мне все дорого.) Такая высокая, «статная», морозная. Изредка, в сильный мороз, волосы были спрятаны в белый шерстяной платок. Когда я догонял Вас, Вы оборачивались с необыкновенно знакомым движением в плечах и шее, смотрели всегда сначала недружелюбно, скрытно, умеренно. Рука еле дотрагивалась (и вообще-то Ваша рука всегда торопится вырваться). Когда я шел навстречу, Вы подходили неподвижно. Иногда эта неподвижность была до конца. Я путался, говорил ужасные глупости (может быть, пошлости), падал духом; вдруг душа заливалась какой-то душной волной («В эти сны, наяву непробудные…»). И вдруг, страшно редко, — но ведь было же и это! — тонкое слово, легкий шепот, крошечное движение, может быть, мимолетная дрожь, — или все это было, лучше думать, одно воображение мое. После этого опять еще глуше, еще неподвижнее.

— всегда легкое, капризное: «кто сказал?», «чьи?» Как будто в этом все дело! Вот что хотел я забыть; о чем хотел перестать думать! А теперь-то что? Прежнее, или еще хуже?

P. S. Все, что здесь описано, было на самом деле. Больше это едва ли повторится. Прошу впоследствии иметь это в виду. Записал же, как столь важное, какое редко и было, даже, можно сказать, просто в моей жизни ничего такого и не бывало, — да и будет ли? Всё вопросы, вопросы — озабоченные, полузлобные… Когда же это кончится, господи?

29 августа. Шахматово

Один только раз мы ходили очень долго. — Сначала пошли в Казанский собор (там бывали и еще), а потом — по Казанской и Новому переулку — в Исаакиевский. Ветер был сильный и холодный, морозило, было солнце яркое, холодное. Собор обошли вокруг, потом вошли во внутрь. Тихонько пошептались у дверей монашки (это всегда — они собирают в кружки) — и замерли. В соборе почти никого не было. Вас поразила высота, громада, торжество, сумрак. Голос понизили даже. Прошли глубже, встали у колонны, смотрели наверх, где были тонкие нитки лестничных перил. Лестница ведет в купол. Там кружилась, наверное, голова. Вы стали говорить о самоубийстве, о том, как трудно решиться броситься оттуда вниз, что отравиться — легче: есть яд, быстро действующий. Потом ходили по диагонали. Солнце лучилось косо. Отчего Вам тогда хотелось сумрака, пугал Вас рассеянный свет из окон? Он портил собор, портил мысли, что же еще? — …Потом мы сидели на дубовой скамье в противоположной от алтаря части, ближе к Почтамтской. А перед тем ходили весь день. мосту, дошли до самой Палаты. Еще с моста смотрели закат, но Вам уже не хотелось остановиться. Это было в последний paз. Кто-то видел нас. Следующий раз был уже на Моховой, на углу Симеоновского переулка и набережной Фонтанки и на Невском около Глазунова, близ Казанского собора. Это уже лучше и не вспоминать и не напоминать. Это было 29 января, — а уж 7 февраля — полегче. Это было необыкновенно, кажется, очень важно, разумеется, для меня. Для Вас — мимолетность. Но чтобы я когда-нибудь забыл что-нибудь из этого (и Р. Келер[29] и т. д. — подробности Вам знакомые) — для этого нужно что-нибудь совсем необыкновенное, притом того же порядка.

2 сентября[30]

Лазарь был оборван, пьян и унижен.

Оба смотрели прямо в глаза друг другу. Оба знали одно и то же в прошедшем, но разное — в будущем. Это и соединяло и делило их. Но пока они были заодно и вели богословский разговор о богородице. Лазарь выслушивал догматы — и не спорил, потому что был во всем согласен с Богачом. Это была лучшая минута в его жизни.

Моросил дождик. Качались облетающие деревца. И они, и Богач, и Лазарь, вместе ждали октябрьских сумерек и радовались быстро укорачивающимся дням.

Когда они разошлись, у Лазаря чуть слышно зашлепали мокрые опорки. Богач шел бодро и весело, звеня каблуками по тротуарным плитам, будя эхо в воротах каждого дома.

* * *

По улицам проходили разно одетые женщины. К сумеркам их лиц нельзя уже было отличить от богородичных ликов на городских церквах. Но опытный глаз, присмотревшись, чувствовал смутную разницу. Только в богородичный праздник по улицам проходила неизвестная тень, возбуждавшая удивление многих. Когда ее хотели выследить, ее уже не было. Однажды заметили, как она слилась с громадным стенным образом божьей матери главного городского собора. Но не все поверили этому. У тех, кто еще сомневался, было неспокойно на душе.

* * *

Для памяти

Большой револьвер военный стоил 26 рублей.

Купить маленький карманный (сколько?).

— и черновые стихи, и ее письма (2), и ее портреты — и прочее.

<13 сентября>

Сегодня в пятницу 13 сентября (канун двух праздников) я вел себя прескверно (как будто действительно скоро уж мне — капут (caput; — умопомешательство; quem Deus vult perdere — prius dementat[31]). Однако был под окнами. Триптих столовой освещен и слева[32]одно. В ворогах — фигурки (это почти всегда). Сорвал объявление о пожаре в 32-м доме и артистки г-жи Читау на Гагаринской набережной. В 19-м давно уже надорвал. Но стоят городовой, извощики, дворник. Идут люди. Да и швейцар не дремлет. Я ведь у него, вероятно, на подозрении. В другой раз. Прочерновил письмо от курсистки О. Л. К г-же Пантелеймоновской (на Гагаринской набережной, вблизи от зимних мостков).

— нехорошо-с. Но есть твердое основание. Здесь и там (например: Universitas Petropolitana[33] и Демидов переулок — см. мемуары). Все сие принять во внимание.

* * *

О самоубийстве курсистки О. Л.[34] ходили темные слухи. Говорили, что у нее был знакомый студент С, который изготовил для нее в колбочке какого-то ядовитого вещества. Этот студент якобы имел с нею соглашение давно уже — и все подстроил преартистически. Мать ее, женщина не совсем обыкновенная, превратилась быстро в совсем обыкновенную: затуманилась, перестала понимать выражения русского и других, до тех пор ей знакомых, языков и послала за доктором вместо священника. Доктор, разумеется, мог констатировать только случай отравления, впрочем, сомневался в составе яда и предложил вскрытие, за что был спущен с позором с лестницы ревущим и беснующимся отцом. Братья и сестры вели себя весьма различно, как и подобает в интеллигентном семействе. Кухарки, горничные и другие личности, по редкости, взятые не из публичных домов, вели себя, как подобает преданным слугам: причитали. Все вообще было как бы заранее подстроено — и предупредительное товарищество похоронных процессий (1-й разряд, конечно) дополнило впечатление искуснейшими и эффектнейшими подборами белого глазета, электрических лампочек, рессор у дрог и т. п. Священнослужителю заплатили 1000 рублей за грех, взятый им на душу. Впрочем, он не замедлил очиститься святым причастием в ближайшую проскомидию. Похороны происходили на Смоленском кладбище в присутствии нескольких подруг и знакомых покойной — довольно, конечно, по-семейному. Приходил также на кладбище один замухрышка, но скоро ретировался, не желая беспокоить и без того опечаленное семейство. Он перекрестился у ворот (ибо был благочестив), отвесил поклоны храмам и показал в тот день свои заплатки на многих линиях Васильевского острова (день был сероват). Некоторые из подруг покойницы видели его мельком и тотчас пошептались. Им казалось, что он играл какую-то роль и был не простым соглядатаем. Семейство, щедро одаряя милостынькой кладбищенских побирушек, двинулось домой в каретах товарищества похоронных процессий. По правде говоря, оно было действительно обездолено, ибо дочка была очень любима и подавала какие-то надежды.

13 сентября

но короткий, потому что Петербург переживал октябрь месяц.

Дворник дома № по улице …[35] всходя на лестницу заправлять три плохелькие лампы, недочелся предуведомления о пожаре, вывешенного по приказу полиции, а также объявления о переезде на другую квартиру доктора по душевным болезням, жившего когда-то в этом доме. Швейцар дома № по улице …, со своей стороны, заметил, что объявление от этого самого врача, жившего теперь в этом доме, сорвано, причем на стекле подъезда остались кусочки бумаги. Так как дома были недалеко один от другого, весть разнеслась быстро, и явная связь событий навела на подозрения. Дали знать в полицию, начался розыск, который так, впрочем, и не привел ни к чему. Да и факты были уж очень безобидны, чтобы серьезно обращать на них внимание.

Потолковав, решили, что ночью шли балагуры в нетрезвом состоянии и сдирали бумажки, которые им понравились.

Когда прошел день, наступили его сумерки (октябрьские сумерки), и многим нервным женщинам столицы стало жутко и боязно (отчего? уж верно, не без причины), — тогда на нескольких улицах одновременно видели человека с задумчивыми глазами, в потертом платье. Он ходил очень красивой, несколько деланной походкой — и обращал потому на себя внимание. Он не пропускал ни одного зеркала и ни одного сколько- нибудь отражающего стекла или магазинной витрины. Фатишка смотрелся всюду, оправлял пальто, видимо хотел нравиться проходящим дамам, но каждый раз печально покачивал головой и отходил, вздохнув. Костюм его, что ли, ему не нравился? Правда, он был потерт, зато воротнички безукоризненны. Ими-то все и искупалось.

хотел поживиться и был пойман только случайно. Он успел уже докопаться до гроба и развинтить крышку. Тут-то сторож и накрыл его — и поднял такой неистовый крик, что скоро подоспели на помощь и потащили тщедушнейшую фигурку прочь. Тот что-то лепетал, выбивался, но, представ перед приставом, назвался Лазарем (в подлинности имени тотчас же усумнились); в остальном, однако, Лазарь заперся и ничего не сказал, несмотря на все угрозы. Все происшедшее в этот день, однако, не превысило обыкновенной скандальной хроники. Случай был непомерный и единственный, но, однако же, возможный, хотя и страшно редкий. Зато дальше началась такая метафизика, что мы принуждены распрощаться со скептическим читателем и идти далее, имея вокруг себя лишь тесный кружочек правоверных.

16 сентября. Канун имянин

Это пока не продолжение, а другое.

Однажды шла по улице некто NN — торопливо шла. Сзади плелся бродяжка. Вдруг он подошел и сказал: «Здравствуйте», — обернулась и сначала не поняла ничего. Потом узнала. Приняла письмо. Он сказал: «Надеюсь, все останется втайне». Она, удивленная, кивнула. Разошлись.

16 сентября

<Черновик непосланного письма к Л. Д. Менделеевой>

Прошу Вас прочесть это письмо до конца. Оно может быть интереснее, чем Вы думаете. Я, пишущий эти строки (он же — податель письма), не думаю говорить ничего обыкновенного. Потому не примите скандальную обстановку за простые уловки с моей стороны. Дело сложнее, чем кажется.

Приступлю прямо к делу. Четыре года тому назад я встретил Вас в той обстановке, которая обыкновенно заставляет влюбляться. Этот последний факт не замедлил произойти тогда же. Умолчу об этом времени, потому что оно слишком отдаленно. Сказать можно не мало, однако — не стоит. Теперь положение вещей изменилось настолько, что я принужден уже тревожить Вас этим документиком не из простой влюбленности, которую всегда можно скрывать, а из крайней необходимости. Дело в том, что я твердо уверен в существовании таинственной и малопостижимой связи между мной и Вами. Слишком долго и скучно было бы строить все перебранные уже мной гипотезы, тем более что все они, как и должно быть, бездоказательны. Потому я ограничиваюсь констатированьем своего внутреннего убеждения, которое (продолжаю) приводит меня пока (это, впрочем, чаще, чем Вы можете думать). Отсюда совершенно определенно вытекает то, что я стремлюсь давно уже как-нибудь приблизиться к Вам (быть хоть Вашим рабом, что ли, — простите за тривиальности, которые не без намеренья испещряют это письмо). Разумеется, это и дерзко и, в сущности, даже недостижимо (об этом еще будет речь), однако меня оправдывает продолжительная и глубокая вера в Вас (как в земное воплощение пресловутой Пречистой Девы или Вечной Женственности, если Вам угодно знать). Другое оправдание (если нужно оправдываться) — все-таки хоть некоторая сдержанность (Вы, впрочем, знаете, что она иногда по мелочам нарушалась). Итак, веруя, я хочу сближений хоть на какой-нибудь почве. Однако при ближайшем рассмотрении сближение оказывается недостижимым прежде всего по той простой причине, что Вы слишком против него (я, конечно, не ропщу и не дерзну роптать), а далее — потому, что невозможно изобрести форму, подходящую под этот весьма, доложу Вам, сложный случай отношений. Я уже не говорю о трудностях, заключающихся во внешней жизненной обстановке, которые Вам хорошо известны. — Таким образом, все более теряя надежды, я и прихожу пока к решению.

<11 октября>

11 октября, post Lucem,
опять украл главное объявление.
старое, древнее, моей юности.
Так вложена душа моя
в могучее неисчерпанное дело
Отчаянья Последнего.
Матерь Света!
Матерь Света!
Я возвеличу Тебя.

12 октября

— и надпишу. Список потечет в этих же листках (будущие страницы, вероятно только еще в книжке с золотой лирой покойной бабушки, если там не будет стихов).

* * *

Мережковским 12[36] стихотворений:

1. Странных и новых…

2. Мы встречались…

4. [Был вечер поздний…][37] Тебя скрывали туманы.

5. Под старость лет…

6. Благословляя спет…

…] Верю в Солнце Завета.

8. Гадай и жди.

9. Мы преклонились…

10. Там в полусумраке…

11. Медленно в двери…

— моя дорога. [Сбежал с горы…]

* * *

Полон чистою любовью,
Верен сладостной мечте,
Л. Д. М. — своею кровью —
Начертал он на щите.

Мне было бы страшно остаться с Вами. На всю жизнь — тем более. Я и так иногда боюсь и дрожу при Вас незримой. Могу или лишиться рассудка, или самой жизни. Это бывает больше по вечерам и по ночам. Неужели же Вы каким-нибудь образом не ощущаете этого? Не верю этому, скорее думаю наоборот. Иногда мне чувствуется близость полного и головокружительного полета. Это случается по вечерам и по ночам — на улице. Тогда мое внешнее спокойствие и доблесть не имеют границ, настойчивость и упорство — тоже. Так уже давно, и все больше дрожу, дрогну. Где же кризис — близко или еще долго взбираться? Но остаться с Вами, с Вами, с Вами…

Лучшее стихотворение Владимира Васильевича Лапина (I)

Precatio

Dum genitores erant, potui illos semper adire
Nuns, ubi, mi pater, estis, ubi, mater mea rara?
Те Patrem Dominum, Te Matremque rogo.
Bello perpetuo trio me contrario vexant:
Cor leve, duraque mens, corpusque impatiens, —
Spiritui sit cum corpore concilium.[38]

* * *

7 ноября 1902 года.

Город Петербург.
Курсовой вечер в Дворянском собрании.
Матерь Света! Я возвеличу Тебя!

Поэт Александр Блок

<7–8 ноября>

Сегодня 7 ноября 1902 года совершилось то, чего никогда еще не было, чего я ждал четыре года.

Прикладываю билет, письмо, написанное перед вечером, и заканчиваю сегодня ночью обе тетради.

Сегодня — четверг.

Суббота — 2 часа дня — Казанский собор.

Я — первый в забавном русском слоге о добродетелях Фелицы возгласил.

7-8 ноября 1902

Ал. Блок. 

Приложение <Заметка о Мережковском>

13 декабря 1902

Теория в основании безукоризненна (оставляя, может быть, частности). Но — это констатированье мирового процесса, который во всей своей разоблаченности и представляет титаническую скуку до своего разрешения. Констатированье без разрешения. Скука потенциального (а не свершившегося) конца всемирной истории. Скука — потому что это не конец мира, и т. д. — до сверхжизни. Таким образом — констатированье собственной внутренней трагедии, субъективное, лирика между двух стульев. Болезнь при прикосновении к прошедшему, слишком здоровое прикосновение к будущему. Жизненная драма человека (ангелы, не забывшие своего начальства, но оставившие свое жилище) и общественного деятеля (полу пробужденность вселенского сознания). Неудача в жизни (приходится стоять на сквознике), в творчестве (поздно, не то мало — не то много), в религии («Скорей, скорей! Зина, скоро ли? — (через несколько лет: ) …Еще долго. У меня в моем новой романе — вечное углубление, вечное раздвоение… Хоть бы кто-нибудь плюнул в мою сторону… У меня великая грусть… Попы, „Ипполит“, журнал… все равно. Зина, ты так кричишь, что через все двери слышно!»). Нет и не будет последнего вопля, все вопли — предпоследние. Договорил все, пришло время кричать — простудился, нет голоса. Поехал лечиться к Симановскому — вернулся, испугавшись мороза.

Внезапно в доме № 24 по Литейной сверху донизу во всех этажах раздадутся звонки. На пустой лестнице застучат — не шаги, не беготня, не вздохи. Ни старые, ни молодые ничего не поймут. Все будут смотреть в темноту. Он поймет. Он услышит и не взглянет. Но медленно, удрученный тяжелой мозговой ленью, пройдет в загроможденный кабинет к ленивому ужасу бесконечных томов и бумаг, ляжет на жесткий диван; бедный, скромный, больной, измученный, истоптанный, заброшенный. И… уже нельзя будет даже сойти с ума. А как нужно, как своевременно, как жалко.

P. S. Доказательство «скуки» на примере: встречаются термины: 1) язычество и христианство, 2) центробежный и центростремительный. — По духу теории (явно без объяснения) — они требуют перекрещиванья. И, без сомнения, язычество центробежно, христианство — центростремительно. Как будто намек на «что-то». Мигающий фонарь. На самом деле (в этом случае) — только узел религии с физикой. Таких узлов бесконечно много (всех не перечислил, конечно, и сам Мережковский, да и нет нужды — дана руководящая нить). Узлы настоящего, а не будущего. Будущее совершеннее узловатого. Зная это, он дает рассудочный выход, говорит: «Ей, гряди господи», как будто: «Зина, нет ли молока?» Фонарик мигнул и потух — до следующего мигания. Рот хохочет, глаза молчат (и так всегда). Скука миганий. Нам он примигался. Мы «привыкли» — ужасное, для него, уж, наверное, невыносимое, слово. Привыкли к его миру, а он пережил, забыл и отстал от наших содроганий. Болотце обходимее и безопаснее наших трясин.

8. Черта в рукописи.

9. Загадочно-говорящий Сфинкс (греч.)

10. Аристократов

11. Бесстрастие — сострадание (греч.)

12. Золотой середины (лат.)

(лат.)

14. Всё выше! (лат.)

15. Эта строка приписана позже.

— страдание — черная глыба — земля. В кругу — заключено все (греч.).

17. Свет из мрака (лат.)

18. Разумное основание

19. Земля (греч.)

20. Плоть — символ воскресшего духа (новая плоть).

21. Там же — лиру перезвонят колокола.

«Земля» без фаллизма желательна не более, чем животное без половых органов. В обоих случаях будет аномалия. Лучше прямо взглянуть в глаза фаллизму, чем закрывать глаза на извращение.

23. Страдания (греч.)

24. Прямые скобки в рукописи.

25. Инициалы: «Л. Д.» (Менделеева) густо зачеркнуты

(лат.)

27. У Блока описка: summa.

28. Многоточие в рукописи.

29. В Москве я видел его же. (Позднейшее примечание Блока)

31. Кого бог хочет погубить — прежде всего лишает разума (лат.)

32. К этому слову в рукописи относится следующая позднейшая помета Блока: <! да нет!>

33. Петербургский университет

34. Ольги Любимовой. (Позднейшая помета Блока)

35. Пропуски в рукописи.

36. Переделано из «13».

37. Заключенное в прямые скобки в рукописи зачеркнуто. Новые заглавия и порядковые номера приписаны позже.

Пока были родители, я всегда мог обратиться к ним
Во всех делах, в тяжелых болезнях.
Где вы теперь, мой отец и редкостная мать?
Тебя прошу, господь мой Отец, и Тебя, Мать.

Легкое сердце, тяжелый разум и нетерпеливое тело, —
О боже, да будет мой разум согласен с тобою,
Да будут согласны во мне дух и тело.

(Лат.).