Дневник 1913 года

Дневник 1913 года

7 января

Милая — со мной. Мама первая позвонила по телефону, едет поздравить Ивановых, ей сегодня недурно.

В прошлом году рабочее движение усилилось в восемь раз сравнительно с 1911-м. Общие размеры движения достигают размеров движения 1906 года и всё растут. Оживление промышленности. Рост демократии.

Люба идет к Веригиной — разговаривать о «Враче своей чести», которого они хотят ставить в Тенишевском зале с Мейерхольдом.

В 5 ч. пришел я к директору императорских театров Теляковскому. Сидели там с Мережковским и Головиным часа IS. Директор — благодушный, невежественный, наивный и слабый. Все говорит о том, почему людям жить плохо, о вреде цивилизации, о том, что в моторах ездят те, кому некуда торопиться, о вегетарианстве, о потере своей невинности. Выспросил меня подробно о «Заложниках», о «Сторицыне», о «Дон-Жуане». О «Песне Судьбы» — читал отрывки — мы с Мережковским объясняли. Я сказал, что в том виде, в каком пьеса существует, я ей недоволен. Советовал Ибсена, Стриндберга. Д. С. Мережковский рассказывал, что Орленев будет играть в Париже Павла.

Теляковский — приятель Черткова и Трепова (и Шаляпина). Такие сочетания бывают в России. Тоже, пожалуй, только в России бывает, что Трепов в пору своего полицмейстерства прячет у себя бумаги Черткова и тщетно просит того взять их у него. Полный хаос: с одной стороны — тяготение к Горькому (через Шаляпина). Тут же вьется умная и красивая лисица — Головин.

Разговоры о комитете и о «Песне Судьбы» оставлены пока до следующего раза. Дмитрия Сергеевича я проводил до Моховой с Россиевской площади — резкий ветер, холод.

Пообедав, мы с Любой поехали в такси-оте к Аничковым. Собранье светских дур, надутых ничтожеств. Спиритический сеанс. Несчастный, тщедушный Ян Гузик, у которого все вечера расписаны, испускает из себя бедняжек — Шварценберга и Семена. Шварценберг — вчера был он — валяет столик и ширму и швыряет в круг шарманку с секретным заводом. Сидели трижды, на третий раз я чуть не уснул, без конца было. У Гузика болит голова, надуваются жилы на лбу, а все обращаются с ним как с лакеем, за сеанс платят четвертной билет. Первый раз сидел я, сцепившись мизинцем с жирной и сиплой светской старухой гренадерского роста, которая, рассказывала, как «барон в прошлый раз смешил всех, говоря печальным голосом: дух, зачем ты нас покинул?» Одна фраза — и ярко предстает вся сволочность этой жизни. Аничковы живут на Каменном острове, в даче Мордвиновых, при уюте — неуютно. Кулисы — клянченье авансов и пропуски всех сроков в уплате жалованья Ивойлову. Машина для записыванья разговора, для которой не могут найти переписчицы. Во время сеанса звонил Куприн, а Аничков ему ответил, что сеанса нет, — потому что он всегда пьян и нельзя его пригласить в общество светской сволочи. Сволочь-то в сто раз хуже Куприна. Люба бранится страшно. В сынке Аничкова, плохо говорящем по-русски, носящем на гимназическом мундирчике дедовскую медаль 12-го года, заставляющем слушаться духа и читающем мои стихи, — есть что-то хамское. Мать Аничкова — хорошая, прямая старуха с живым лицом.

Второй и третий раз я сидел между милой и Пястом.

Вот — жизнь, ни к чему не обязывающая, «средне-высший» круг. У Толстых было, пожалуй, в этом роде, хотя подлиннее, значительнее, потому что графиня… не аристократка, привыкшая к парижским растакуэрам. М-те Аничкова все-таки крупнее своих знакомых дам и подлиннее их; не то они — кокотки, не то — кухарки; и барышня с соблазнительной мордочкой и знаком Изиды на груди; мерзко. Бедный Аничков.

Ремизовы не приехали и хорошо сделали, расстроились бы. Мы с милой уехали в 3 часа ночи — опять, разумеется, в такси, подвезли Пяста и «молодого» человека с масляной рожей. Бессмысленное времяпрепровождение ведет к бессмысленной трате денег. Вернулись — усталые.

Директор театров выпытывал у меня о «Розе и Кресте». Об этом ему разболтали Мережковский и Мейерхольд, а мне — неловко перед М. И. Терещенко. От него — поздравительная телеграмма из Лондона, — вот рыщет по свету! — Поздравительная телеграмма от Руманова — с желанием скоро встретиться и благодарностью за детские книжки, которые я ему послал.

Опять Н. Фан-дер-Флит. Поздравляет с Новым годом.

2 января

Сегодня — оскомина после вчерашних лжей и смута на сердце. Днем — в «Сирине», Ремизов, Разумник, все смута. А. М. Ремизов бранит Брюсова, говорит, что романы его — «просто ничто», хочет хлопотать о том, чтобы издал «Сирин» полное собрание Гиппиус («если уж Брюсова»). Вернулся — письмо от Бори: двенадцать страниц писчей бумаги, все — за Штейнера; красные чернила; все смута.

Милая вечером у Веригиной. Мейерхольд не хочет играть с ними (ставить «Врача своей чести»), говорит — гонорар мал.

3 января

Днем у меня мама. Люба днем покупала себе зеркало и занавески, а вечером — к своим. — Сонливость, безделье. Отоспаться и работать.

4 января

Сон тревожный. Четвертое действие «Розы и Креста». В 4 часа дня — А. Я. Цинговатов, читал свои стихи — любительские, для себя. Бедный: рыжий, толстый, старообразный, а сам — ровесник Сережи Соловьева — 27 лет. Обстоятельства не позволили остаться при университете (Московский, филологический), учитель русской словесности в Ростове на Дону, кормит жену и ребенка… не дают жить. «А вы пьете?» — Нет, не влечет, хотя отец пил. Вот самоубийством «это» может кончиться. Он приехал из Ростова «увидеть всех», был у Розанова, Сологуба, Кузмина, в «Сатириконе» у Потемкина…

Вечером принес моей маленькой, которая сидит дома в уюте (горлышко побаливает), шоколаду, пирожного и забав — фейерверк: фараоновы змеи, фонтаны и пр.

5 января

Днем я заходил к маме — там была Ася. Ночью долго не спал. «То сирена кличет с далеких камней — плач забытых теней — берег смытых дней…» (Вяч. Иванов). — Люблю это — мрак утра, фабричные гудки, напоминает…

Резкий ветер, бесснежный мороз. Милая мыла свои золотые волоски, была дома. Все думает она про себя: «О, как на склоне наших лет…» Пока я гулял вечером, горничная принесла письмо со стихами с Пушкинской улицы (в том же доме, где «Сирин»). По-видимому, женщина, автор, читала Фета, классиков… меня… Письмо хорошее, вежливое, в стихах есть старинное, простое, но в общем — слабо, банально, несмотря на удачные выражения. Чувства настоящие.

6 января

Ужасный сон, ужасный день… Обедали у мамы с милой (тетя, Е. О. Романовский). Вечером — забрели с милой в кинематограф в дом Коммиссаржевской. — Перелагал в стихи некоторые новые сцены «Розы и Креста».

7 января

День мучительный — болен. Пишу почти целый день. Ссорюсь с Любой. Написано все — только несколько еще «ударов кисти» и монолог Изоры с призраком. На ночь — читаю Любе, ей нравится и мне. Успокоение.

Мама была у меня весь день. Вечером — «Кабачок смерти» в кинематографе и такая красавица в трамвае, что у меня долго болела голова. Похожа на Изору.

Ремизов болен, лежит.

9 января

Утром написал последнюю сцену — Изора, ее монолог. Остается только отделка. Послал телеграмму М. И. Терещенко.

Днем — гулял. Болят десны, скоро замучиваюсь, сонливость.

сои, за то, что не живет, не видит, она отругивается. Кончилось — гармоничнее.

Вечером были у нас: Пяст — измучен женой я детьми, но светлее, лучше, чем последнее время. Женичка, возбужденный, пишет доклад в религиозно-философское собрание. Юрий Верховский — притихший, милый. Ник. Павл. Бычков — говорил о необходимости кружка, мы спорили, разные языки, в нем много обывательщины.

У Ремизова оказался грипп. Серафиме Павловне опять хуже. — Поликсена Сергеевна была вечером у мамы, хочет посвятить мне стихотворение в новой книжке. — Мережковский через Женю передает мне привет, пишет обо мне статью. Слухи о приезде Вяч. Иванова.

Большие забастовки и демонстрации.

10 января

Утром — ответная телеграмма от М. И. Терещенки. Разговор с Женичкой, который писал всю ночь, а потом пошел в Лавру на могилу В. Ф. Коммиссаржевской (по десятым числам…).

Днем пришла Ангелина, обедала. При ней — М. Ф. Гнесин, на минуту к Любе — за «Финикиянками». Я опять неприметно измучился. Вечером — Люба в концерте, где исполняют Гнесина (с Веригиной?). (Нет, в кинематографе — вернулась, вместе чай пили.)

Жестко мне, тупо, холодно, тяжко (лютый мороз на дворе). С мамой говорю по телефону своим кислым и недовольным голосом и не могу сделать его другим. Уехать, что ли, куда-нибудь. Куда?

Ангелина принесла мне (нам) прочесть свои стихи — плохие, с хорошими девическими чувствами.

С Ремизовым говорили хорошо, я советовал д-ра Грибоедова для Серафимы Павловны. Оба мы с ним — больные.

Трудная зима.

А. М. Ремизов сообщил, между прочим, что Садовского выгнали из «Русской молвы», но он относится к этому добродушно — есть Чайкина.

11 января

Письмо М. И. Терещенке и ответ авторше повести в стихах «Венок». Днем — у мамы (О. А. Мазурова). Десны. Вечером получил молитву, которую на днях получила и разослала девяти лицам Люба.

12 января

Переписка, переделка, спячка, десны замучили. Люба днем поздравляет тетю (подарила тарелки, цветы от меня), вечером — у Веригиной. Я вечером захожу к тете, часа на полтора — Гущины, Е. О. Романовский, Вастен, Федорович — уютно, мило. Уходили с мамой — в ванны.

Телефон с Ге (хотел прийти, я не пустил), Александрой Николаевной Чеботаревской (у А. М. Ремизова воспаление левого легкого — она говорила от него). Вяч. Иванов не приезжал, переводит в Риме Эсхила. Предполагаемое общество «Ревнителей художественного слова» — мне надо сложить с себя полномочия.

Впечатления последних дней. Ненависть к акмеистам, недоверие к Мейерхольду, подозрения относительно Кульбина.

Ангелина «правеет» — мерзость, исходящая от m-me Блок, на ней отразилась.

«Русская молва» — хорошее впечатление от статей вокруг 9 января. Яремич. Хорошо, что Садовского выгнали, — он не умеет, многого не понимает.

П. С. Соловьева — ее стихи, будущий доклад ее и Женички. Женичка и 1905 г. — больное место, чуть-чуть, но больное.

Скоро начинать видеться с людьми, кончать пьесу и все с ней связанное.

Приехала Люба, S 3-го ночи, слушала романсы. Сегодня провинилась два раза: ей понравилась наружность Али Мазуровой, и она причесалась у парикмахера. Для того чтобы А. Мазурова превратилась в человека, если это возможно, следует беспощадно уничтожить все в ней: наружность, мнения, ломанье.

Надо ли выбирать между Коммиссаржевской и Мейерхольдом? Все такое скоро придется решать.

Милая, господь с тобой. И мама.

13 января

Припоминаю, что говорила Ангелина. Понимаю, отчего было так тяжело. Гнусная вонь, исходящая от m-me Блок, в ее словах была. Вот «букет»:

Увидав, что при «Ниве» Л. Андреев и пр., - они перешли с «Нивы» на «Исторический вестник». — Жизнь идет своим путем и загоняет мокриц постепенно во все более и более зловонные ямы. Я бы только радовался этому, если бы жертвой не была моя сестра.

Руссо есть опасная революционная величина. Об «Эмиле» говорится не без трепета.

Мережковский — под подозрением: его смех и как он подает Гиппиус пальто. Хорошо, верно, но… что из этого последует?

Верховая езда с этим карликовым артиллеристом в манеже «по-мужски» и «балы во второй бригаде».

Болтовня о подругах — ничтожнейшая — с подробными биографическими сведениями, как принято в захолустье. «Вышла замуж, чахотка, муж офицер…»

И рядом: «преосвященный Гермоген»… Что будет с девушкой, которая растет среди, тихих сумасшедших? Или — махнуть рукой?

Бесцельный день. Вечером пил чай у мамы.

15 января

Деснам полегче. Вчера днем переписывал пьесу, вечером пошел в оперетку. Почти все — бездарно и провинциально, в России вывозит обыкновенно комик. Примадонна (Потопчина) бесстыдна не художественно, а более житейски. Все-таки — хорошенькая, и в театре — красивые женщины.

Сегодня днем у меня была мама. А. М. Ремизову получше, температура нормальная. Серафима Павловна видела сон о нашей квартире, который он записал. — Вечером я в «Нюренбергских мейстерзингерах». Очень устал. Все — «штатское» — и пенье. Все-таки — плаваешь в музыкальном океане Вагнера. Как жаль, что я ничего не понимаю.

16 января

Под напевами Вагнера переложил последнюю сцену в стихи. Днем, едва собрался в «Тропинку» с мамой, пришел Александр Васильевич Гиппиус. Милый, хороший, болтали, обедал. О братьях его.

Письмо от А. М. Ремизова. Телефон от Садовского. Телефон с Пястом. С мамой.

Люба думает о кружке, завтра они собираются у мамы. К ней утром пришли родственники — Надежда Яковлевна Губкина. Не знает она, что делать, как жить, не живет; тяжко было бы, если бы не так сонно.

17 января

Завтракал у мамы. Дописываю (переписываю) четвертое действие. Обедала Веригина. Вечером у мамы — собрание, на котором я не присутствую (Люба, Бычковы, Женя, Бонди…). Мама по телефону (ночью) хвалит, я тоже начинаю верить, что милой будет легче среди хороших людей.

«8 сеансов — на всю жизнь»).

Письмо от В. Сытина с предложением дать стихи в весенний альманах «Вербочки».

20 января

Вчера — кончена «Роза и Крест».

Телеграмма от М. И. Терещенки, который приезжает в среду. Обедала у нас очаровательная Л. Д. Рындина. Вечером — религиозно-философское собрание. На доклад П. С. Соловьевой мы с мамой опоздали, остальное было мучительно: Женя запутался, Карташев его выругал. Масса знакомых, разжижение мозга.

Метнер, Руманов. Присутствовала Вера.

После пили чай у мамы.

Сегодня — утром разговаривал с мамой, потом звонила П. С. Соловьева, долго говорила о «деле», о котором говорил Карташев, о Жене соболезновали, о любви к Мережковскому, о том, что надо делать. Если не могут указать дела, — закрывать Религиозно-философское общество, говорит П. С. Соловьева.

У мамы днем был припадок по поводу Жени. Потом у нее обедали всякие Кублицкие.

У нас обедал Метнер, ушел около 11-ти часов вечера, Люба вечером была в уборной у Рындиной, мы с Метнером долго говорили. Вчера меня поразило еврейское в его лице, а сегодня он произвел на меня очень хорошее впечатление.

О «человечности» Гёте, у которого были все возможности «улететь», но который не улетал, работая над этим тяжко и сознательно. Не ускорять конец (теософия), но делать шествие ритмичным, т. е. замедлять (культура). О Боре и Штейнере. Все, что узнаю о Штейнере, все хуже. Полемика с наукой, до которой никогда не снисходил Ницше (который только приближал науку, когда она была нужна, и отталкивал, когда она лезла не туда, куда надо).

В Боре в высшей степени усилилось самое плохое (вроде: «я не знаю, кто я»… «я, я, я… а там упала береза»). Этому содействует Ася, Матерьяльное положение Бори («Мусагет», М. К. Морозова и «Путь», провал с именьем). Неуменье и нежеланье уметь жить.

Иисус для Штейнера, — тот, который был «одержим Христом» (?). Скверная демократизация своего учения; высасывание «индивидуальностей». Подозрения, что он был в ордене (розенкрейцеров) и воспользовался полученным там («изменник»). Клише силы.

— рояль с немыми клавишами, проволоки от которых идут к аппарату, освещающему весь погруженный во мрак зал в цвета, соответствующие окраске нот. Красное до для Метнера — белое. Зато ми у всех (и у Скрябина, и у Римского-Корсакова, и у Метнера) — голубое.

«Секта», искони (с перерывами) хранящая тайную подоснову культуры (Упанишады, Geheimlehre[65] — Ареопаг, связанный с элевсинскими мистериями). Я возражаю, что этой подосновой люди не владеют и никогда не владели, не управляли.

Несколько практических разговоров о «Мусагете», «Сирине», Боре и мне.

Рассказал «Розу и Крест». Просит для брата песню Гаэтана. Заинтересовался.

Говорил о «Песнях Розы и Креста» Брентано и о «Состязании певцов» Гофмана («Серапионовы братья»).

21 января

Днем у мамы. Мягкий снег. Перед ночью — непоправимое молчание между нами, из которого упало слово, что она опять уедет. Да, предстоит еще ее отъезд, а летом хочет играть где-то… Верно, придется одному быть, 10 лет свадьбы будет в августе.

22 января

Телефон с А. Н. Чеботаревской, А. М. Ремизовым. Милая на репетиции каких-то кулис какой-то щепкиной-куперник в Александринке — игра достойная (партия, которую надо выкурить, зараза в воздухе театра: г-н Давыдов с учениками, г-жа Мичурина и пр., о ком и говорить стыдно).

Я днем читаю «Розу и Крест» маме (тетя, О. А. Мазурова). Всем понравилось.

Кульбин принес эскиз занавеса. Красивый. Сам сидел на диване. Усталый, я почему-то иногда чувствую его уют.

Милая сказала мне к вечеру: «Если ты меня покинешь, я погибну там (с этим человеком, в этой среде). Если откажешься от меня, жизнь моя будет разбитая. Фаза моей любви к тебе — требовательная. Помоги мне и этому человеку».

Все это было ласково, как сегодняшний снежно-пуховый день и вечер.

Мама и Франц слушают «Онегина» (г. Собинов). Мама говорит — бездарен до смешного.

Милая, господь с тобой.

23 января

«Сирин». Вечером у меня — Пяст, хороший разговор обо многом. Дети уже взяты им, жена его — острый психоз, надо в больницу, пока не хочет.

Милая ночью — в «Бродячей собаке», — «лекция» Ауслендера, хочет возражать Веригина.

Поздно ночью ушел Пяст.

Господь с тобой, милая.

24 января

В 3 часа приехал в «Сирин», туда же приехали Терещенко с сестрами, потом — Иванов-Разумник. Сидели долго. Метнер звонил туда мне. А. Белый не очень понравился М. И. Терещенке (опять, как и о Метнере, отмечает «юркость»), но говорит — умный. Потом мы с М. И. Терещенко поехали к А. М. Ремизову, сидели там, потом он отвез меня до себя, а от него меня довез его шофер. У Любы уже была Веригина. Они пошли на свое собрание к маме. Все было хорошо, но кончилось припадком мамы (Люба что-то запела). Раскаивается.

25 января

Телефон от Зонова — «Кармозина» идет в марте. Утром телефон — волнующийся голос. Курсистка Валентина (?) Ивановна (?) Левина — до меня дело, больна, чтобы я пришел. Прихожу днем, неожиданно для нее, 6-й этаж (Архиерейская, у Каменноостровского), грязь, вонь, мрак… красивая прозрачная еврейка (дворник сказал имя) — дед, польское восстание, ящик рукописей, не знала — куда, польское общество закрыто, печатать, часть переведена (с польского)… Не знаю, при чем я и что все это значит.

Вечером должен был читать Терещенкам «Розу и Крест», но они разболелись. Пил чай у мамы, которая давно простужена. Тихо. Топушка — шалун, уносит туфли и калоши. Минуло полгода.

Люба вечером в кинематографе, покрикивает у рояля, сидит в ванночке.

29 января

Дни для меня значительные. 26-го сидели с Терещенками в «Сирине». У Любы вечером была Муся, которую и я застал. 27-го — тяжкая оттепель, весь день тяжко — и маме. Вечером читал «Розу и Крест» у Терещенок (им троим). Бог знает чего мне наговорили. Понравилось очень, видно, что по-настоящему. Все вместе вышли и поехали.

Вчера записал тетю и себя в союз драматических писателей и делал всякие денежные дела.

Сегодня — рожденье Франца, но у него весь день «военная игра».

Стригу до поздней ночи стихи, подготовляю новое издание. Стрижешь, а мысли идут. Прервал какой-то господин Миронов (муж О. М., сестры К. М. Садовской?) — устраивает вечер памяти В. Ф. Коммиссаржевской. Я отказался и резко выбранил всех участников.

Заходил к Поликсене Сергеевне Соловьевой — по поводу вечера, где мы с ней будем читать стихи Вл. Соловьева, а какие-то актеры — ломать «Белую лилию» (Наталья Ивановна Манасеина просила меня от В. П. Тарковской). Вечером — в «миниатюре» на Английском проспекте, а Люба — у Веригиной. Телефон с мамой и М. И. Терещенкой.

С милой ссорились (из-за актерства и Мейерхольда) со вчерашнего вечера. В вечеру помирились. Она в постельке, потягивается. Опять уедет скоро, может быть, на той неделе.

Непоправимость всего, острая жалость ко всем. К Разумнику в синей визиточке — косой, трудится. К Мейерхольду — травят. И Терещенки, и Ремизовы, и мы…

31 января

Вчера — днем у мамы (с тетей). Вечером у А. М. Ремизова, читал «Розу и Крест» (Терещенки, Серафима Павловна, Зонов). По тому, как относятся, что выражается на лицах, как замечания касаются только мелочей, вижу, что я написал наконец настоящее. Все остальное — тяжело, трудно, нервно. Что будет с пьесой дальше, — не знаю.

Замечания: М. И. Терещенко: короткий монолог Бертрана (4-я сцена 4-го действия) «дописать» — обновить. «Встать на плечи» — «чуть-чуть противно», но «так он и должен». Всё — «из одного куска». В горле щекочет. Брань актеров, Андреева, Сологуба и мн. др. (изнервлен, сегодня уехал в Cannes по каким-то делам).

Елизавете Ивановне нравится, молчит, видно по лицу.

Пелагея Ивановна — за Гаэтана. Алискан — «лицеист».

А. М. Ремизов — «чисто» (без рассуждений). «Голова идет кругом» (а не «кругом»). Гаэтан — «летучий», Бертран — земля. Все повторял: «очень печально».

Зонова я не понимаю. Он очень хвалил, но, как он все говорит, я не знаю.

Люба сегодня в кружке, который собрался у Веригиной и которым она, окапывается, вовсе не очень интересуется. Мы много спорим, иногда ссоримся, но милая как-то нежнее со мной.

3 февраля

С утра пошел на крестины — крестил младшего сына Пяста. Веселый, пухлый, щека, каприз, 2-й год. Обряд прекрасный. Оба мальчика прекрасные. Взрослые проигрывают рядом с ними особенно. Был крестинный обед, недоразумения с отцом и попом, разумеется, досидел до 5-ти часов, усталость и отрадное чувство от детей и от обряда.

Небо становится весенним на закате, перисто.

«Розу и Крест». Опять сильное впечатление, хороший вечер.

Мейерхольд: отсутствие актеров на эти роли, связанность сцен. Жена смотрит на него, выпуча глаза, внушает, держит его, он слушается. А четыре года назад — напомнила Люба — приходил ко мне советоваться, разойтись с женой или нет. Ее все ненавидят, она все-таки умна и знает это положение свое, крайне трудное, несет с честью, если может быть в таких положениях, в таком «консерватизме» — честь. Мейерхольд, невзначай будто бы, выспрашивает, правда ли, что «антреприза Зонова субсидируется Терещенкой, а мы с А. М. Ремизовым — пайщики», и т. п., -невероятный вздор, мещанские сплетни. Также — о Станиславском. При всем этом он мило дурачился, и, мне кажется (как ни трудно всегда это в нем разобрать), ему понравилось искренно: по-человечески он меня крепко поцеловал. Женичка, дослушав, растрогался и спрятался в окно, за занавеску. Лицо у него дрожало. Говорит, что конец — «его», а юмор с капелланом и т. п. — слабее.

Пяст говорил, что так лучше, чем я рассказывал, и указал на совпадение ритма моего лейтмотива («Радость — Страданье одно») с его (в его «опере»): «Фея, Коринна, Любовь».

Александра Николаевна Чеботаревская: Бретань — как родная страна, «откуда у вас сила», «вклад в русскую словесность», давно не приходилось читать такой вещи, опасность заглавия, прозрачность, стиль (вместе с Мейерхольдом).

«Поговорим в „Сирине“».

Соловьев В. Н. - о достоинствах первого акта, начало слов графа оценил.

Бонди — о петухах (как М. И. Терещенко). «Абсолютная правда». Запомнил некоторое наизусть.

Много говорили о втором акте. Маме понравилось больше, чем когда я читал им с тетей.

Милая тихо хозяйничала, всех угощала, относилась ко мне нежно.

Телефоны, письма (Тыркова, Л. Я. Гуревич, Сытин, Ремизов). Иванов-Разумник указывает, что сцена, где Алискан становится на плечи Бертрану, может быть воспринята публикой как ростановская («Сирано до Бержерак»).

5 февраля

Разумник (в «Сирине»). Может быть, слишком часто: «Как ночь прекрасна». Соображения о «трагедии» и «драме» (рождение человека и смерть человека). Если так, то не все ли — трагедия? Например, «Пятая язва» (не говоря о Достоевском). Дело трагика — почувствовать трагедию во всякой человеческой драме (даже в упавшем на голову кирпиче, в случайно раздавившем автомобиле). Когда это будет почувствовано, понятие «драмы» в том смысле, как оно испоганено во второй половине XIX века (т. е. «кончается плохо»), — околеет. Слово «брат» (в звательном падеже) — не слишком ли по-русски?

Телефон с А. М. Ремизовым и с Румановим. О «Сирине» (с А. М. Ремизовым) — «обновить», прибавить крови, уже застывает (мама). Руманов сообщает, что Мережковские поехали из Парижа на Ривьеру.

Телефон с Философовым.

Днем — у мамы. О Жене, ее опасения. Вечером — с милой в кинематографе.

7 февраля

Одна из годовщин. В 7 ч. 25 м. вечера (поезд) моя милая поехала в Житомир.

— у мамы (тетя, Женя, Ю. М. Бонди, В. Н. Соловьев, Н. Бычков). У мамы — припадок. Разговоры о кружке.

8 февраля

Днем — мама у меня.

9 февраля

Утром — телеграмма от милой: «Доехала благополучно, господь с тобой, Люба». Скучаю. Днем — телефон с А. М. Ремизовым, зашел к маме. Вечером — «Садко» в «Музыкальной драме». Ничего нет нужнее музыки на свете; омытый ею, усталый. Там встретил милую Ольгу Качалову с мужем (Владимирский), который из красавца брунета превратился в рамолика, отчего стал милее. Болтали в антрактах. Господь с тобой, милая.

Четвертая годовщина смерти Мити. Был бы теперь 5-й год.

Третья годовщина смерти В. Ф. Коммиссар-жевской.

Только музыка необходима. Физически другой. Бодрость, рад солнцу, хоть и сквозь мороз.

Пора развязать руки, я больше не школьник. Никаких символизмов больше — один, отвечаю за себя, один — и могу еще быть моложе молодых поэтов «среднего возраста», обремененных потомством и акмеизмом.

Весь день в Шувалове — снег и солнце — чудо! Обедал у мамы, тетя, вечером пришел туда Женя. В 10 час. вечера все ушли, у мамы опять очень болит спина.

Обиженное письмо от А. Белого. Милая, где ты теперь? Господь с тобой.

11 февраля

День значительный. — Чем дальше, тем тверже я «утверждаюсь», «как художник». Во мне есть инструмент, хороший рояль, струны натянуты. Днем пришла особа, принесла «почетный билет» на завтрашний Соловьевский вечер. Села и говорит: «А „Белая лилия“, говорят, пьеска в декадентском роде?» В это время к маме уже ехала подобная же особа, приехала и навизжала, но мама осталась в живых.

— у художника. Пусть будет так: дело в том, что очень хороший инструмент (художник) вынослив, и некоторые удары каблуком только укрепляют «Шредера».

После того я долго по телефону нашептывал Поликсене Сергеевне аргументы против завтрашнего чтения. В 12 часов ночи — звонок и усталый голос: «Я решила не читать». — Мне удается убеждать редко, это большая ответственность, но и радость.

После обеда посидел у мамы. Вот мысли, которые проходили сегодня в мозгу, отдыхающем, работающем отчетливо (от музыки и Шувалова).

Женя. Я просто не понимаю его

Его фразы никак не связаны с предшествующими им фразами. Мама говорит о мозговом недостатке. Может быть. Утешительно одно: Женя ничего не завивает вокруг себя, все его отталкивают, он чист и подлинен, и то, чего он не умеет сказать, следовательно, подлинно.

А. Белый. Не нравится мне наше отношение и переписка. В его письмах — все то же, он как-то не мужает, ребячливая восторженность, тот же кривой почерк, ничего о жизни, все почерпнуто не «Ты» (с большой буквы).

Почему так ненавидишь все яростнее литературное большинство! Потому что званых много, но избранных мало. Старое сравнение: царь — средостенная бюрократия — народ; взыскательный художник — критика, литературная среда, всякая «популяризация» и пр. — люди. В ЛИТЕРАТУРЕ это заметнее, чем где-либо, потому что литература не так свободна, как остальные искусства, она не чистое искусство, в ней больше «питательного» для челядиных брюх. Давятся, но жрут, питаются, тем живут.

цинизм, как, вероятно, делает Дягилев. Надо надуть обманутых (минус на минус дает плюс): обмануты — люди.

Я учредил бы контору, владеющую всеми средствами современной «техники» (в ложной культуре) для раздачи бутербродов Арабажиным всей Европы. Окупились бы все расходы: но, что главное, ценность

Всякий Арабажин (я на знаю этого господина, он — «только символ») есть консисторский чиновник, которому нужно дать взятку, чтобы он не спрятал прошения под сукно.

Сиплое хихиканье Арабажиных. От него можно иногда сойти с ума. Правильнее — забить эту глотку бутербродом: когда это брюхо очнется от чавканья и смакованья, будет у лее поздно: люди увидят ценность.

«Тайная вечеря» Леонардо. Ее заслоняют всегда задницы английских туристок. Критика есть такая задница. Следующая мысль есть иллюстрация:

Сатира. Такой не бывает. Это — Белинские о-и это слово. До того о-и, что после них художники вплоть до меня способны обманываться, думать о «бичевании нравов».

Чтобы изобразить полюбить его = узнать. Грибоедов любил Фамусова, уверен, что временами — больше, чем Чацкого. Гоголь любил Хлестакова и Чичикова, Чичикова — особенно. Пришли Белинские и сказали, что Грибоедов и Гоголь «осмеяли»…

Отсюда — начало порчи русского сознания — языка, подлинной морали, религиозного сознания, понятия об искусстве, вплоть до мелочи — полного убийства вкуса.

Они нас похваливают и поругивают, но тем пьют нашу художническую кровь. Они жиреют, мы спиваемся. Всякая шавочка способна превратиться в дракончика. Вот за что я не люблю вашу милую m-me Ростовцеву, Поликсена Сергеевна! Эти, которые заводятся около искусства, они — графини Игнатьевы. Они спихивают министров и приручают, — сказать противно, — m-me Блок (Марью Тимофеевну Беляеву). Это от них — так воняет в литературной среде, что надо бежать вон, без оглядки. Им — игрушки, а нам — слезки. Вернисажи, «Бродячие собаки», премьеры — ими существуют.

Патронессы, либералки, актриски, прихлебательницы, секретарши, старые девы, мужние жены, хорошенькие кокоточки — им нет числа. Если бы я был чортом, я бы устроил веселую литературную кадриль, чтобы закружилась вся «литературная среда» в кровосмесительном плясе и вся бы провалилась прямо ко мне на кулички. Ну, довольно.[66]

У мамы по вечерам сильная боль в спине. Милая моя, господь с тобой.

14 февраля

Дни все скучнее и тяжеле. Прятанье от Соловьевского вечера, на следующий день — у Поликсены Сергеевны, дамы говорят и в газетах пишут все не то, что было. Актеры ломались, Аничков кощунствовал, память Вл. Соловьева оскорблена. Тоска воплотилась для меня в шлянье по банкам — все отвратительнее становится это занятие. У мамы был доктор Грибоедов, наговорил пошлостей.

Кинематографы и пр. Сегодня вечером у мамы — с тетей Софой, которая приехала на несколько дней из Сафонова.

Милая моя, господь с тобой.

15 февраля

«Розе и Кресте» — читали в вагоне «Франческу да Римини», есть сходные положения, но, говорят, до какой степени д'Аннунцио поверхностнее, трескучей (еще сближение: у д'Аннунцио тоже доктор, говорящий о меланхолии). Не хотят издавать всего А. Белого — до 30-ти томов! («топить и его и себя»). Очень не нравится начало романа («Петербург») в том виде, как набрано у Некрасова. Не нравятся также путевые заметки. Об альманахах я высказался объективно, что надоели они (мама мне это говорила).

Маму знобит, слабая, я пил у нее вечером чай, купил ей куст сирени.

Милая, господь с тобой.

16 февраля

— в «Сирине», туда Терещенки приехали с генеральной репетиции «Электры» Штрауса, страшно бранясь. Все, что я предполагал о постановке этой оперы Мейерхольдом (и Головиным), кажется, сбылось. Все костюмы, позы и прочее взяты из немецкой книги (единственной существующей) — срисованы прямо. А книга есть начало изучения критской культуры по тем небольшим еще данным, которые добыты из раскопок.

Обсуждение больных вопросов — об А. Белом (роман, путевые заметки, собрание сочинений — не полное, письма Метнера — уже настойчивые и грозящие потомством, дурное отношение к А. Белому Иванова-Разумника).

Пообедав на Николаевском вокзале, я пошел к Жене. Он объяснял мне вавилонскую систему, позже пришел г-н Архангельский со своей женой (невенчаны).

— тот «миллион», к которому можно выходить лишь в БРОНЕ, закованным в форму; иначе эти милые люди, «молодежь» с «исканиями» — растащит все твое, все драгоценности разменяет на медные гроши, все растеряет, разиня рот. Женя этого не понимает, но в нем самом есть единственная неистребимая и нерастворимая ценность: он — «лучший из людей». — Сидели до 2-х часов ночи, г-н Архангельский все разевал на меня рот, дивовался, что я за человек. — Мороз страшный.

17 февраля

власть имеющем, — противоположность Бертрану. Тут где-то, конечно, Венеция, и Коллеоне, и Байрон. Когда толпа догадалась, что он держал ее в кулаке, и пожелала его растерзать, — было уже поздно, ибо он сам погиб. Есть нечто в М. И. Терещенке. Вчера он был в старой шапке, уютной, такие бывают «отцовские» шапки.

На этих днях мы с мамой (отдельно) прочли новую комедию Ал. Толстого — «Насильники». Хороший замысел, хороший язык, традиции — все испорчено хулиганством, незрелым отношением к жизни, отсутствием художественной меры. По-видимому, теперь его отравляет Чулков: надсмешка над своим, что могло бы быть серьезно, и невероятные положения: много в Толстом и крови, и жиру, и похоти, и дворянства, и таланта. Но, пока он будет думать, что жизнь я искусство состоят из «трюков» (как нашептывает Чулков, — это, впрочем, мое предположение только), — будет он бесплодной смоковницей. Все можно, кроме для художника; к сожалению, часто бывает так, что нарушение всего, само по себе позволительное, влечет за собой и нарушение одного — той заповеди, без исполнения которой жизнь и творчество распыляются.

Примечательное письмо от госпожи Санжарь. Все-таки это хорошо, что мне так пишут.

Солнце, утро, догаресса кормит голубей, голубая лагуна. — Дальний столбик со львом — в стороне вокзала. — Когда бросаются его растерзать, он погиб, но «Венеция спасена» — путем чудовищного риска, на границе с обманом, «провокацией», причем и «достойные» (но «не имеющее власти») пали жертвой. Какой-то заговор, какая-то демократка несказанной красоты, карты, свечи (если XVIII столетие; тогда уже — без догарессы).

«Северных цветов». Несколько фраз явно — его.

18 февраля

Тяжелый день. Банк, нищий Русинов, телефон с Г. Ивановым, отчаянное письмо от А. Белого — переговоры с М. И. Терещенко и А. М. Ремизовым. Вечером — премьера «Электры», для меня — как будто ничего не было. Мы в бенуаре (мама, тетя, Франц), к нам заходил М. И. Терещенко.

21 февраля

19 февраля — днем в «Сирине». Решение относительно А. Белого (собрания не издавать, романа ждать, «Путевые заметки» — отдельной книгой). Вечером заехал за мной М. И. Терещенко, поехали на открытие «Нашего театра» («Просветительные учреждения», Зонов, Пушкинский спектакль). Так плохо, что говорить не стоит, двух мнений быть не может. Из может что-нибудь выйти. Тетя, Философов, Ремизовы, Волконский, Кульбин, Л. Гуревич. Разговор с Волконским, который почему-то советует читать «LAnnonciation a Marie» С1аис1еГя (? зачем?). Заехали с М. И. Терещенко на Варшавский вокзал, потом — к Ремизовым, куда пришел Зонов, разбранили его, а когда он ушел, Алексей Михайлович рассказал о нем много трогательного (женитьба, сумасшествие, около Коммиссаржевской). Михаил Иванович, усталый, отвез меня домой в 3-м часу ночи. Вечер был уютный — таянье, автомобиль, бесконечные улицы, ночь.

22 февраля

Письмо от милой вечером. Письмо и телеграмма от А. Белого и еще разные. Обедал у мамы.

Сегодня празднуется трехсотлетие дома Романовых, союзников 4000 понаехало из Киева, опасно выходить на улицу. Центр города разукрашен, Франц все время в соборах и пр. Капель, солнце — два года назад описано все в моей поэме («Собака под ноги суется, калоши сыщика блестят», «до Пасхи целых семь недель»).

«Тропинки», просила передать маме, что Надежда Сергеевна, сестра Поликсены Сергеевны, скончалась сегодня в 6 часов утра. Это — та, которая была в молодости красива замуж не вышла, культ брата.

Вечер — дома, после ванны позвонил к М. И. Терещенке, а он, оказывается, в отчаяньи, совсем расстроился, как было в октябре, у него сидят Ремизовы и двоюродный брат. Звал, но я боюсь после ванны, пойду завтра вечером.

Черная ночь, ветер весенний. Милая, как ты, господь с тобой.

Маме утром было скверно: опять поднималась температура, вечером (после гостей) — лучше. Милая, господь с тобой.

23 февраля

— дни о Терещенке.

Третьего дня вечером я позвонил к нему — и вовремя. Вчера (днем у мамы, завтрак с тетей, болтовня, брошюры Толстого на Зелениной) вечером пошел к нему. Ему уже легче. Сидя под Врубелевским демоном, говорили с ним и с сестрами о тысяче вещей. Я принес рукопись первых трех глав «Петербурга», пришедшую днем из Берлина, от А. Белого. Очень критиковали роман, читали отдельные места. Я считаю, что печатать необходимо все, что в соприкосновении с А. Белым, у меня всегда — повторяется: туманная растерянность; какой-то личной обиды чувство; поразительные совпадения (места моей поэмы); отвращение к тому, что он видит ужасные гадости; злое произведение; приближение отчаянья (если и вправду мир таков…); не нравится свое — перелистал «Розу и Крест» — суконный язык- И, при всем этом, неизмерим А. Белый, за двумя словами — вдруг притаится иное, все становится иным.

Какова будет участь романа в «Сирине» — беспокоит меня.

Главное, говорили Об отношениях с мирискусниками (холодные, другое поколение, Волконский, многое). Сестры и Михаил Иванович рассказывали о детстве. Потом ушли сестры, мы говорили до 2-х часов.

Главное: то, что мама (и Женя) говорят мне, я говорю Терещенке.

Вот эсотерическое, чего нельзя говорить людям (одни — заклюют, другие используют для своих публицистических целей): искусство связано с нравственностью. Это и есть «фраза», проникающая произведение («Розу и Крест», так думаю иногда я). Также и жизнь: выбор, разборчивость, брезгливость — и мелеешь без людей, без vulgus'a;[67] все правильно, — вроде критской культуры. Основное заблуждение. Трагедия людей, любящих искусство.

Много о себе рассказал Михаил Иванович. Все почти — мое, часто — моими мыслями и словами. И однако — «неестественно» это все отчуждение, надо, чтобы жизнь менялась. Оскомина.

За эти дни: письмо от Цинговатовой (Ростов н/Д.) — искреннее. Письмо от барышни Сегаль. Городецкий прислал переписать вексель. Вася Гиппиус прислал свою поэму. Боря прислал ответ — не обижен. Прибой людской. Опять усталость.

Обедал у мамы. Брожу — черно и сыро, кинематограф, песни. Прожекторы все еще освещают город. Письмо от Л. Сегаль, телеграмма от Бори — переезжает в Луцк.

Милая моя, господь с тобой.

24 февраля

Радуюсь: сегодня Терещенки почти решили взять роман А. Белого.

— конец. Да будет тих и светел великий пост. Милая бы вернулась. Господь с тобой, милая.

25 февраля

Телефоны Клюева и Жени. Письма от курсисток и Метнера — очень трогательное. Письмо от Бори — мне и А. С. Петровскому, вложенное туда же.

Письмо от милой.

Мама зашла днем. Я пошел в «Сирин» — весело. Там — все, кроме Елизаветы Ивановны (больна). Роман А. Белого окончательно взят, телеграфирую ему. — Вечером ждал Женю, но Женичка не пришел. Пишу милой, господь с тобой, милая.

— от девушки, которой помогает, говорили хорошо, он был мне понятнее, сидели до 1-го часу (о сынах века и сынах света — Луки, XVI).

Милая, господь с тобой.

26 февраля

Сегодня день тусклый и полный каких-то мелких огорчений, серостей. Просто удивительно, как это бывает последовательно, до жути.

Милая, милая, приезжай поскорее, господь с тобой.

Мелочи. Письмо от Бори Бугаева (переезжает в Луцк). Катанье с М. И. Терещенко и А. М. Ремизовым на Стрелку (А. М. дал мне книгу J. Patouillet об Островском для рецензии; всякая болтовня и соображения. М. И. все как-то задумывается). — Городецкий взял вексель и говорил о нем по телефону каким-то голосом неуверенным, как будто еще что-то хотел сказать. — «Задушевный» телефон с Л. Я. Гуревич и стихи в «Русскую мысль». — Вечерний чай у мамы и разговор об «акмеистах» (новые мои размышления).

Маме гадко, тяжелое впечатление в «Тропинке» днем: Поликсена Сергеевна, после смерти сестры, очень грустна, в глубоком трауре. Дала нам с мамой по экземпляру «Перекрестка».

Мама, господь с тобой. Милая, господь с тобой.

1 марта

— последняя издерганность (нервная). Вечером — Пяст и Княжнин пришли, сидели до 2-х часов ночи, очень приятно болтали и мало злословили.

Сегодня телефоны М. И. Терещенко и А. М. Ремизова. Анна Ивановна Менделеева спрашивала обиженным голосом, «дома ли Люба».

Днем пришел в «Сирин», приехали Михаил Иванович и Пелагея Ивановна, веселые, повезли нас с Алексеем Михайловичем кататься, потом — к себе, там читал я им поэму Пяста. Не берет ее «Сирин».

Уйдя, застудил горло, вечером пришел на лекцию Сологуба без голоса, а там — мама, тетя, все «наши», кроме Елизаветы Ивановны, Л. Андреев с компанией Осипов Дымовых, акмеисты, и пр. и пр. Измучился. Л. Андреев опять назвался.

Телеграфирую ему, что «отложим свидание, я потерял голос».

Чай пили поздно у мамы с тетей.

2 марта

Нет голоса. Господь с тобой, милая, пишу тебе. Мама принесла мне ветку сирени.

3 марта

Милая, посылаю тебе записочку, господь с тобой.

4 марта

С утра стал разбирать записные книжки — прошлое дохнуло хмелем. Телефон с Л. М. Ремизовым. Пришла мама. Потом Клюев, очень хороший, — Женичка. Так и прошел день.

Письмо от милой. Господь с тобой, милая.

5 марта

Сегодня — рождение М. И. Терещенко, ему 27 лет, Разговаривали по телефону. Днем мама была, а обедал — Н. П. Ге. Много я ему говорил о Грибоедове.

Пушки палят, вода высоко. Горло побаливает, голоса нет.

6 марта

Мамино рожденье. Днем мама пришла с тетей ко мне. Было солнце, мама читала вслух стихи Бунина и Брюсова. Вечером они с Францем пошли на «Золото Рейна» (мой абонемент).

Вечером пришли ко мне М. И. Терещенко, потом — В. А. Пяст, С Пястом, после ухода М. И. Терещенко, сидели до 4-х часов ночи.

Михаил Иванович говорит, как трудно начинать что-нибудь теперь. Легче было «Миру искусства». Даже со Станиславским — неизвестно, что делать. Может быть, нужно на пять лет уйти, уехать в провинцию. Я все «утешаю»

С Пястом — о поэме. Он опять мне объяснял, и я опять понимал то, что забуду через несколько дней. Ушел он все-таки довольный (хвалили многое), подбодренный. Надо теперь предлагать Иванову-Разумнику, для «Заветов».

Читаю поэму Хвощинской (Н. Д.) «Деревенский случай» (1853). (ЫЯ — 50 лет отделяют ее от «Перекрестка» П. С. Соловьевой — тот же формат, и то же… женское бессилие, неграмотность, невечность).

Телефоны: Княжнин, Пяст, А. М. Ремизов. Очень замечательное письмо от Богомолова из Харькова. Днем приехал Кожебаткин и привез мне 350 рублей. Я стал выходить из дому.

Милая, господь с тобой. Сегодня — месяц, как ты уехала. Приезжай.

8 марта

Завтракал у мамы. Потом — пошел на кладбище, видел Митину могилку. М. И. Терещенко звонил. Вечером иду на «Золото Рейна» (мамин абонемент) с тетей.

Милая, господь с тобой.

11 марта

Третьего дня — днем в «Сирине» (за это время: отказали «Логосу» как в субсидии, так и в распространении; отказались купить издания Павленкова, которые предлагались наследниками). Вечером — «Кармозина» (я уже описал впечатлении в письме к милой). Дымшиц была не плоха. Тетинька довольна. После этого — сидели у Михаила Ивановича, который рассказывал не всю грязную историю с шантажом.

— обедал у мамы, гулял весь день и вечер. Корректура из «Русской мысли». Письма от Скворцовой и Римовой.

Сегодня в газетах — известие о том, что Хрусталев-Носарь арестован за кражу где-то на юге Франции. «Речь» прибавляет вопросительный знак, а «Русская молва» делает примечание (из «Matin»?) о том, что «нравственное падение» Носаря было известно. Эти дни всё рассказывают о Миролюбове, который амнистирован и радуется тому, что вернулся. Меня же и злит и беспокоит все связанное с «литературной жизнью». Миролюбов — милый и хороший, но Миролюбов — литератор. Все говорят об оздоровлении, об «оживлении», о «нравственности». Пройдет год… удесятерятся. Они будут «бодро», много и бездарно писать во всех пятидесяти толстых журналах, которые родятся к тому времени. Критики же будут опять (как сегодня Вл. Гиппиус в «Речи») обмозговывать, «что случилось?» Случилось… — бездарность, она, матушка. Все, кажется, благородно и бодро, а скоро придется смертельно затосковать о предреволюционной «развратности» эпохи «Мира искусства»… Пройдет еще пять лет, и «нравственность» и «бодрость» подготовят новую революцию (может быть, от них так уж станет нестерпимо жить, как ни от какого отчаяния, ни от какой тоски)…

Это всё делают не люди, а с ними делается: отчаянье и бодрость, пессимизм и «акмеизм», «омертвение» и «оживление», реакция и революция. Людские воли действуют по иному кругу, а на этот круг большинство людей потому что он слишком велик, мирообъемлющ. Это — поприще «великих людей», а в круге «жизни» (так называемой) — как вечно — сумбур; это — поприще маленьких, сплетников. То, что называют «жизнью» самые «здоровые» из нас, есть не более, чем сплетня о жизни. Я не скулю, напротив, много светлых мест было в эти дни.

Биение сердца о милой.

«Jeanne. Une prime, s'il vous plait».[68]

Пелагея Ивановна Терещенко. Красота унижения есть в ней. Приезжая в Швейцарию, опускает шторы от видов. В Бальзака вчитывается, сначала ненавидя, как… с А. Белым. Солнце и жар — холодная кровь. «Вся жизнь ненужно изжитая». «Стальною сталью… далью гор…» — такие бы строки — о ней. Опутывает боа плечи и руки. Серая сталь глаз, высокая прическа, черные волосы, обаятельные руки. Хмурый взгляд и гримаса. Четкость слов. Это — Сирин. Отношение к сестре и к брату. Впечатление от Пяста, который с сестрами Терещенко познакомился на «Кармозине».

Письмо от Бори (доволен «Сирином»), от Чацкиной. Телефоны — А. М. Ремизов и Ал-дра Н. Чеботаревская. А главное — письмо от милой. Она пишет, что и сама думает, что летом мы вместе поедем — отдыхать и лечиться.

Господь с тобой, радость моя.

12 марта

С Михаилом Ивановичем посидели в «Сирине», потом покатались. О Дягилеве и Шаляпине. Цинизм Дягилева и его сила. Есть в нем что-то страшное, он ходит «не один». Искусство, по его словам, возбуждает чувственность; есть два гения: Нижинский и Стравинский, Спрашивал Михаила Ивановича о моей пьесе. — Очень мрачное впечатление, страшная эпоха, действительность далеко опередила воображение — Достоевского, например. Свидригайлов — какой-то невинный ребенок. Все в Дягилеве страшное и значительное…

Мрачно до того, что уютность возвращается. Какая-то почва для меня, что мы с милой, может быть, тихо поедем летом отдыхать за границу. Господь с тобой, милая.

Возражение Мережковского мне в «Русском слове». Стихи мои в «Северных записках» с ужасной опечаткой. Телефоны — М. И. Терещенко, А. М. Ремизов, Тыркова (буду ли отвечать Мережковскому), Пяст, Кульбин (приглашает зайти). Днем у мамы — она все еще лежит, боль меньше. Гулянье.

Вечером — «Валкирия» (с тетей). Устал. Пишу милой.

Милая, господь с тобой.

17 марта

— тревога перешла в тоску. Изменился, апатия. «Сирин», катанья, звонил Бонди, встреча с Сениловым, болезнь мамы.

Сегодня к вечеру — одиноко, — письмо от милой и письмо к милой.

Милая, господь с тобой.

20 марта

Брожу, брожу…

«Сирине». Вечером — у мамы (Женя). Перед ночью приехал Миг аил Иванович, сидели до 2-х. Чтение «Розы и Креста» (2-й акт и последние две сцены), опять обсуждение. О Дягилеве. Мысли Михаила Ивановича о газете в провинции.

Сегодня — письмо от Скворцовой.

Брожу, купил книг, еще регистраторов (единственное домашнее занятие) для писем, котелок. Возвращаюсь домой — весна — приносят букет: розы, левкои, нарциссы, сирень. Записка без подписи: «Милому поэту, 19 марта 1913 г.». Сильные и знакомые духи. Тут же начинаю рыться в письмах — писем В. А. Щеголевой нет. — Странно.

Приходит Ге. Обедаем. В 10-м часу я еду на Петербургскую и посылаю букет В. А. Щего левой. Брожу — и по Широкой (как иногда). — Ночью на Вознесенском встречаю Княжнина. Он провожает меня до дому. Опять роюсь в письмах — писем В. А. Щеголевой нет. — Едва дописал это, нашел письма В. А. Щеголевой.

Милая и единственная, господь с тобой, где ты, приезжай.

Письмо к милой. Господь с тобой, милая.

22 марта

Вчера вечером в кофейне посмотрел «Сатирикон»: моя фамилия вычеркнута, слава богу, мою двукратною просьбу уважили. Встретил художника Матюшина, который футуристически молодится.

Вчера в «Сирине», гулянье с Михаилом Ивановичем и Алексеем Михайловичем по Дворцовой набережной, посидели у Михаила Ивановича. Пелагея Ивановна все еще больна, в «Сирине» бывает одна Елизавета Ивановна.

По всему литературному фронту идет очищение атмосферы. Это отрадно, но и тяжело также. Люди перестают притворяться, будто «понимают символизм» и будто любят его. Скоро перестанут притворяться в любви и к искусству. Искусство и религия умирают в мире, мы идем в катакомбы, нас презирают окончательно. Самый жестокий вид гонения — полное равнодушие. Но — слава богу, нас от этого станет меньше числом, и мы станем качественно лучше.

Тревожит и заботит Люба. Я буду, кажется, просить ее вернуться. Покатал бы ее, сладкого бы ей купил. Да, пишу — так, как чувствую, не скрывая.

Вечером, чтобы разогнать тоску, пошел к Мейерхольду. «Любовь к трем апельсинам» по сценарию Гоцци не произвела никакого впечатления: сухая пестрота, составленная Вогаком, Вл. Н. Соловьевым и Мейерхольдом. Читал Вогак.

Были: жена Пронина, прекрасная, я все на нее взглядывал, Пронин, Ярцев, Юрьев, Левинсон, Пяст, Соловьев, оба Бонди, Веригина, какие-то актриски декадентского вида, М. Лозинский, Ракитин и еще. А главное — двухмесячный медвежонок, урчит, свиристит, ревет, играет бумажкой, стоя на задних лапах, пьет молоко, бутылку держит руками за горлышко, переваливается с боку на бок, лежа на спине.

25 марта

Мы в «Сирине» много говорили об Игоре-Северянине, а вчера я читал маме и тете его книгу. Отказываюсь от многих своих слов, я преуменьшал его, хотя он и нравился мне временами очень. Это — настоящий, свежий, детский талант. Куда пойдет он, еще нельзя сказать; что с ним стрясется: у него нет темы. Храни его бог.

— диспуты футуристов, со скандалами. Я так и не собрался. Бурлюки, которых я еще не видал, отпугивают меня. Боюсь, что здесь больше хамства, чем чего-либо другого (в Д. Бурлюке).

Футуристы в целом, вероятно, явление более крупное, чем акмеизм. Последние — хилы, Гумилева тяжелит «вкус», багаж у него тяжелый (от Шекспира до… Теофиля Готье), а Городецкого держат, как застрельщика с именем; думаю, что Гумилев конфузится и шокируется им нередко.

Футуристы прежде всего дали уже Игоря-Северянина. Подозреваю, что значителен Хлебников. Е. Гуро достойна внимания. У Бурлюка есть кулак. Это — более земное и живое, чем акмеизм.

Пяст был на обоих диспутах, расскажет мне.

Михаил Иванович очень мрачен, на днях уедет ненадолго, сегодня увидимся с ним, У Пелагеи Ивановны все еще болит горло.

Можно будет начинать издавать мои книги с осени в «Сирине». Метнер «не будет протестовать».

Звонил Руманов, хочет увидеться но делу и предлагает отвечать Мережковскому (если буду) в «Русском слове».

Заходил Женя — по дороге к пьяному художнику, может быть, и к Аносовой. Едет вместо меня слушать с тетей «Зигфрида» (Матвеев).

Звонил Пяст, рассказывал о футуристах. На вчерашней афише стояло: освобождение литературы из той грязи, в которую посадили ее Андреев, Сологуб, Блок и пр… Едет в Москву на суд с Эн-Янковым и по прочим делам, хочет увидаться с Чулковым.

— Варя Панина и Шаляпин — божественная Варя Панина… Потом говорили о футуристах, об Игоре-Северянине и об издании моих книг с осени и о том, что не стоит ехать читать «Розу и Крест» Станиславскому, он сам скоро приедет сюда.

Письмо от милой с поручением прислать весеннее платье — желтый сундук.

Лицо мое старится скоро. Нервничаю. Вечером — по приглашению — в «Нашем театре»: вечер Гольдони — «Слуга двух господ». Сидели с Зоновым. Многое было хорошо, хотя и недостатков много. Главное — во всем какой-то задорный и молодой дух. Стараются. Фетисова, как всегда, пленяющая (черная кровь), играла плохо, ходила по-бабьи в мужском костюме. Кроме того, говор у нее слишком русский. Игравший плохо короля в «Кармозине» был недурным Труффальдино. Было много вставок, сочиненных Гнесиным, — с пеньем и даже с импровизацией. Публика шумно аплодировала, успех настоящий. Импровизировал тот, который так ужасно играл Моцарта, и, хотя наивничал и вульгарничал местами, был очень недурен в образе милого и «гуманного» direttore.[69]

У мамы обедали и вечером были гости — родственники. — Я вернулся из театра, говорил с мамой по телефону, тоскую, тоскую.

Милая, завтра пошлю сундук, господь с тобой.

Сундук послан. К вечеру из окна комнаты милой я увидал (хотя и слева) молодой месяц под Венерой, а внизу — большой луч, по-видимому — прожектора.

Завтракал у мамы. Нервность, у мамы припадок. Толщина и задыхающаяся болтовня г-жи Мазуровой. Болтает, как теща кубиста.

В «Сирине» Михаил Иванович, по-прежнему мрачен. О том, что могут опять сойти с ума Зонов и Пяст. Инцидент с Пястом на диспуте Бурдюков — был, или г-жа Бурлюк (жена Кузнецова) все наврала? Вечером справлялся по телефону у Кульбина (не говоря имени), он ничего не слыхал.

Вечером у меня Вл. Н. Соловьев. Почти шесть часов сряду — болтовня вприпрыжку, с перескоками. Много хорошего. Ему еще нет 25-ти лет. Заметно, как он отходит от Мейерхольда, а Мейерхольд сам, по-видимому, сомневается в себе все более. Их самих мучит их сухая пестрота, они ломятся с «театральностью» в открытую дверь и никак не хотят понять, что не только не убьет, но возвысит и осмыслит правдивое в их «исканиях».

На столе у меня уже стоят те красные розы, которые сулила мне неизвестная дама. Письмо, сопровождающее их, уже хуже первого: вздохи и страсти. Только что сжег я поблекший букет Щеголевой. — Не отвечу.

30 марта

Дни невыразимой тоски и страшных сумерек — от ледохода, но не только от ледохода.

«Милый не беспокойся все благополучно господь с тобой Люба». Сегодня же получил письмо о счастъи. Милая не приедет на Пасху.

Припадок у мамы, тяжелые разговоры в «Сирине» — о евреях, об отъезде из Петербурга. Тщетные попытки встретиться со стороны Руманова и меня. 4-го апреля буду читать «Розу и Крест» в обществе, основываемом Недоброво.

Днем в «Сирине» и у Терещенки с Ремизовым.

1 апреля

Вчера днем у меня Женя, мама, тетя. Вечером — с М. И. Терещенко и Е. И. Терещенко — «Кармен». Мария Гай не в духе. Сегодня весь день и вечер стряпаю новое издание собрания стихотворений. Утром — журналист с юга. Заходила мама. Днем — у доктора, прибавил весу.

Мокрая метель, тоска, сообщений с ней нет, она меня забывает там сегодня. Милая, господь с тобой.

7 апреля

— два месяца, как милая уехала от меня. 2-го и 5-го — письма от милой.

Поездка в «Сирин». 5-го М. И. Терещенко уехал до 11-го — в Киев.

3-го — «Гибель богов», встреча со Зверевой.

4-го — чтение «Розы и Креста» в тяжелой обстановке. Успех. Присутствовало 70 человек.

6-го (Вербная суббота) вечером — у Зверевой, проболтал 4 часа. Значительная и живая.

— вечером у меня были Руманов и Пяст. Руманов о производстве бумаги, о новой газете, о Мережковских, о… еврействе.

8 апреля

В «Сирине» с А. М. Ремизовым, в соседней комнате — Щеголев.

9 апреля

Заходила мама днем. Бездонная тоска. Мысль об отъезде. Обед на Финляндском вокзале, печальный закат в Шувалове.

Наконец закончены тексты для нового издания трех книг стихов. Над указателями бился все эти дни. Днем — в «Сирине» на минуту, потом — с А. М. Ремизовым — покупали яички к Пасхе (милой, маме, Францу, тете, А. М. Ремизову). Алексей Михайлович купил зеленый малахитовый ящичек Серафиме Павловне, — вчера он достал у Пелагеи Ивановны аванс. Грустно, грустно все…

Второй раз звонил г. Всеволодский, предлагает устроить Любу летом «играть». Пишу милой. Письмо от милой.

Я купил путеводитель по Новгороду, но решил не уезжать до Пасхи.

11 апреля

«Сирине», Михаил Иванович вернулся — мрачный и тревожный.

12 апреля

Я обедал в Белоострове, потом сидел над темнеющим морем в Сестрорецком курорте. Мир стал казаться новее, мысль о гибели стала подлинней, ярче («подтачивающая мысль») — от моря, от сосен, от заката.

13 апреля

Днем сидели мы у М. И. Терещенки и у меня с ним, катались на острова, обошли пешком весь Елагин остров. Говорили о его планах, обо мне, о религии и искусстве. Он говорит: он в искусстве «ретрограден», не может найти, как Дягилев, людей с только — без настоящего, не умеет угадать. И к Станиславскому «в ученье» идти не хочет. Уйдет в свои дела, которых не любит, но искусства не забудет. — Мои стихи «Приближается звук…» запомнил почти наизусть. Говорит, что я много сделаю, если захочу.

Обедал я у мамы, много говорил ей о Терещенке, о себе, о критике. После чаю мы втроем с Францем ходили у Исаакиевского собора. Крестный ход был меньше, жандарм раздавил человека, ночь была прекрасна и туманна. Празднично было. Встретили Женю.

14 апреля

Обедаю у мамы. Милая, думаю о тебе, господь с тобой.

Писем от милой нет. Пишу ей.

16 апреля

К вечеру — поздравительные портреты зайцев от милой.

Заходил Д. Кузьмин-Караваев, не застал меня дома. Днем я был у сестер Терещенко, потом катались вчетвером, объехали все острова и на Удельную. Болтали и смеялись, было весело. Пелагея Ивановна, которую я не видал давно, опять говорила замечательное. Она читала «Вампира — графа Дракулу» — и боялась, положила горничную спать с собой. Перед окном ее спальни — дерево, любимое в Петербурге, на нем ворона сидела в гнезде. Гнездо разрушили. Утром после чтения «Вампира» ворона вращала глазами и пугала. — Пробует все средства, которые рекламируют в газетах. Для цвета лица, кремы и т. д. Раз проснулась утром, намазав на ночь лицо, и не могла открыть глаз — вся кожа сошла с лица.

— Об авиаторах — о том, который летел с Горгоны и не долетел до берега, его не нашли. Был маленького роста, огромные черные глаза, очень смелый. Как Латама убил буйвол. О шофере Роспиде: не любит Петербурга, скучает, любит природу — «бедный». О декадентстве, и декадент я или нет. — Хотела лететь на аэроплане, но боится.

— Скоро уезжают сестры.

Потом мы с Михаилом Ивановичем ходили по Дворцовой набережной. Обедал я у мамы.

17 апреля

В газетах — известие об аресте Мгеброва.

Прежде всего — эти дни: письмо от милой с торопливыми и сухими вопросами о лете. Я стал было отвечать, но разнервничался, не ответил еще. Так тянется, тянется непонятная моя жизнь.

17-го обедал с мамой и Францем у тети, 18-го был в «Сирине», мы с Алексеем Михайловичем, не дождавшись Терещенки, ходили, прошли весь Невский, говорили о Станиславском, когда с ним увидимся, о занятиях для наших жен. — Вечером пошел я в цирк, почти заснул с тоски и отвращения. С борьбы, которая когда-то казалась мне великолепной, я ушел, задолго до конца.

19-го — днем в «Сирине», М. И. Терещенко, потом приехали Пелагея Ивановна и Елизавета Ивановна, вместе отвезли меня домой. Пелагея Ивановна.

После обеда, на холодном закате, я снес письмо К. С. Станиславскому с просьбой выслушать «Розу и Крест» в присутствии А. М. Ремизова только.

— у мамы, Женя и Гущин наскакивают друг на друга как петухи, ничего взаимно не понимая, Веригина болтает свое, женское, Олимпиада Николаевна киснет, Франц спит. Взял у мамы «Опавшие листья» Розанова, экземпляр М. П. Ивановой с надписью. Читаю и на ночь и утром 20-го.

20-го. Позвонил Городецкий — о векселях. Я спрашивал его о Вяч. Иванове, об Италии. Он опять привез «итальянские стихи». Вяч. Иванов еще более ругал его (в Риме), чем я. Ребенок у него большой и здоровый. Вчера, говорит, в «цехе» говорили об И. Северянине и обо мне. Васе Гиппиусу нравится «Роза и Крест». В акмеизме будто есть «новое мироощущение» — лопочет Городецкий в телефон. Я говорю: зачем хотите «называться», ничем вы не отличаетесь от нас. Он недоволен тем, что было столько «шуму и злобы». Я говорю: главное, пишите свое. Он согласен.

Потом звонила m-me Копельман и говорила, что теперь курсистки заняты экзаменами, так что лучше отложить чтение «Розы и Креста» до осени.

В это время посыльный принес необыкновенно милый ответ от К. С. Станиславского. Может быть, он придет завтра слушать «Розу и Крест»…

Все утро прождал я К. С. Станиславского. В 1-м часу позвонил он: жар, боится, послал за градусником, будет сидеть дома, может быть — завтра. В 1 час пришел А. М. Ремизов, дал я ему цветной капусты и ветчины.

«нездешнее», трубный звук.

М. И. Терещенко волновался, говорит Алексей Михайлович, пожалуй, подозревает, что Станиславский не хочет…

Как всегда, вокруг центрального: пока ждал Станиславского, звонок от Зверевой, которая хорошо знает одного из режиссеров студии Художественного театра — Вахтангова. Хочет познакомиться, хочет ставить «Розу и Крест» с «любым художником — Бенуа, Рерих» (!!??). Это — через третьи руки, и этот «бабий» голос. Нервит и путает. Нет, решаю так:

недаром высидел последние годы в своей мурье, никому не верю, кроме него одного. Если захочет, ставил бы и играл бы сам — Бертрана. Если коснется пьесы его гений, буду спокоен за все остальное. Ошибки Станиславского так же громадны, как его положительные дела. Если не хочет сам он, — я опять уйду в «мурью», больше никого мне не надо. Тогда пьесу печатать. А Вахтангов — самая фамилия приводит в ужас.

Буду писать до времени — про себя, хотя бы и пьесы.

— и казенный (Мейерхольд; ведь «Электра» прежде всего — БЕЗДАРНАЯ ШУМИХА). Боюсь всех Мейерхольдов, Гайдебуровых (не видал), Обводных каналов (Зонов не в счет), Немировичей, Бенуа…

Пишу милой. Письмо мое — нервное, обиженное, а вечером — так ее жалею, и кроватку крещу, господь с тобой, милая.

26 апреля

— напрасное ожидание Станиславского. Он все еще боится выходить далеко, простужен.

У мамы. «Сирин», свидания с М. И. Терещенко. Мамины имянины — обед у нее, у нее много цветов. В этот день у М. И. Терещенко было совещание об «Алалее и Лейле» (А. М. Ремизов, Лядов, Головин). Поездка опять к морю — в Сестрорецкий курорт. Известие о смерти Е. Гуро.

21 апреля — я писал милой.

25 апреля — письмо от милой.

26 апреля — звонок от Станиславского, который обещал прийти 27-го, между двумя и тремя часами. — Мама завтракает у меня. Днем я в «Сирине», все в сборе, прощался с сестрами Терещенко, уезжающими завтра за границу. У А. М. Ремизова все очень плохо, завтра надеется отправить Серафиму Павловну в пансион в Мустамяки. Было много разговоров о санаториях.

Читали и забраковали стихи Георгия Иванова. Михаил Иванович говорил, что начал читать «Стиха о Прекрасной Даме», и они ему нравятся.

Вечером я неожиданно попадаю на концерт Шаляпина (вместо Серафимы Павловны Ремизовой). Красный диван у самой эстрады: Шаляпин в голосе. Просто, сильно, но так элементарно. Слушать хорошо, однако особенно — «Слушай команды слова» (Беранже), былины, «Вниз по матушке по Волге». Знаменитая «Блоха» — что-то не очень. Лицо и фигура Шаляпина… М. И. и Е. И. Терещенки с двоюродным братом. Встретил В. В. Розанова и сказал ему, как мне нравятся «Опавшие листья». Он бормочет, стесняется, отнекивается, кажется, ему немного все-таки приятно. С ним похудевшая и бледная Варвара Дмитриевна. — Первый вопрос Розанова был: «Отчего вы один, без жены?»

Важный день. После ожиданий и телефонов — около 2-х пришел А. М. Ремизов, а около 3-х — К. С. Станиславский. Поговорив, приступили к чтению «Розы и Креста», которое кончилось около 6-ти. А. М. Ремизов скоро ушел, а К. С. Станиславский оставался со мной до без 5 12-ти! Обедали кое-как и чай пили.

Читать пьесу мне было особенно трудно, и читал я особенно плохо, чувствуя, что Константин Сергеевич слушает напряженно, но не воспринимает. Из разговоров выяснилось, что это — действительно так. Он воспринял все действие как однообразное, серое, терял пить. Когда я стал ему рассказывать все подробно словами гораздо более наивными и более грубыми, он сразу стал понимать. Разговор шел так. Сначала я ему стал говорить, что Бертран — «человек», а Гаэтан — «гений», какая Изора (почему «швейка»). Потом он изложил мне подробно начала тех курсов, которые преподаются в Студии, — с тем чтобы потом подойти к пьесе.

Первые три шага, которые делают актеры в Студии, заключаются в следующем:

1) Приучаются к свободе движений, сознавать себя на сцене; если актера взять за руку перед выходом и сказать: помножьте 35 на 7, — прежде всего упадут его мускулы, и только тогда он начнет кое-как соображать. Вся энергия уходит во внешнее. Это и есть обычное «самочувствие» актера на сцене. Константин Сергеевич сам был, как говорит, всегда этому подвержен. Первое, значит, ослабление внешнего напряжения, перенос энергии во внутрь, «свобода». Анекдот: на экзамене, на курсах Халютиной, демонстрировали это: актер и актриса лежат на диване в непринужденной позе. Им сказано (или они так поняли): чувствуйте себя свободно, говорите только то, что захотите. Им как раз не захотелось говорить, проходит час, два лежат, слегка мычат. Здесь упущено то, что при свободе самочувствия все время требуется направление воли, владение ею.

«быть в круге». Сосредоточиванье внутренней энергии в себе, не отвлекать внимания, не думать о публике (не смотреть, не слушать зала), быть в роли, «в образе».

3) «Лучеиспускание» — чувство собеседника, заражение одного другим. Опять анекдот: был целый период, когда все в Студии занимались только «лучеиспусканием», гипнотизировали друг друга. Еще анекдот: «лучеиспускание» «нутром» — напирание на другого.

Все эти три первоначальные стадии ведут к тому, чтобы приучить актера к новому «самочувствию» на сцене. Это — волевые упражнения. По словам Константина Сергеевича, к этому так привыкают, что и в жизни продолжают быть — со свободными мускулами и в круге.

Когда он все это рассказывал, я все время вспоминал теософские упражнения.

Цель нового самочувствия — пробуждение в себе т. е. ясного воспоминания того чувства, которое испытал в таком-то и таком-то случае жизни (не только подробностей события, но главным образом окраски этого события, того, что при нем переживала душа). Станиславский говорит, что после этих волевых упражнения наблюдается сильное развитие аффективной памяти

Вслед за тем приступают к работе над пьесой, которую он успел рассказать в менее подробных чертах: деление на куски, анализ, «сквозное действие».

Воздействие на публику, воля к тому, чтобы передать переживание, — ряд новых упражнений. «Переживание по аналогии» — еще более сложные упражнения.

— заставить себя понять, почему такой-то с таким лицом подошел к другому, как и зачем подошел и т. д. Тоже — упражнение… (Для меня все это — ряд вопросов. Надо ли?)

Сам Станиславский обратился к психологии и стал думать о новой школе актерской игры — об игре внутренних переживаний — в годы революции, в Гомбурге, когда почувствовал, что у него появились шаблоны, что он каждый раз играет по трафарету, что новая роль его — не новая, а только ряд кусков старой роли. Тогда же он заново пересмотрел все свои роли. В «Дяде Ване» (Астров) — сцена у буфета — ловил себя на том, что стал думать каждый раз, кому после этой сцены (длинный перерыв) напишет письмо, кого примет (директорские обязанности).

Перешли к «Розе и Кресту», и я стал ему подробно развивать психологию Бертрана, сквозное действие. Он, все время извиняясь за грубость воображения («наше искусство — грубое»), стал дополнять и фантазировать от себя. И вот что вышло у нас с ним вместе:

Живет Бертран — человек, униженный. — ночной горшок. Рыцарь кладет меч и щит и несет ведро. «Вот это дайте мне, как актеру», — все время в таких случаях повторял Станиславский.

Бертрана все оскорбляют. Едет он, берет краюху хлеба (посланный) — все так же унижен. Встреча с Гаэтаном — тоже сразу показать резче: «гениальный безумец» — «что-то поет над океаном» (ах, ах, актерство).

Резко показать иронию мою — по отношению к неприспособленности, житейской беспомощности Гаэтана.

— сцена в пути («пещера» —?!). Восторженно поет и рассказывает сказки, а Бертран его отечески убаюкивает (спи, спи, все это — вздор, вот тебе кусок хлеба). Наконец — привозит. Сцена у ворот (сомнения Бертрана: она там, несчастная, заперта, а я еще привез этого безумного — что он для нее, — не лучше ли — просто красивый паж?). Не постучав, сажает на коня: уезжай. Потом опять взглянул, нет, оставайся, ты какой-то необыкновенный… Стучит в ворота — конец сцены… «Вот за что публика деньги платит», вот когда вы завладеете ей.

Человек из публики, который пришел прямо от прилавка в театр, переходит в роль критика и начинает возмущаться и думать: за что я платил деньги, — когда автор не дает ему своевременно простого, когда он должен соображать в ту минуту, когда уже произносятся важные слова.

Сначала дать определенно и (всегда желательно) от имени того самого лица, не человек и униженный. Это может дать актер (гримом и т. д.), но всегда желательно, — говорит мне Станиславский, — скрываете, утаиваете от зрителя (и от актера) самые выигрышные места, там, где можно показать фигуру Бертрана во весь рост, где Бертран становится ролью и даже бенефисной — Гамлет или Дон-Кихот (?).

Далее: сцены передачи розы от нее Гаэтану и от Гаэтана — Бертрану. Ясно показать, что Гаэтан что утром, просыпаясь, чувствуя удушье, он бросил ее от себя в кусты (все это Станиславский представлял по-актерски, маша руками, хрипя и вращая глазами), а Бертран нашел ее, поднял и бережно спрятал на грудь. Показать также, что с этой розой — Бертран вырос, Изора стала внутренно принадлежать ему (в его влюбленность вошло отеческое и бескорыстное), Гаэтан потерял (для него, в его глазах и по отношению к Изоре) свою власть, свои «флюиды».

Новый еще вариант относительно розы, придуманный Станиславским: Изора после песни падает в обморок, Бертран даст ей понюхать розу, она приходит в себя… (?!).

«Святая Роза!» (впрочем, нехорошо, когда актеру дают так мало слов, что услышание их может зависеть от случайности — он не выйдет достаточно вперед, или статисты перекричат —?!).

Входит (его вносят) раненый. Он говорит в публику, что удар меча им получен от того самого, который был причиной всех его страданий.[70](«Это — „бенефисная роль“, дайте мне это».)

Дальше — истекает кровью, служа ей выше всего, как у меня.

Вечер закончился тем, что Станиславский извинялся, боялся, что повредил мне, брал назад свои слова, говорил, что он не отступал от моей схемы, «надо нам (режиссерам) научиться говорить с авторами», что он мне ничего не сказал, что он не уловил и четверти в пьесе, что надо считать, что он слышал от меня только схему будущей пьесы.

«театральным» (актерским и зрительным) требованиям, какие выставляет Станиславский. Сомневаюсь и теперь, надо ли «огрублять», досказывать, подчеркивать. Может быть, не я написал невразумительно, а театр и зритель не готовы к моей «сжатости»? Подумаю.

Станиславский говорил всякое приятное — о моих стихах, обо мне. Говорил, что теперь я «ближе к Пушкину», потому что не недосказываю там, где была потребность недосказывать у «декадентов» — по отсутствию таланта (недосказывали именно там, где не могли, не умели).

Я говорил ему, что повредить он мне не мог, напротив. И мы вспоминали вместе ту первую весну (11 лет назад), когда Художественный театр приехал впервые в Петербург, как я орал до хрипоты, жал руку Станиславскому, который среди кучки молодежи садился на извощика и уговаривал разойтись, боясь полиции.

М. И. Терещенко провожал сестер, волновался весь день, трубка у меня была снята, ночью, после ухода Станиславского, я звонил ему и кое-как рассказал, усталый. Он злился.

Впрочем, Станиславский говорил, что он воспринимает все туго и медленно. Мое впечатление, что он очень состарился, устал.

«Розу и Крест» придется только печатать, а ставить на сцене еще не пришла пора.

29 апреля

Вчера, после Жени, приехал М. И. Терещенко, мы поехали с ним к Ремизовым, пили там чай со спущенными (для Серафимы Павловны) занавесками. Я все им рассказывал, Михаил Иванович сочувствовал, сердился, обижался, говорил, что рад, что не пошел к Станиславскому. Потом мы катались вместе по островам, потом Rospide привез меня к маме, где я обедал и все рассказывал маме, тете и Францу. Вечером погулял: месяц, туман, тепло, сине.

Сегодня. Печально все-таки все это. Год писал, жил пьесой, она правдивая. Баяны, Котляревские, Неведомские, Батюшковы, Яблоновские, будто сговорившись, объясняют успех футуристов тем, что «мы» («символисты», что ли) — гнилые, дряхлые. С них я не требую сочувствия. Но пришел человек чуткий, которому я верю, который создал великое (Чехов в Художественном театре), и ничего не понял, ничего «принял» и не почувствовал. Опять, значит, писать «под спудом».

«Свои» стареются (Станиславский. Философов брюзжит, либеральничает. Мережковский читает доклады о «Св. Льве», одинаково компрометируя Толстого и святых. Гиппиус строчит свои бездарные религиозно-политические романы. А. Белый — слишком во многом нас жизнь разделила). М. И. Терещенко уходит в свои дела, хотя бы и временно.

Остальных просто нет для меня — тех, которые «были» (В. Иванов, Чулков…).

Милая, милая — далеко. — Пишу ей. Милая пишет. Еще раз пишу.

* * *

— бывают. Я дошел на кладбище. Надо бы хоть дерном убрать Митину могилку.

Обедал у мамы, потом мы пошли с ней в театр — Студия Московского Художественного театра, «Гибель Надежды» Гейерманса (социал-демократ, голландец, родился (в) 1864 г., «натуралист»). Пьеса с большой фальшью, некоторые места (заключительный монолог сына в конце 1-го акта, многие слова матери и др.) необходимо бы вычеркнуть.

Истинное наслаждении от игры актеров. Напоминает старые времена Художественного театра. Ансамбль. Выделить, и то без уверенности, можно двух («старик» — Чехов (племянник Антона Павловича) и «бухгалтер» — Сушкевич). Массовые сцены, звуки моря и звонки пароходов, декорация — прелесть простоты. Публика плачет. Все играют с опущенными мускулами и в круге, редко выходя из образа. Все сделано без помощи старших (и режиссер — молодой), только проникнуто духом их работы. Новых приемов (по сравнению с Художественным театром прошлого) — нет.

Встреча с В. Немировичем-Данченкой, которому я в крайне любезной форме сказал все, в сущности: что «Роза и Крест» будет напечатана; отказался ему прочесть; впечатление Станиславского; о том, что предпочитаю работать про себя.

Немирович-Данченко говорил, что никто у них (и в Художественном театре) читать не умеет (пробовали Пушкина — не вышло; «Коварство и любовь» пробуют в прозе).

После спектакля убеждал М. И. Терещенко идти смотреть Студию.

1 мая

Опять находит тоска. Я правильно все-таки ответил сегодня Богомолову в Харьков — в ответ на письмо о тоске и одиночестве:

«Будь у Вас какая-нибудь любимая работа, „специальность“, Вы бы иначе себя чувствовали… Пока ее нет, все отношение к миру выходит женское, много „настроений“ и мало действия. Кому не одиноко? — Всем тяжело. Переносить эту тяжесть помогает только обладание своей атмосферой, хранение своего круга, и чем шире этот круг, чем больше он захватывает, тем более творческой становится жизнь… Завоевать хотя бы небольшое пространство воздуха, которым дышишь по своей воле, независимо от того, что ветер все время наносит на нас тоску или веселье, легко переходящее в ту же тоску, — это и есть действие мужественной воли, творческой воли».

В нудном письме отвечаю Верховскому, что не могу ехать с ним в Александрию, куда он трогательно зовет.

2 мая

Долго писал «автобиографию Бертрана», написал всю, чтобы проверить себя еще раз. Выходит длинней, скучней (потому что — проза, а новелле я не умею подражать), но верно. Вечером у мамы, потом зашел в «Луна-Парк». Холод.

Записка к милой о том, что звонил г. Сазонов, спрашивал, когда она вернется.

Звонил М. И. Терещенко и В. Н. Соловьев. Скучаю, всему предпочитаю постель, апатия.

4 мая

«Сирине». Балтрушайтис говорил на днях Михаилу Ивановичу, что «Свободный театр» хочет «Розу и Крест». Может быть, туда войдет Скрябин. «Свободный театр» получил от кого-то 3 000 000 рублей. Пока — это Санины и Марджановы.

Милый и прекрасный К. С. Станиславский наговорил мне все-таки ужасных глупостей. Говорят, он слушает одного Эфроса… Михаил Иванович довез меня до дому, мы говорили о том, что нам обоим вместе (как бывает нередко) надоели театры, книги, искусство. Жить хочется мне, если бы было чем, если бы уметь…

Вечером, после прозрачной прохлады на Стрелке, я застал у мамы Бычковых и увез их в «Луна-Парк», где мы катались по горам. Какая прелесть! Они ушли, а я катался до 1 часу ночи, до закрытия кассы.

Сегодня утром пришел Городецкий (по поводу векселей). Он в Италии окреп, лицо милое, рассказы об Италии милые, упирается лбом в свой акмеизм. На днях он был в Художественном театре, заплакал от Сольвейг (не читал «Пер-Гюнта») и вспомнил меня, потому и пришел.

Днем у мамы.

7 мая

5 мая обедал у мамы с тетей, к сожалению, был муж А. Лозинской, у мамы после этого вечера всю ночь были припадки. 6 мая обедал у мамы с тетей, завтра она уезжает в Шахматове. Потом поехали с мамой в Художественный театр, мне дали два даровых места в 11-м и 12-м ряду. Мольеровский спектакль. Ко 2-й половине приехал М. И. Терещенко, сидел от нас недалеко. Потом отвез нас с мамой домой.

Впечатление от Мольеровского спектакля самое ужасное: хорош Станиславский (Арган), местами — Лилина (Туанет), Лужский (Сганарель), кое-какие мелочи. Все остальное и прежде всего Бенуа — мертвое, ненужное, кощунственное. Судна и ночные горшки, ужасный перевод (Вейнберг). Мольер устарел, ансамбль

Художественного театра исчез бесследно, вторые роли хуже Александринки, молодые люди — Юрьевы.

Воротясь ночью, нашел письмо от милой.

7 мая — дождь, днем в «Сирине», оттуда втроем (Михаил Иванович, Алексей Михайлович и я) — покупать пальто Алексею Михайловичу у Красного моста.

Вечером мы с Михаилом Ивановичем были в Студии — «Гибель Надежды». На меня опять произвели наибольшее впечатление Сушкевич, потом — М. Чехов. Была Веригина, с презрением ушла.

8 мая

Днем катал маму по островам на извощике. После обеда пришел Женя, я прокатил его по горам, в «Луна-Парке». Потом пошел к М. И. Терещенке и уговорил их с его двоюродным братом и А. М. Ремизовым кататься. Потом Михаил Иванович уехал в Москву. Вечером я катался один — опять до закрытия кассы. Всего в день 21 раз. Встреча с В. Греком.

9 мая

Разбитость от катанья по горам, шляюсь в Шувалове и в Зоологическом саду. Вечером А. М. Ремизов и Серафима Павловна уезжают в Париж.

Моя милая, господь с тобой.

Днем в «Сирине» (Михаил Иванович, Р. В. Иванов). Михаил Иванович вернулся из Москвы, ехал с Философовым. Вечером — отчаянье, письма — вот эти (сжег), непосланные. Позже мы с Михаилом Ивановичем катаемся по горам в «Луна-Парке».

11 мая

Пишу милой, прошу приехать 24-го. Нет, не посылаю. Все утро как ножами режут. И вдруг — письмо Скворцовой — разбило атмосферу. Я отвечаю даже. Сегодня не буду писать милой.

Днем позвонил приехавший Боря (Андрей Белый), я позвал их с женой сегодня вечером, а завтра — обедать. Потом (ливень) поехал к Михаилу Ивановичу, посидели с ним, простились. Сегодня уезжает за границу до 26-го.

Вчера поздним утром милая приехала домой. Маленькая.

За это время было так много всего. Три свидания с А. Белым и его женой. Второе было ужасно тяжелое. После него — Inferno.[71]

Телеграммы и письма от милой и к ней, все разное, утомительное.

Концерты Плевицкой и Тамары. На авиации — с мамой и Францем. Постоянное шатанье по городу и за городом. Мало людей, мало писем. Женя. С Пястом в Сестрорецком курорте (тишина, дождь, прекрасно). Костюм в английском магазине. Встреча с Г. Чулковым.

— искал и нашел.

Теперь я жду М. И. Терещенко для нескольких дел с ним («Сирин»). Паршь какая-то на щеке. Апатия такая, что ничего не хочется делать. Мы с милой все-таки должны решить скоро, куда ехать.

Во всяком случае, рано или поздно надо купаться в теплом море.

Дневник теряет смысл, я больше не буду писать.

8 ноября

называется человек, который говорит не о том, что есть или было, но о том, что может и должно быть с другим человеком. Врагом — тот, который не хочет говорит о будущем, но подчеркивает особенно, даже нарочно, то, что есть, а главное, что было… дурного (или — что ему кажется дурным).

Вот почему я пишу на книге, даримой Иванову-Разумнику: «дорогому врагу».

9 ноября

«Нелепый человек».

— две картины (разбитые на сцены?). Первая — яблони, май, наши леса и луга. Любовь долгая и высокая, ограда — перескакивает, бродяжка, предложение. Она на всю жизнь.

Вторая — город, ночь, кабак, цыгане, «идьёт», свалка, пение (девушки? слушают за дверью), протокол.

Постоянное опускание рук — все скучно и все нипочем. Потом — вдруг наоборот: кипучая деятельность. Читая словарь (!), обнаруживает уголь, копает и — счастливчик — нашел пласт, ничего не зная («Познание России»). Опять женщины.

Погибает от случая — и так же легко, как жил. «Между прочим» — многим помог — и духовно и матерьяльно. Все говорят: «нелепо, не понимаю, фантазии, декадентство, говорят — развратник». Вечная сплетня, будто расходятся с женой. А все неправда, все гораздо проще, но живое — богато и легко и трудно — и не понять, где кончается труд и начинается легкость. Как жизнь сама. Цыганщина в нем.

Бертран был тяжелый. А этот — совсем другой. Какой-то легкий.

— современная жизнь, которой спрашивает с меня Д. С. Мережковский.

Когда он умер, все его ругают, посмеиваются. Только одна женщина рыдает — безудержно, и та сама не знает — о чем.

23 октября 1915

I действие. Средняя полоса России (Подмосковье). В доме помещика накануне разорения. Семейный сговор, решают продавать именье. Известие о наследстве. Самый мечтательный собирается рыть уголь. Разговоры: уголь «не промышленный». На семейном совете все говорят, как любят свое именье и как жалко его продавать. Один отдыхает только там. Другой любит природу. Третья — о любви. Мечтатель: «А я люблю его так, что мне не жалко продать, ничего не жалко» (Корделия).

II действие. Овраг, недалеко от заброшенной избушки. Сразу — затруднения, не хватает того-то и того-то. Убийство около избушки. Нищий бродяга. Ему дано любовное поручение (разговор: весь мир так устроен: дверь с порогом, потом — калиточка, угол дома, а за углом…).

Она обещает прийти к избушке.

IV действие. Дом и овраг. Новые неурядицы. Денег все равно не хватит. Ропот рабочих. — Свидание у избушки. Убийство. Шахты не будет. Именье продают. Инженер, заинтересовавшийся делом, находит уголь промышленный.

8 января <1916>

Одно из действующих лиц: «бодро» смотрит на жизнь. Все ее ставят в пример (ему, между прочим). Когда произошло убийство, она кричит: «Ай, не вынесу», мешается в уме. И это ставят в вину ему же.

6 июня <1916>

Инженерская жена: «Ах, это, право, очень мило. — Что ж, эти люди слушаются вас?» (А у него — тайный, унижающий его, сговор со старшим мастером.) — «Не правда ли, у вас есть теперь свой отомобиль? И вы можете делать все, что хотите?» (А он — черный от грязи, по ночам не спит.)

Еще — приходит некто бородатый и темный приставать с «белой березкой», Святой Русью и прочим и прочим. Говорит набожно и книжно. Подвертывается <некто> — спекулировать.

Все это — мщение подземных сил, уже потревоженных. Борьба: их надо усмирить и обратить на добро людям. Но он-то, из первых, слабый, сентиментально воспитанный, сам еще плохо «различает добро и зло». И вынести непосильное бремя помогает ему, хотя и поседевшему, одно только упрямство, скука, «многознание» (ни на что, ни на какие соблазны не идет или идет только полшага, ненадолго уступая: это и есть в нем РУССКОЕ: русский «лентяй», а сделал громадное дело, чорт знает для чего; сделал не для себя, а для кого — сам не знал).

Муж инженерши говорит, «Дело ваше плохо ладится, я вижу; тут надо практика: знаете, некто Кацнеленсон купил бы у вас это дело, хорошо бы заплатил вам за него. Разумеется, поручил бы купить подставному лицу (черта оседлости…)».

23 декабря <1913>

Совесть как мучит! Господи, дай силы, помоги мне.

Примечания

66. Приходится еще выноску… Почему же я признаю некоторых дам, критиков и пр.? — Потому что мораль мира бездонна и непохожа на ту, которую так называют. Мир движется музыкой, страстью, пристрастием, силой. Я волен выбрать, кого хочу, оттуда — такова моя верховная воля и сила.

67. Народа, массы (лат.)

68. «Жанна. Молитесь, пожалуйста»

69. Управляющего (итал.)

70. 28-го утром пришел Женичка и сказал, что Бертран — несчастный, над которым все время висит копье Вотана, — не должен и не мог — но факта убийства не было. Подумаю. — Еще рассказывал, что говорит Аносова и как она ездит мимо меня на извощике.

71. Ад (итал.)