Дневник 1917 года

Дневник 1917 года

25 мая

Старая русская власть делилась на безответственную и ответственную.

Вторая несла ответственность только перед первой, а не перед народом.

Такой порядок требовал людей верующих (вера в помазание), мужественных (нераздвоенных) и честных (аксиомы нравственности). С непомерным же развитием России вглубь и вширь он требовал еще — все повелительнее — гениальности.

Всех этих свойств давно уже не было у носителей власти в России. Верхи мельчали, развращая низы.

Все это продолжалось много лет. Последние годы, по признанию самих носителей власти, они были уже совершенно растеряны. Однако равновесие не нарушалось. Безвластие сверху уравновешивалось равнодушием снизу. Русская власть находила опору в исконных чертах народа. Отрицанию отвечало отрицание. Так как опора была только отрицательною, то, для того чтобы вывести из равновесия положение, надо было ждать толчка. Толчок: этот, по громадности России, должен был быть очень силен. Таковым оказалась война 1914–1917 года. Надо помнить, однако, что старая русская власть опиралась на очень глубокие свойства русской души, на свойства, которые заложены в гораздо большем количестве русских людей, в кругах гораздо более широких (и полностью или частями), чем принято думать; чем полагается думать «по-революционному». «Революционный народ» — понятие не вполне реальное. Не мог сразу сделаться революционным тот народ, для которого, в большинстве, крушение власти оказалось неожиданностью и «чудом»; скорее просто неожиданностью, как крушение поезда ночью, как обвал моста под ногами, как падение дома.

Революция предполагает волю; было ли действие воли? Было со стороны небольшой кучки лиц. Не знаю, была ли революция?

Все это — в миноре.

28 мая

Допрос Горемыкина 15-го мая (35 страниц стенографического отчета).

Рескрипт 24 июля 1914 года — о передаче Совету министров некоторых прав верховной власти. — Порядок роспуска законодательных учреждений и перерыва занятий Государственной думы. — Мероприятия в порядке 87-й статьи Основных законов и отношение к Государственной думе. — Издание актов в порядке верховного управления. Назначения.

Распространение деятельности военной цензуры на дела внутреннего управления. Стремление к восстановлению предварительной цензуры. Отношение к закону.

Ночь на 1 июня

Труд — это написано на красном знамени революции. Труд — священный труд, дающий людям жить, воспитывающий ум и волю и сердце. Откуда же в нем еще проклятие? А оно есть. И на красном знамени написано не только слово труд, написано больше, еще что-то.

1 июня

С утра (10–11) я ждал Муравьева в Петропавловской крепости, разговаривал и слушал разговоры солдат.

Стрелки убили сапера за противуленинизм (на днях в крепости), всячески противятся выдаче еды заключенным. Не большевизм, а темнота.

Доктор Манухин. Поручик Чхония сегодня приуныл (вероятно, после скандала на днях, о котором рассказывали).

— представление Распутина и Анны Вырубовой. Жестокая улица. Несмотря на бездарность и грубость — доля правды. Публика (много солдат) в восторге.

Муравьев приехал от Керенского, который сказал, что военнообязанных из комиссии не возьмет, и сказал это совсем не морщась, как я боялся, а с полной готовностью. «Бумаги у вас не возьму» (об этом).

Мы обошли 12 камер (см. записную книжку). Вырубова похорошела. Воейкова стригли. Щегловитов — каменный. Ренненкампф — карикатурный кавалерист. Добровольский может умереть. Макаров аккуратный и сдержанный. Климовичу очень тяжело.

Днем я писал Муравьеву записку — соображения об издании стенографических отчетов.

2 июня

Три допроса в Зимнем дворце (Фредерике, Золотарев, Джунковский). Червинского ушли из комиссии. Разговор с Неведомским. Письма царя, царицы, Штюрмера, Илиодора, Ржевского. Ночью — телеграмма от маленькой, что завтра утром приедет — на два дня.

3 июня

Утром приехала Бу, спит на моем диване. Очевидно, я сегодня мало буду делать. Письмо маме.

Да, я ничего не делал. Приезд милой так всполошил меня, «выбил из колеи».

Вечером мы были с ней в каком-то идиотском «Луна-Парке», в оперетке, но она все-таки была довольна, я был этому рад.

Ночью — на улице — бледная от злой ревности Дельмас. А от m-me Коган лежит письмо. «Они» правы все, потому что во мне есть притягательная сила, хотя, может быть, я догораю.

4 июня

Громовое ура на Неве. Разговор с милой о «Новой Жизни». Вихрь мыслей и чувств — до слез, до этой постоянной боли в спине. Подумали еще мы, «простые люди», прощать или не прощать старому графу (Фредериксу) его ногти, то, что он «ни в чем не виноват». Это так просто не прощается. «Эй ты, граф, ходи только до сих пор!», «Только четыре шага!» Все-таки я сделал сегодня свои 20 страниц Белецкого. В перерывах был с моей милой, которая никуда не уходила. Вечером я отвез милую на вокзал, посадил в вагон; даже подробностей не забуду. Как хорошо.

Ночью бледная Дельмас дала мне на улице три розы, взятые ею с концерта (черноморского флота), где она пела и продавала цветы.

Милая моя, мы, если будем, состареемся, и тогда нам с тобою будет хорошо. Господь с тобой.

5 июня

От Пашуканиса — 350 рублей, и написано, что он пробует печатать (?! где договор?).

Письмо от мамы. От Пяста открытка с пути. Телефон от Верховского: 7-го в 9S часов m-me Кокошкина зовет меня на собрание к себе — обсуждать участие литераторов в выборах в Учредительное собрание (!).

Двадцать страниц Белецкого, большая прогулка.

Дважды на улице — Дельмас… Очень жаркий день.

Звонила Любовь Михайловна Самарина, рожденная Боткина. У нее умерла мать, спрашивала Любу и адрес Анны Ивановны, рассказала мне о Гордине, которого выперли из Штокмансгофа санитары и который сделал что-то неважное по отношению к Боткиным с библиотекой.

Звонил В. Н. Егоров, рассказывал о делах дружинных.

Кончено с первым допросом Белецкого.

Телефон от Марии Филипповны Кокошкиной — о завтрашнем собрании (В. Д. Набоков зовет). О моих стихах. Я говорил о своем «большевизме».

7 июня

Муравьев поручил мне привести в известный порядок стенограммы после Червинского. При беспорядке это не особенно легко. — Два допроса во дворце (Джунковский и Золотарев). Угнетающая жара (или я старею?). В кадетский клуб я не пошел. Письмо маме.

8 июня

Переговоры по телефону с М. П. Миклашевским и Л. Я. Гуревич по делам Чрезвычайной следственной комиссии. Второй допрос Белецкого — 20 страниц.

В вечере было необычное и жуткое.

Уходя во дворец — заняться с Косолаповым, — я получил письмо от тети. У мамы опять болит спина. В семействе Кублицких — контрреволюционный ватерклозет. Меня это задело, так что я разозленный на буржуев шел по улице. Косолапов так устал, что мы мало занимались, а пошли наверх, в их коммуну. Коммуна Зимнего дворца — чай с вареньем. Все усталые, и все тревожны все-таки. Замечательные рассказы Руднева о Распутине (специалист по «темным силам»), Распутин гулял в молодости; потом пошло покаянье и монастыри. Отсюда и стиль — псалтири много. Третий и последний период — закрутился с господами. Ни с императрицей, ни с Вырубовой он не жил. О Вырубовой — ужасные рассказы И. И. Манухина (солдаты; ее непричастность ни к чему; почему она «так» себя ведет). В Севастополь приехали большевики, взбунтовали, Колчак ушел. С утра есть слух, что Керенский сошел с ума.

Следователь — русский, бородатый — тяготится «темными силами», скучает по своему полтавскому продовольственному делу. Продовольствие — безнадежно, в министерстве опускаются руки.

Ночью заходила Дельмас, которая вчера гуляла с моряком в Летнем саду. Запах гари от фабрик (окна настежь) не дает уснуть.

Надо всем — белые ночи. Люба, Люба! Что же будет?

9 июня

После 10-ти страниц Белецкого, в 2 часа знойного дня — вдруг свое. Меня нет до ночи. Будто бы — потерял крест, искал его часа два, перебирая тонкие травинки и звенящие трубки камыша, весь муравейник под высохшей корявой ольхой. А вдали — большие паруса, треск гидроплана, очарование заката. И как всегда. Возвращаюсь — крест лежит дома, я забыл его надеть. А я уже, молясь богу, молясь Любе, думал, что мне грозит беда, и опять шевельнулось: пора кончать.

10 июня

А спину с утра опять колет и ломит. Сладостная старость близка.

Все это прошло — «большой день» опять. Придя в крепость, я застал там Н. А. Морозова (который искал следы Алексеевского равелина, где сидел), Муравьева, уже обходившего камеры с прокурором петербургской палаты Каринским и И. И. Манухиным. Я присоединился.

Сухомлинов

Макаров, у которого всегда так пахнет йодом, так же все ни о чем не просит (очень стойко).

Белецкий пишет 70-ю с чем-то страницу, потный, в синем халате, всплакнул: Распутин ночью снится, «одно, что осталось для души», «даже жена мешает» с ее приходом начинает «думать о жизни». Ему уже предъявлено обвинение, но ему не надо мешать писать.

Собещанский стоял по ту сторону кровати. Он стал вовсе страшной крошкой. Из страшной крошки с чудовищем-носом вдруг раздался глухой бас: «Прошу об амнистии, потому что я ни в чем не считаю себя виноватым». Муравьев развел как-то особенно едко руками, все мгновенно вышли, не ответив ни слова.

Спиридович, когда-то стригшийся «ежиком», похожий на пристава генерал, нелепо мужиковатый, большой и молодой. Все говорил деловито, а на вопрос о претензиях сказал: «Нет, ничего, только вот прогулка…» — и вдруг повернулся спиной к солдатам и, неслышно всхлипывая, заплакал.

Союзник Орлов долго говорил с прокурором, трясясь от слез (детей выгнали из учебных заведений, за квартиру не плачено), иногда переходя в хриплый шопот, прерывая слова рыданием.

Васильев был тоже менее спокоен, чем обыкновенно.

В Протопопове, оказывается, есть панченковское. Я взял от него еще записки. На днях он, кажется, Манухину, который предлагал ему заняться самонаблюдением, говорил: а знаете, я убедился в том, какой я мерзавец (в этом смысле).

Штюрмер все поднимал с полу книжонки (Собрание узаконений по 87-й статье) и, тряся бороденкой, показывал их мне, прося еще других.

Хабалов вполголоса сказал: «Относятся грубо, но я не жалуюсь. Понятие о вежливости не всем свойственно».

Курлов

Маклаков.

После всего этого мы попали в гарнизонный комитет (по поводу того, что на днях, когда Беляева увозили на Фурштадтскую, было чуть не сделано вооруженное нападение на бастион; в крепости гарнизон 5000, из них 2000 — большевики (есть и офицеры). Муравьев сказал большую речь, требуя власти и доверия к своим действиям. Столкновение с доктором. В ответ — просили контроля. Муравьев остроумно доказал необходимость разделения труда (если каждый захочет контролировать, то автомобиль с заключенными не переедет и Невы). Манухин объяснил, что Щегловитов здоров. Говорил Карийский. Говорил Морозов. Морозову аплодировали. Митинг очень хороший. Мы вернулись во дворец, я записал что надо.

Вечером у меня были Идельсон (умный «западник») и Егоров, пришедший поздно. Ладыженский ответил длинным письмом Муравьеву обо мне, что рабочих уже 2000, что заведыванье партией недостаточно обслужено, что, однако, идя навстречу, он предлагает обратится к начальнику дружины и в дружинный совет телеграфно.

Муравьев — социалист. Интересный разговор с Идельсоном.

11 июня

Около пяти часов я работал в Зимнем дворце, приводя в относительный порядок тот стенографический хаос, который оставил в наследство Червинский. — Заискивающий телефон от Дельмас. Письмо маме. Вечером я ходил в кинематограф, а ночью Дельмас долго ходила перед окнами.

От исполнительной комиссии дружины — лестно, но глупо.

12 июня

Двадцать страниц Белецкого. Покупка часов. Ольгино — серое море, гарь, ветер, гроза… Письмо от мамы.

13 июня

Двадцать страниц Белецкого. Днем Г. И. Чулков. Его «платформа». Письмо от Пашуканиса с пунктами договора.

Опять — молодое, летающее тело. Знакомство с директором «Ниагары» Шурыгиным, который просил у меня чертежника для проекта изобретенного им большого плуга.

Увядающая брюнетка в трамвае. Мы изучали друг друга. Под конец по лицу ее пробежало то самое, чего я ждал и что я часто вызывал у женщин: воспоминание, бремя томлений, приближение страсти, связанность (обручальное кольцо). Она очень устала от этого душевного движения. Я распахнул перед ней дверь, и она побежала в серую ночь. Вероятно, она долго не оглянется.

Опять набегает запредельная страсть, ужас желания жить. У нее очень много видевшие руки; она показала и ладонь, но я, впивая форму и цвет, не успел прочесть этой страницы. Ее продолговатые ногти холены без маникюра. Загар, смуглота, желающие руки. В бровях, надломленных, — невозможность.

14 июня

Проверка Горемыкина (отчет подписан) — два часа утром. Весь день в крепости (допрос Штюрмера и Маклакова). Разговор с С. В. Ивановым и Идельсоном. «Большевики». Усталость. Вечером — встреча в трамвае с Ясинским.

15 июня

— поздно вечером — зашел Идельсон. Он сегодня допрашивал Вырубову, в связи с Штюрмером, ничего не добился.

16 июня

Возня с порядком в стенограммах и проверка Маклакова (все время до обода ушло). Телефон с Муравьевым, который спрашивал общие мои соображения как матерьял для его выступления в Совете солдатских и рабочих депутатов. Какая-то еще бумага Ладыженского — в комиссию (обо мне).

Пустые поля, чахлые поросли, плоские — это обывательщина. Распутин — пропасти, а Штюрмер (много чести) — плоский выгон, где трава сглодана коровами (овцами?) и ковриги. Только покойный Витте был если не горой, то возвышенностью; с его времени в правительстве этого больше не встречалось: ничего «высокого», все «плоско», а рядом — глубокая трещина (Распутин), куда все и провалилось.

Вечером, подойдя к кадетскому корпусу на 1-й линии, где заседает Съезд советов солдатских и рабочих депутатов, я увидал Муравьева, едущего в коляске. В «мандатном бюро» мне необыкновенно любезно выдали корреспондентский билет, узнав, что я — редактор Чрезвычайной следственной комиссии. По длинным коридорам, мимо часовых с ружьями, я прошел в огромный зал, двухсветный наверху. Был еще перерыв. Зал полон народу, сзади курят. На эстраде Чхеидзе, Зиновьев (отвратительный), Каменев, Луначарский. На том месте, где всегда торчал царский портрет, очень красивые красные ленты (они — на всех стенах и на люстрах) и рисунок двух фигур: одной — воинственной, а другой — более мирной, и надпись — через поле — С<ъезд> С<оеетое> Р<абочих> и С<олдатских> J\<enymamoe>. Мелькание, масса женщин, масса еврейских лиц… Я сел под самой эстрадой.

Сначала долго говорил приветствие представитель американской конфедерации труда. Каждый период переводил стоявший рядом с ним переводчик с малиновой повязкой на рукаве. Речь была полна общих мест, обещаний «помочь», некоторого высокомерия и полезных советов, преподаваемых с высоты успокоенной. Съезд ответил на все это шорохом невнимания, смешками (один только раз сердито выкрикнул что-то сзади матрос) и сдержанными аплодисментами. Отвечая на приветствие, Чхеидзе сказал, что первое, в чем должна нам помочь Америка, — это скорейшая ликвидация войны, что было покрыто несколько раз громом аплодисментов.

Муравьев сказал большую деловую речь. Сначала немного вяло, как ему свойственно начинать; потом, когда он спросил, может ли он несколько подробнее сказать о департаменте полиции, послышались голоса «просим»; в середине рукоплескали (на слова о том, что «мы не желаем применять к заключенным тех мер, которые они к нам применяли»). Вообще «деловая» речь была выслушана внимательно и деловым образом; кажется, произвела хорошее впечатление и не вызвала возражений. В записках с вопросами, переданных в конце, спрашивали, между прочим, занимаемся ли мы делом Николая Романова.

Встреча в зале с Брызгайловым, который — делегат от Ташкента. Много было наших (из комиссии). Потом я долго сидел в столовой, пил чай (черный хлеб и белые кружки) и говорил с молодым Преображенским солдатом, который хорошо, просто и доверчиво рассказал мне о боевой жизни, наступлении, окопах, секретах, лисьих норах; как перед наступлением меняется лицо (у соседа — синее), как потом надо владеть собой, как падают рядом, и это странно (только что говорил с человеком, а уж он — убит). Что он хотел «приключений» и с радостью пошел, и как потом приключений не вышло, а трудно (6 часов в секрете на 20-градусном морозе). И еще — о земле, конечно; о помещиках Рижского уезда, как барин у крестьянина жену купил, как помещичьи черкесы загоняли скотину за потраву, о чересполосице, хлебе, сахаре и прочем. Хорошо очень.

Жарко, на съезде окна раскрыты, сквозники, а все-таки — жарко. За окнами — деревья и дымный закат.

17 июня

День зноя и гроз. Весь день в крепости (допросы Виссарионова и Протопопова). Слухи о завтрашней манифестации, конечно, разноречивые. Записано в записной книжке крепостной и дворцовой. Усталость. Письмо от мамы.

Ночью <Л. А. Дельмас> от нескольких дней у моря — в обаянии всех благоуханий, обаятельная и хозяйственная, с какими-то слухами, очень важными, если они оправдаются (о предложениях Америки), какие могут узнавать только красивые женщины и, узнавая, разносить, равнодушными и страстными губами произнося умные вещи, имеющие мировое значение.

18 июня

Изучение Протопопова. Письмо от Любови Александровны.

Перед окнами — жаркая праздничная пустота, а утром — собрались рабочие Франко-русского завода под знаменем с надписями: «Долой контрреволюцию», «Вся власть в руки Советов Солдатских и Рабочих Депутатов».

Ключевский 4-м периодом русской истории считает период с начала XVII века до начала царствования Александра II (1613–1855). (Вот, вот — реализм, научность моей поэмы, моих мыслей с 1909 года!) Мы в феврале 1917 года заключили 5-й период (три огромных царствования) и выступаем в шестой (переходный). Итак, и 5-й период уже доступен нашему изучению «на всем своем протяжении».

Рубежом 3-4-го периодов была эпоха самозванцев — запомним. NЯ. Да будет 41-я лекция Ключевского нашей настольной книгой — для русских людей как можно большего круга.

Мысль в честь сегодняшнего дня, который я опять отдал весь работе над прошедшим:

Перед моим окном высохло дерево. Буржуа, особенно с эстетическим рылом, посмотрит и скажет: опять рабочие нахулиганили. Но надо сначала знать: может быть, тут сваливали что-нибудь тяжелое, может быть, нельзя было не задеть, может быть, просто очень неловкий человек тут работал (у многих из них еще нет культурной верности движений).

В отчете комиссии следует обойтись без анекдотов; но использовать тот богатый литературный матерьял, который дают именно стенограммы и письменные показания, можно. Такова моя мысль.

Думаю, что, если комиссия <не будет подходить> с точки зрения профессиональной, припахивающей бюрократизмом, то она «окупится», т. е., выйдя умело на широкий литературный путь, заплатит государству с избытком ту огромную сумму, которую государство на нее тратит (200 000 в месяц?).

Кроме обоих редакторов (кроме меня), необходимо пригласить в состав нашей подкомиссии (на днях имеющей собраться) литератора-практика, который сумел бы поставить дело выгодно для государства.

Я написал письмо в исполнительную комиссию дружины.

19 июня

Стенографический хаос во дворце, дрянность ***, растерянность разных растерях. Слухи о вчерашних страхах и о сегодняшних манифестациях на Невском, и будто наши прорвали в трех местах немецкий фронт. Письмо маме (нервное).

Ненависть к интеллигенции и прочему, одиночество. Никто не понимает, что никогда не было такого образцового порядка и что этот порядок величаво и спокойно оберегается ВСЕМ революционным народом.

Какое право имеем мы (мозг страны) нашим дрянным буржуазным недоверием оскорблять умный, спокойный и много знающий революционный народ?

Нервы расстроены. Нет, я не удивлюсь еще раз, если нас перережут, во имя ПОРЯДКА.

«Нервы» оправдались отчасти. Когда я вечером вышел на улицу, оказалось, что началось наступление, наши прорвали фронт и взяли 9000 пленных, а «Новое время», рот которого до сих пор не зажат (страшное русское добродушие!), обливает в своей вечерке русские войска грязью своих похвал. Обливает Керенского помоями своего восхищения. Улица возбуждена немного. В первый раз за время Революции появились какие-то верховые солдаты с красными шнурками, осаживающие кучки людей крупом лошади.

20 июня

— г. Тагер; Щеголев так и не пришел — его не добудились. Проболтавшись долго, С. В. Иванов, я и г. Тагер сели в конюшне, называемой покоем Зимнего дворца. Г-н Тагер пространно излагал дело, в курс которого он несколько вошел. Я осторожно успел сказать только, что отчет должен быть проникнут революцией (С. В. Иванов согласился быстро), успел предложить редакторов (литераторов) и намекнул, что бумажка г. Тагера не план, а конспект (г. Тагер тоже сдался). Потом стали завтракать, я даром проваландался и, смертельно устав от дворцовой бестолочи, ушел, проторчав почти даром 3S часа. В утешение — купил «Семейство Холмских» и водевили Ленского для милой (в Александровском рынке).

В «Правде» нет ни слова о наступлении, но «Дело народа» и «Новая жизнь» констатируют и не протестуют. Съезд советов рабочих и солдатских депутатов вчера одобрил и наступление и арест анархистов на даче Дурново.

В отчете мне, по-видимому, предстоит дать характеристику министров. Комиссия будет редакционная, под председательством С. В. Иванова. Секретарем будет, к счастью, г. Лесневский (он аккуратен, по крайней мере). С Щеголевым («Былое») как-нибудь поделятся. Мы будем заниматься и отчетом и выработкой плана издания. С. В. Иванов очень хорошо рассказал сегодня, как Щегловигов выгнал его из Сената и как он не подал руки Щегловитову. Но дело не подвинулось.

Серая публика завтракает во дворце. Среди этих следователей и наблюдающих и пр. — две породы (больше-то уж неинтересные разветвления): одни — умные или считающие себя умными; эти имеют холостой и иронический вид; другие — семейные, грустные и озабоченные. Так снаружи, по крайней мере, а ведь это лучшие работники («самые талантливые»). Резко отличаются, конечно, евреи — они умны, нигилисты до конца ногтей, а некоторые — очень или заметно наглы. Исключение из них, пожалуй, С. А. Гуревич (может быть, он подкупил меня тем, что один только исполнил часть необходимой для меня работы).

Ночью — разговор с <Л. А. Дельмас> с балкона и по телефону.

21 июня

Письмо от милой — от 15 июня. Письмо ей.

Манифестации (солдатское пошло). Три интересных допроса в крепости (Белецкий, Протопопов, Маклаков).

По-видимому, у меня инфлуэнца; кроме частой «аппендицитной» боли, всего томит и ломает.

22 июня

Бестолковое совещание с утра в Зимнем дворце. Завтра — опять. По-моему, ничего не выйдет. Тысяча комбинаций мешает мне найти свое отношение к отчету, который поворачивается, по-видимому, совершенно но так, как мне брезжит. Участвуют два еврея, которые все покрывают своей болтовней. Один из них — умен довольно, но склад его ума — совершенно не творческий, а, как у всякого умного еврея, аналитический, спецьяльный. Другой — глуп, нагл, сметлив, быстро схватывает верхи. Участие поляка, который сразу, ни к селу ни к городу, завел польский вопрос. Сенатор Иванов добродушен и мил, и только. Редакторы еще не выразились. Щеголев один стоит на реальной почве, но он думает только о себе.

Проверка Воейкова и бешенство на переписчицу, которую мало выпороть.

Вообще этот еврейско-бюрократический хаос может погубить комиссию. Нет, нет, лучше не углубляться, уже крови много испорчено, я нахожу, все-таки, еще в себе бесцельность и легкомыслие, когда не слишком ломают люди, старость, работа.

Поздно покинув Севилью…

Ночью <Л. А. Дельмас>. Она пела грудным голосом знакомые песни.

23 июня

Телеграмма от милой и ей. Письмо маме.

На заседание я решил не идти.

В нашей редакционной комиссии революционный дух не присутствовал. Революция там не ночевала. С другой стороны, в городе откровенно поднимают голову юнкера — ударники, имперьялисты, буржуа, биржевики, «Вечернее время». Неужели? Опять — в ночь, в ужас, в отчаянье? У меня есть только взгляд, а голоса (души) нет.

Побеждая все чувства: и мысли, я все-таки проработал до обеда, сделал больше половины Фредерикса и кончил проверку Воейкова.

Вдруг — несколько минут — почти сумасшествие (какая-то совесть, припадок, как было в конце 1913 года, но острее), почти невыносимо. Потом — обратное, и до ночи — меня нет. Все это — к «самонаблюдению» (господи, господи, когда наконец отпустит меня государство, и я… обрету свой, русский язык, язык художника?). К делу, к делу…

Письмо от Н. Минич — откуда-то с фронта.

25 июня

Занятие Белецким. Господин Картавцев пришел с письмом от Потапенко. Телефон с Л. Я. Гуревич, которая «недоумевает», почему «ничем себя не зарекомендовавший маленький ***» играет чуть ли не первую роль. Я не могу объяснять, что «маленький ***» — это большой хам, который скоро окрутит усталого Муравьева и нагадит комиссии.

Занятие Климовичем.

Поделом мне за мои тяжелые жизненные грехи: я опять трачу нервы на какого-то *** и ерепенюсь, вспоминая его мелкую наглость.

В газетах: «темные солдаты» побили Н. Д. Соколова. Съезд советов солдатских и рабочих депутатов закрылся.

Вечером — прелесть островов. К ночи — выписки из Хабалова (увлекательное описание дней революции).

26 июня

И ночью и утром я читаю интереснейший допрос Хвостова А. Н. (кружки, Распутин и пр.).

Письмо от мамы — о том, как в Шахматове тоскливо и глухо (от 19 июня!).

Длинный разговор по телефону с Л. Я. Гуревич, в которой я нашел полное сочувствие себе в отношении к ***. Стало полегче благодаря ее чуткости.

Букинисты.

И разбит, и устал, и окрылен, и желаю — и рабочий, и пьяный закатом — все вместе…

Какие странные бывают иногда состояния. Иногда мне кажется, что я все-таки могу сойти с ума. Это когда наплывают тучи дум, прорываться начинают сквозь них какие-то особые лучи, озаряя эти тучи особым откровением каким-то. И вместе с тем подавленное и усталое тело, не теряя усталости, как-то молодеет и начинает нести, окрыляет. Это описано немного литературно, но то, что я хотел бы описать, бывает после больших работ, беспокойных ночей, когда несколько ночей подряд терзают неперестающие сны.

В снах часто, что и в жизни: кто-то нападает, преследует, я отбиваюсь, мне страшно. Что это за страх? Иногда я думаю, что я труслив, но, кажется, нет, я не трус. Этот страх пошел давно из двух источников отрицательного и положительного: из того, где я себя испортил, и из того, что я в себе открыл.

Сегодня все-таки много сделано четвертого допроса Белецкого.

27 июня

Телефон (сегодняшнее собрание следователей и наблюдающих переносится на завтра). Двадцать пять страниц четвертого допроса Белецкого. Письмо маме. Лесной — Коломяги.

Весь день в Зимнем дворце. Два интересных допроса (Челноков и Н. И. Иванов), вечернее заседание. *** явлено мое недоброжелательство, т. е., кажется, он его почувствовал. Муравьев выдвигает его всячески, но нечего выдвинуть: одни пошлости, общие места (согласен с этим и Идельсон). С. А. Гуревич рассказывает свой разговор о суммах департамента с Белецким.

Хорошие слова Гирчича. Вернулся я из дворца в 1-м часу ночи. Л. А. Дельмас пела Кармен в Народном доме. Или я устал, или «привык», или последний раз она опять меня пленила? Но за пустою болтовней я слышу голос соловьиный.

Письмо от тети — хорошее.

30 июня

Одушевленное (с моей стороны) заседание во дворце по поводу стенограмм. Письмо маме. Особый род усталости — лихорадочный. Телефон от Идельсона, который как-то справляется о ***.

В 12 часов ночи, в минуту, когда я дописал записку милой, погасло электричество и стал особенно заметен этот едкий запах гари: фабрики и давно уже где-то в окрестностях горящий торф.

Месяц на ущербе за окном над крышами на востоке — страшный, острый серп. А под окном целуются, долго и сладко целуются. Женщина вся согнулась таким долгим и томным изгибом закинулась на плечо мужчины и не отрывает губ.

Как красиво. А я сижу при двух свечах.

2 июля

В противоположность вчерашнему, когда меня закрутило: 20 страниц Белецкого (кончен четвертый допрос). Подготовляюсь к завтрашнему заседанию о стенограммах. Также готовлюсь я разрушить дурацкое недоразумение, которое подсунул П. Тагер.

3 июля

Не выспался. Длинное заседание о стенограммах (Ольденбург, Л. Я. Гуревич, Миклашевский, я много говорю, Лесневский, заходили Иванов С. В. и Муравьев). Ольденбург очень убедительно доказал необходимость реформы правописания (миллионы просьб, 13 лет вопрос в воздухе, реформа умеренна, Пушкин остается, кассы шрифтов могут быть и старые — «для желающих»).

Ночью ушли все министры-кадеты. Г-жа Танеева (мать Вырубовой) написала пасквиль на комиссию и на администрацию Петропавловской крепости.

Страшная усталость. Вечером письмо от милой с оказией (театральный парикмахер) — о том, какая она социал-демократка. Записка милой, два журнала, книжка.

Заседание тянется, все время перемежаясь более или менее интересными разговорами; от этого внимание слабеет, секретарь убегает, протокол оказывается неполным. Вообще хаос, в котором обсуждается все время, в сущности, один вопрос: как бороться с хаосом? — С самим собой бороться.

Вечером я сижу и работаю усталый (надоевшая таблица стенограмм). Душно. К ночи пришла Дельмас (она пела «Гимн радости»). На мосту какое-то оживление. Ночью рабочие подкатили на грузовике к почтовым учреждениям и вызвали товарищей. Три грузовика наполнились людьми, которые с криками укатили в город (один грузовик до того стар и расхлябан, что через десять минут его руками прикатили назад). Мальчишки, отдельные восклицания. По слухам, сегодня вышел вооруженный Московский полк. По слухам же, германские деньги и агитация громадны. С продовольствием Петербурга дело стоит очень плохо. Есть много обвинений против Громана. Какая душная ночь, скоро час, а много не спящих людей на улице, галдеж, хохот, свинцовые облака.

Дельмас, воротясь домой, позвонила: на улице говорят: «Долой Временное правительство», хвалят Ленина. Через Николаевский мост идут рабочие и Финляндский полк под командой офицеров, с плакатами: «Долой Временное правительство». Стреляют (будто бы пулеметы). Также идет Московский полк и пулеметная рота (рассказывают на улице). Я слышу где-то далеко «ура». На дворе — тоскливые обрывки сплетен прислуг. Не спит город. Как я устал и слаб. Второй час ночи, опять подкатывают автомобили, ура и крики.

Л. Я. Гуревич сегодня предлагала мне подумать об издании дешевой книжки стихов и маленьких брошюр стихов вообще. — Тоскливо как-то. Спать, что ли, и думать, что победит эта умеренная эсеровская городская дума? Я слишком устал. Все-таки было от милой письмо.

Еще выбежал желтый грузовик из почтового сарая с людьми (солдаты и рабочие, у заднего видно ружье). Немного светает, 2 часа ночи (по новым часам).

4 июля

Утренние газеты вышли. Много лавок позакрывалось. Робкий телефон от г. Тагера. К 2-м часам пешком в Зимний дворец (трамваев нет). Улица довольно пуста и спокойна. Через j часа после того, как я пришел во дворец, началась стрельба залпами где-то в тылу его. Говорят, стреляли в Преображенские казармы и из окон отвечали. Заседание об отчете. Г-н *** всем орудует, все с этим согласны и его обожают, фрондируем только мы с Идельсоном. А. Тагер тоже, оказывается, склонен к вульгарности, он уже предлагает услуги издательства «Муравей»… В 6-м часу домой — опять пешком. Встреча с Княжниным. На улицах — кучки народа. Я заходил в кофейню на Вознесенском. Вечерняя «Биржевка» вышла. Будто бы побили на Невском кронштадцев. Две стихии. Озлобление Княжнина. Сейчас (пока я пишу это) на улице выстрел. По городу носятся автомобили, набитые солдатами, торчат штыки.

Дворцовый слух: Петербург на осадном положении, Половцеву предоставлены все полномочия. Присяжный поверенный Гольдштайн, когда у него сегодня отобрали автомобиль, показал удостоверение Керенского на право служебных поездок. Ему сказали: «Керенский давно арестован. Вы бы еще показали удостоверение Николая II».

Один автомобиль был очень красив сегодня (маленький, несется, огромное красное знамя, и сзади пулемет). Много пулеметов на грузовиках. Красные плакаты. Слух швейцарихи Вари о пулеметах на крышах и о бывших городовых. Я думаю о немецких деньгах. Остальное — в газетах.

Утром шел дождь, потом наступила жара, к вечеру душно, идет грозовая туча с молнией.

Чем более <члены Чрезвычайной следственной комиссии> будут топить себя в хлябях пустопорожних заседаний и вульгаризировать свои «идеи» (до сих пор неглубокие), — тем в более убогом виде явится комиссия перед лицом Учредительного собрания. В лучшем случае это будет явление «деловое», т. в. безличное, в худшем — это будет посмешище для русских людей, которые — осудить не осудят, но отвернутся и забудут. Что же, если так суждено; значит — голоса нет. Сдаваясь… — ам, комиссия сама себя отведет на задний план; оттуда, где поют солисты, она отойдет туда, где сплетничают хористки.

Письмо маме.

На улице встретился Вася Менделеев. Серое пальто, дорожная шапка с козырьком, через плечо — на веревке — мешок для провизии. Бородатый, довольно бледный, сходство с отцом.

Тоскливо как-то… Свежесть после дождя, собака кричит, полаивает, а люди — не очень громко (а когда и громко, их немного на углах). Последний слух: на Литейную выписали 20 карет скорой помощи (ночью). Солдаты будто бы готовы «подавить восстание», кроме нескольких полков.

Как я устал от государства, от его бедных перспектив, от этого отбывания воинской повинности в разных видах. Неужели долго или никогда уже не, вернуться к искусству?

5 июля

Пришло чулковское «Народоправство», № 1. «Русская воля» полна событий; оказывается, вчера много убитых и раненых. Я принялся за Белецкого и поступил мудро, так как в Зимнем дворце, как оказалось, никаких допросов нет (барышень нет), меня никто не предупредил, и я пришел бы даром.

Барышня на телефоне говорит, что очень много работы, — не отвечала] часа.

Ко мне в комнату, пока я работаю, влетел маленький воробей, и я сейчас же почувствовал тоскливость минуты, грязь государственную, в которой я к чему-то сижу по уши, стал вспоминать Любу.

С. П. Белецкий «очищается от грязи». Но можно ли очиститься, выливая также и всю чужую грязь и не стараясь оправдать ее? Нет, те, кто из них раскаялся (и раскаялся ли?), должны еще пройти много ступеней очищения, они — в самом низу лестницы, как «дети», только наоборот.

Сегодня сделал весь пятый допрос Белецкого -26 страниц, особенно больших и полных (вплоть до обеда).

6 июля

День богатый делами и грешный. Утром — миноносец «Орфей» у Английской набережной. Патрули у мостов, Николаевский разведен. Дворец — пусто.

Первый, конечно, С. Ф. Ольденбург. Заседание. Я в течение нескольких часов, прерываемых разговорами о событиях дня, проездом велосипедной команды, завтраком, — стараюсь «изолировать» ***, нахожу разные поддержки, в конце концов, кажется, по крайней мере на время, это удается. Часов около 3-х (с 11-ти утра) заседание об отчете прерывается, выясняется многообразие мнений и отсутствие плана.

— Либер, Дан и еще один. Муравьев зовет меня в крепость, мы едем на автомобилях большой компанией; цель — узнать у бывших чинов департамента полиции имена главнейших провокаторов из большевиков (присутствующие меньшевики — Следственная комиссия, расследующая немецкие деньги на последние события). Последовательно вызываются: Виссарионов, Курлов, Спиридович, Белецкий и Трусевич. Все одинаково не знают. Протокол Курлова пишу я; потом иду к нему в камеру, прошу его подписать и разговариваю с ним. Он держится униженно-добродушно (генерал-лейтенант).

Крепость внутри пуста, комендант рассказывает о сегодняшней осаде, мы доезжаем только до ворот, которые заперты, мост полон кучек солдат, в обоих воротах — большие караулы. К заключенным большевиков не пустили (рассказывает унтер-офицер); они спрашивали о стрельбе на улицах эти дни, им говорили для объяснения, что вода поднялась. Едва ли они этому поверили, слыша пулеметы. Пушки в полдень сегодня не было (во избежание паники).

Слухи об арестах, освобождениях, опять арестах. Когда мы вышли из крепости (в 8-м часу вечера), сияло солнце, мирные кучки толпились, дворец Кшесинской завоеван, побежали трамваи. Я долго гулял…

Газеты празднуют победу. Ночью на сегодня с фронта пришла целая дивизия. Казаки. Слухи о заводах. Ночью много труб дымит. Слухи об отправке взбунтовавшихся на фронт.

Распорядительность Половцева.

От мамы писем давно нет, очевидно, масса писем не разобрана.

У Либера — хорошее лицо (Микель-Анджело), у Дана — отвратительное (шиповник Вайс). Третий товарищ — моложе — мрачный. Все — измученные.

Слух об аресте Ленина…

О, грешный день, весь Петербург грешил много и работал, и я — много работал и грешил.

Люба, Люба, Люба.

7 июля

С утра — небольшая справочная работа. Мое отсутствие весь день (Ольгино). Письмо от мамы от 27 июня. Письмо маме.

«Восстание усмирено». А именно: ночью пришла Дельмас; и вдруг где-то на Неве или на Васильевском острове затрещали пулеметы, залпы, выстрелы, долго. Люди выбежали на улицу, кучки на углах.

Дельмас принесла слух, что Терещенко тоже ушел. Сырая, душная ночь.

8 июля

Утром дописал письмо маме. Двадцать шесть страниц второго допроса Маклакова.

Всякая мысль прочна и завоевательна только тогда, когда верна основная схема ее, когда в ее основании разумеется чертеж сухой и единственно возможный. При нахождении чертежа нельзя не руководствоваться вековой академической традицией, здравым и, так сказать, естественным разумом.

Что мыслится прежде всего, когда думаешь о докладе высокого государственного учреждения — Следственной комиссии, долженствующей вынести приговор старому 300-летнему режиму, — учреждению еще более высокому — Учредительному собранию нового режима?

Мыслится русская речь, немногословная, спокойная, важная, веская, понятная — и соответствующее издание государственной типографии (а не популярные книжечки, издаваемые еврейско-немецкой фирмой «Муравей»). Такую речь поймет народ (напрасно думать, что народ не поймет чего-нибудь настоящего, верного), а популяризации — не поймет.

[72]

Найденный верно чертеж можно спокойно вручить для разработки всяким настоящим рабочим рукам. Лучше — талантливым; но личных талантов бог не требует, он требует верности, добросовестности и честности. Если будет работать талант, обладающий этими качествами (и, кроме того, в данном случае, государственным умом), то он сумеет вырастить на сухих прутьях благоухающие свежие и красные цветы Демократии. («Талантик» только нагадит.) Если не будет таланта, чертеж останется верным, а Народ примет милостиво и простой и честный рабочий труд.

Нельзя оскорблять никакой народ приспособлением, популяризацией.

Вульгаризация не есть демократизация. Со временем Народ все оценит и произнесет свой суд, жестокий и холодный, над всеми, кто считал его ниже его, кто не только из личной корысти, но и из своего… интеллигентского недомыслия хотел к нему «спуститься». Народ — наверху; кто спускается, тот проваливается. Это судьба и «***-ов» и «муравьев», дело только во времени.

Это — моя мысль (после ванны), все еще засоряющаяся злостью. Ее надо очистить, заострить и пустить оперенной стрелой, она — коренная и хорошая.

Прелесть закатного неба, много аэропланов в вышине, заграница на Карповке, грусть воспоминаний в Ботаническом саду и около казармы, наши окна с Любой.

9 июля

Почтовый сюрприз. Небольшая работа над Маклаковым (кончил второй допрос, начал третий).

Телеграммы от Любы и от мамы, и мои в ответ.

Прелесть Шуваловского парка, Парголова, купанья, заката. Свежий крылатый зеленый день. К вечеру неожиданная встреча с Дельмас в Парголове.

10 июля

Почему я врал себе и маме, что Либер и Дан — большевики? Оба — меньшевики. Все это — моя «отвлеченность».

Сегодня — раздирающий день для меня, потому что я почти никогда не умею совмещать. Между тем сегодня «новое» врывалось в «старое», как никогда. Потому я измучен, просто — выпита вся кровь.

Едва я пришел во дворец, вся здравомыслящая обывательщина мнений его аборигенов кинулась в меня. Все наперерыв: арестовать большевиков, давно надо было, Россия гибнет, прорыв и бегство, какого никогда не было, и так далее, измена и прочее.

Кадеты приняли резко националистическую окраску. Миклашевский слабо защищается против риторического жара Родичева, потому что правда Миклашевского — пьяненькая, хорошая, бесшабашная, русская правда. Да ведь оба пьяненькие? Не правда ли? Слезы на глазах у обоих. Слезы Миклашевского лучше. Холодный Муравьев против ареста Ленина и старается ликвидировать спор. Щеголев принес «хорошие ужасные вести»: наши наступают на севере, Галич и Тарнополь еще в наших руках, остатки 11-й армии расстреляны своими же, французы и англичане начинают наступление.

Это — «перерыв». А до и после — 5-часовой допрос умного Крыжановского, мне пришлось быть секретарем и строчить протокол, а документов оглашено и предъявлено больше чем когда-нибудь. На возвратном пути меня заговаривал С. Ф. Ольденбург. Бывают же такие дни.

— одна лихорадка: злобная травля, истерический ужас, угрожающие крики. А русский народ «бяжит» добродушно, тупо, подловато, себе на уме. Вот наша пьяненькая правда: «окопная правда». За что нам верить? За что верить государству? Господа всегда обманывали. Господа хоть и хорошие, да чужие. Если это возобладает, будет полный государственный крах, но — разве я смею их за это травить? Глупый, озлобленный, корыстный, тупой, наглый, а каким же ему еще, господи, быть?

Толпившиеся на днях вечером с криками у «Луна-Парка» (когда оттуда выходит офицерье со своими блядями, — ей-богу, хочется побить) арестовывали, оказывается, редактора «Окопной правды», поручика Хаустова. Какая мерзость — «средний» человек, особенно военный — «в отпуску», День серый, какие-то холодные тряпки туч. К ночи я долго слышу какие-то глухие удары, похожие на пушечную стрельбу (в стороне моря). По-видимому, это — мое воображение, потому что на улице никто не обращает внимания.

11 июля

С утра до полдня (4-го часа) — занятия стенограммами во дворце с Ольденбургом и Лесневским. Очень приятный день и освежающая прогулка вечером, а днем — покупка книг у Глебова, с которым мы давно не видались.

12 июля

Когда стреляют по своим, то обыкновенно стремятся произвести главным образом моральное действие, стреляют поверху. Однако (как теперь, по 11-й армии) перестреляли и совершенно невинных, случайно попадавшихся (Ольденбург).

Китайская книга о поэте написана Алексеевым, хорошо говорящим по-китайски. Вступление к драмам Калидасы — восточная поэзия вообще требует творчества читателя, гораздо больше, чем западная (Ольденбург), она как бы требует усилия от желающего насладиться ею.

«Отделение» Финляндии и Украины сегодня вдруг испугало меня. Я начинаю бояться за «Великую Россию». Вчера мне пришлось высказать Ольденбургу, что, в сущности, национализм, даже кадетизм — мое по крови, и что стыдно любить «свое», и что «буржуа» всякий, накопивший какие бы то ни было ценности, даже и духовные (такова психология lanterne'a[73] и всех предельных «бессмысленных» возмущений; Киприанович, поддержавший меня, внес поправку, что все это имеет экономическую предпосылку, но я думаю, что она выпадает сама собой, и ум, нравственность, а особенно уж искусство — и суть предмет ненависти. Это — один из самых страшных языков революционного пламени, но это — так, и русским это свойственно больше чем кому-либо).

Если распылится Россия? Распылится ли и весь «старый мир» и замкнется исторический процесс, уступая место новому (или — иному); или Россия будет «служанкой» сильных государственных организмов?

Деятельность Шептицкого, документ которого, прямо указывающий на австрийскую работу (документ щегловитовских времен). Идельсон хочет опубликовать. Подозрения на Грушевского. «Украинский сепаратизм — австрийская работа». Указания Белецкого на связь Ленина с Австрией. Юридическая квалификация измены и шпионства различна. «Пораженчество в данный момент — измена» (С. В. Иванов).

На фронте, по-видимому, очень неблагополучно, и на западном, судя по сегодняшнему сообщению.

Я по-прежнему «не могу выбрать». Для выбора нужно действие воли. Опоры для нее я могу искать только в небе, но небо — сейчас пустое для меня (вся моя жизнь под этим углом, и как это случилось). То есть, утвердив себя как художника, я поплатился тем, что узаконил, констатировал середину жизни — «пустую» (естественно), потому что — слишком полную содержанием преходящим. Это — еще не «мастер» (Мастер).

Я пошел во дворец, где иногда слушал допрос Александра Алексеевича Хвостова, старого, умного, порядочного, может быть хитроватого. Занимался стенограммными мелочами.

На улице — скверно: выйдя, я увидал грузовик с вооруженными матросами («правительственные» или нет?). Всюду — команды, патрули — конные и пешие, у хвостов солдаты. Появилось периодически возникающее, хотя и редкое, отдавание чести. Всюду на стенах объявление от министерства внутренних дел, подписанное Церетелли. В книжных лавках книги теперь завертывают в старые законы.

Письмо от мамы и маме.

«первых христианах» и пр., сказанные в крепости 6 июля. Председатель сказал, что, наоборот, Белецкий говорил о меньшевиках, когда я хотел взять бумагу обратно, Муравьев спрятал в карман и сказал: «Зачем же вам переписывать?» Идельсон согласен со мной, что Белецкий говорил именно о большевиках.

13 июля

Кончил третий допрос Маклакова.

Несказанное — в природе, а жизнь, как всегда при этом, скучна и непонятна; непонятна особенно: тихо, военно, скверные газетные вести. Швейцар Степан хорошо рассказывает о прелестях братанья, которые нарушил Керенский. На улице зажглись фонари, министерство финансов напечатало еще 2 000 000 000 бумажек, намеки на «Париж» на улице («артист» с гитарой в кафэ).

Я никогда не возьму в руки власть, я никогда не пойду в партию, никогда не сделаю выбора, мне нечем гордиться, я ничего не понимаю.

Я могу шептать, а иногда — кричать: оставьте в покое, не мое дело, как за революцией наступает реакция, как люди, не умеющие жить, утратившие вкус жизни, сначала уступают, потом пугаются, потом начинают пугать и запугивают людей, еще не потерявших вкуса, еще не «живших» «цивилизацией», которым страшно хочется пожить, как богатые.

Ночь, как мышь, юркая какая-то, серая, холодная, пахнет дымом и какими-то морскими бочками, глаза мои как у кошки, сидит во мне Гришка, и жить люблю, а не умею, и — когда же старость, и много, и много, а за всем — Люба.

Дети и звери. Где ребята, там собака. Ребята играют, собака ходит около, ляжет, встанет, поиграет с детьми, дети пристанут, собаке надоест, из вежливости уж играет, потом — детям надоест, собака разыграется. А день к вечеру, всем пора домой, детям и собаке спать хочется. Вот это есть в Любе. Травка растет, цветочек цветет, лежит собака пушистая, верная, большая, а на песочке лепит караваи, озабоченно высыпает золотой песок из совочка маленькая Люба.

Баюшки, Люба, баюшки, Люба, господь с тобой, Люба, Люба.

14 июля

Письмо от тети от 7 июля — о мамином беспокойстве, об одиночестве шахматовском и о том, что они собираются приехать в конце июля — начале августа на мамину квартиру.

Государство не может обойтись без смертной казни (Керенский!). Государство не может обойтись без секретных агентов, т. е. провокаторов. Государство не может обойтись без контр-шпионажа, между прочим заключающегося в «добывании языка». Братание кончилось тем, что батальонный командир потребовал «добыть языка». С немцами давно жили дружно, всем делились. Посовещались и не добыли. На следующий день командир повторил приказание с угрозой выслать весь батальон в дозор.

Батальонные и ротные комитеты на фронте бессильны. Ослушаться нельзя. Двух немцев, пришедших, по обыкновению, брататься (там — тоже не слушались начальства, и немцы тоже отказывались наступать), забрали и отправили в штаб дивизии (что с ними там делали — неизвестно, но обыкновенно «языки» подвергаются пытке и пр.). Немцы вывесили у проволочных заграждений плакат: верните наших двух товарищей, иначе вам будет плохо. Стали совещаться, что поступили подло, но вернуть уже не могли. Немцы вывесили второй плакат: пришлите нам одного из ваших, мы его отпустим. Смельчак нашелся, пошел к немцам. И вернулся обратно, цел. Немцы вывесили третий плакат: верните нам наших, как мы вернули вам вашего, иначе вам будет плохо. Когда это не подействовало, открыли огонь но нашим окопам. Два дня свирепствовала немецкая артиллерия (к нашим окопам уже наверняка пристрелялись, — что наши окопы?), и выбили из каждой роты по 60 человек (вчера рассказал мне швейцар). Какая страшная трагедия.

Его же рассказы: Керенского бранят, зачем начал наступление, когда одни согласны, а другие — нет. Без наступления и с братанием война бы кончилась. Что отравляли братающиеся немцы, — газетное вранье. Еще бранят Керенского за то, что никуда не годных белобилетников и стариков берут и держат, даром тратя казенные деньги, а молодых рабочих с заводов, которые пошли бы в бой, будучи уже обучены, если их смешать с другими, не берут.

Вы меня упрекаете в аристократизме? Но аристократ ближе к демократу, чем средний «буржуа».

День с утра такой же таинственно-холодный, как вчера, но к середине дня выходило солнышко, и сразу легче было на душе. А я тружусь над Виссарионовым (он — бедный труженик, бедный ребенок).

Вчера я жалел себя, что приходится уходить из парка в Шувалове. Жить бы (пожить) в деревне, и с Любой.

Двадцать две страницы первого допроса Виссарионова.

«буржуазию». Какого-то чиновника чуть не разорвали. Рабочий говорит: «Что мне 50 рублей?») Курица стоит 7 рублей.

Занятие А. Н. Хвостовым (толстым): противно и интересно вместе. Вот придворные помои, гнусные сенсации, жизнь подонков общества во всея ее наготе.

15 июля

Письмо от мамы от 4 июля! Телефон от А. В. Гиппиуса, которого я вчера не застал. Шувалово и Парголово. Вечер у Жени Иванова, его жены и у моей крестницы. Без меня звонил Чулков.

Ночью вопит сумасшедший: «Темные силы! Дом 145, квартира 116, была хорошенькая блядь Надя, ее защищал полицейский!» Требует, чтобы его вели в комиссариат. Его ведут к Николаю Чудотворцу, уговаривая: «Товарищ, товарищ, не надо ломаться». Он кричит: «Прикрываясь шляпой!»

Ночью телефон с Дельмас — ее брат ранен на войне и умер в Киеве.

16 июля

Деньги от Пашуканиса. С утра забастовали пекаря, и нет хлеба. Успенский, заведующий экспедицией заготовления государственных бумаг (брат писателя, дядя жены Савинкова) говорил Жене, что для того, чтобы попасть в партию большевиков, надо внести 2000, и тогда откроется всякое «продовольствие» и все винные погреба (орудуют бывшие полицейские).

Рассказав об отсутствии хлеба (четыре бабы подрались в хвосте), Агния, однако, достала прекрасного кисловатого хлеба.

Как всегда бывает, после нескольких месяцев пребывания напряженного в одной полосе я притупился, перестал расчленять, события пестрят в глазах, противоречивы; т. е. это утрата некоторая пафоса, в данном случае революционного. Я уже не могу бунтовать против кадет и почитываю прежде непонятное в «Русской свободе». Это временно, надеюсь. Я ведь люблю кадет по крови, я ниже их во многом (в морали прежде всего, в культурности потом), но мне стыдно было бы быть с ними.

Письмо маме (длинное) Виссарионов — первый допрос — 23 страницы.

Солнышко к вечеру, и светлей и теплей мне, бедному зверю.

Записка Любе.

Какой-то жуткий вечер после хорошего дня. Телефон от Чулкова. Взгляд сумасшедшего в кафэ, который погрозил мне пальцем. Л. Дельмас, — с ней поздний вечер. Сегодня она пленила Глазунова.

17 июля

Описано в записной книжке.

18 июля

С утра — заседание в Зимнем дворце с С. Ф. Ольденбургом, Миклашевским и Лесневским; обедал и вечером у меня А. В. Гиппиус. Телефон от В. А. Зоргенфрея.

19 июля

Утром приехала Маня с большим письмом от милой и с сундуками. Все это меня очень взбудоражило, поднялось много со дна души — и хорошего и плохого. Наработать сегодня столько, чтобы пришло все внутри в порядок.

* * *

— огромная работа до после обеда.

В России очень…

Телефон от Пяста.

Дождь к вечеру (от гари?).

Безмятежность?

20 июля

Сорок одна страница Крыжановского. Письма маме и Любе. Купанье в Шувалове. Полная луна. Дельмас. Письмо от мамы от 12 июля.

21 июля

День довольно значительный. С утра во дворце заседание стенографической подкомиссии. Интересный вопрос по поводу бумаг Крыжановского. А. С. Тагер умно и жестоко говорит, что в политических целях (не только юридически) совершенно возможно печатать даже автобиографию, даже письма из перлюстрации (если это представляет политический интерес).

Мы этого не сделаем; мой вывод, что мы поступим мягко и тактично, соответственно с политическим моментом, требующим, чтобы не возникали всё новые обвинения против нового режима. Но государство и право (база его) суть чудовища те же, и размах власти их (в котором есть скрип костей и свист сквозника) так силен, что люди уже им не владеют. Государство может, да; как мы после этого отнесемся к государству — другой вопрос.

Любовь Яковлевна предлагала повлиять на Муравьева в смысле отчета через сенатора Андроникова.

что будет мне помогать. По-моему, по-прежнему нет плана; что будет из ряда очерков, я не представляю. Почему это отчет?

Но матерьял интересен, и я испытаю силы над Протопоповым.

Миклашевский во время заседания рисовал меня (как же я стар). Л. Я. Гуревич была, совсем больная (сердце).

Дома нашел неожиданно письмо от мамы от 18 июня; розы и красная записка от Л. А. Дельмас.

В газетах — плохо.

Нет рокового, нет трагического в том, что пожирается чувственностью, что идет, значит, по линии малого сопротивления. Это относится и к Протопопову и ко мне. Если я опять освобожусь от чувственности, как бывало, поднимусь над ней (но не опушусь ниже ее), тогда я начну яснее думать и больше желать.

Непомерная усталость.

22 июля

Муравьев высказал вчера, что Чрезвычайная следственная комиссия изживает свой век, пожелал ей закончиться естественным путем и сказал, что естественным пределом ее работы будет созыв Учредительного собрания.

Шуваловский парк, поле, купанье — весь день жаркий день.

23 июля

Дует холодный ветер.

Кончен допрос Крыжановского. Приведен в окончательный вид Горемыкин и Маклаков (без одного документа). Приведение в порядок других стенограммных дел. Чтение Комиссарова с выписками (до того — малоинтересного мне Беляева), Макарова с выписками.

Когда им (например, Комиссарову или Макарову) приводится литературная ссылка (обоим этим, например, на рассказ Л. Андреева о семи повешенных), то они игнорируют, даже как будто недовольны.

Восхитительные минуты (только минуты) около вечерних деревьев (в притоне, называемом «Каменный остров», где пахнет хамством). Дельмас я просил быть тихой, и она рассказала мне, как бывает, сама того не зная, только ужасы. Между прочим: юнкера Николаевского кавалерийского училища с офицерами пили за здоровье царя.

Отчего же после этого хулить большевиков, ужасаться перед нашим отступлением, перед дороговизной, и пр., и пр., и пр.? Ничтожная кучка хамья может провонять на всю Россию.

Боже, боже, — ночь холодная, как могила. Швейцар сегодня рассказывал мне хорошо об офицерском хамстве. Вот откуда идет «разложение армии». Чего же после этого ждать?

24 июля

Что же? В России все опять черно и будет чернее прежнего?

Дворец.

Допрос Маркова 2-го и Нератова. Разговор с председателем об отчете. Разговор с Миклашевским и Л. Я. Гуревнч. Вечером у меня композитор Аврамов, основатель общества «Леонардо да Винчи». Слухи: Одесса эвакуирована, эвакуация сопровождалась «еврейским погромом с большевистскими лозунгами»; наша румынская армия отрезана.

Письмо маме.

25 июля

Итак (к сегодняшнему заседанию об отчете):

Если даже исполнить то, что записано мной в протоколе, получится ряд не связанных между собой статей, написанных индивидуально разными лицами. Кто их свяжет и как?

Сколько бы мы сейчас ни говорили о масштабе статей, полного масштаба установить нельзя по текучести матерьяла.

Выйдет компромисс.

Мыслимо: или — большое исследованье, исследование свободное, с точки зрения исторической подходящее к явлениям, требующее времени, пользующееся всем богатейшим матерьялом; или — доклад политический, сжатый, обходящий подробности во имя главной цели (обвинение против старого строя в целом).

Я останавливаюсь, по причинам многим и высказанным многими, на последней форме. Что это конкретно: это — двухчасовая речь, каждая фраза которой облечена в невидимую броню, речь, по существу, военная, т. е. внешним образом — холодная, общая, важная (Пушкин), не обильная подробностями, внутренно же — горячая, напоенная жаром жизни, которая бьется во всех матерьялах, находящихся в распоряжении комиссии. Следовательно, каждая фраза такой речи может быть брошена в народ, и бросать ее можно как угодно. Пусть с ней поиграют, пусть ее бросят обратно, — она не разобьется, ибо за ней — твердое основание, она есть твердое обобщение непреложных фактов.

Параллельно этой речи может стоять чисто криминальный отчет. А главное — матерьялы, все множество которых всегда может быть к услугам Учредительного собрания.

Мне кажется, что, строя доклад таким образом, мы избежим крупнейшей опасности: преувеличить значение имен, что как бы подтвердит легенду, создаст ошибку чисто зрительную Опять конкретизирую примером: Протопопов (даже) — личность страшно интересная с точки зрения психологической, исторической и т. д., но вовсе не интересная Так сказать, не он был, а «его было», как любого из них. Если мы лишний раз упомянем это маленькое имя, которое связано со столькими захватывающими не политическими фактами, то окажем плохую услугу — и народу, который будет продолжать думать о его значительности, и комиссии, и самому Протопопову.

В 4 часа было заседание, на котором мне удалось это более или менее высказать. Председатель отнесся мило и с улыбкой усталости, Тарле — загадочно, Щеголев — съязвил, горячо поддержали Миклашевский и Гуревич, улыбался ласково и соглашался С. В. Иванов… Черномор дик сказал речь надвое, как ***-ский козел отпущения, Романов отнесся мало как (кажется, и Смиттен), кажется, остался недоволен добрый В. А. Жданов — «большевик».

Ужасные мысли и усталость вечером и ночью (отчасти — от чтения мерзостей Илиодора). Старший дворник — его речи против правительства; несчастия, сыплющиеся на Россию.

26 июля

Утром будет опять заседание — без председателя (Муравьева), с Тарле.

Председательствует СВ. Иванов, который сказал вещь, стоящую многого, освещающую все положение, как прожектором.

«Что такое эти люди? Мы сами виноваты, что не умели управлять ими, и я — один из первых. Мы виноваты больше их. Оставим это…»

В результате пришли к какому-то компромиссу, который мне придется излагать в протоколах.

Купанье.

27 июля

Письмо от уехавшей куда-то Дельмас.

В народе говорят, что все происходящее — от падения религии; что в Сенате украли отречение Николая П.

Большевики переведены в Петропавловскую крепость (Козловский, Суменсон, Коллонтай).

И. И. Манухин в первый раз обозлился — за то, что на него перевалили всю ответственность за Макарова, которому вредно сидеть в крепости.

Это бывало раньше (перебрасыванье ответственности), но сейчас родственники подняли голову и наседают. Другая музыка пошла.

Николая Романова комиссия решила не допрашивать (Учредительное собрание; а мы — остаемся в пределах своих «трех классов»).

— меньше политики). Теперь это опять особо подчеркивается.

Записывая все эти мелочи, доступные моему наблюдению, я, однако, записываю, как «повернулась история». Я хочу подчеркнуть, как это заметно далее в мелочах (не говоря о крупном).

И все-таки, при всей напряженности, думаешь минутами постоянное: «Хорошо бы заняться серьезным делом — искусством». «Давно, лукавый раб…»

Что это в Шуваловском парке? Молодость, невеста, белая лошадь, вечерние тети, скамья в лощине.

История идет, что-то творится; а… они приспосабливаются, чтобы не творить…

В частности (об отчете): *** и его приспешник Черномордик злятся, говорят мне любезности, а в результате заняли теперь ту позицию, что «я занял выгодную позицию», а они — честные труженики, дающие мало, но дающие верное.

Вечная гнусность, стародавняя пошлость… преследует и здесь, преследует на каждом шагу, идет по пятам. И я хорошо понимаю людей, по образцу которых сам никогда не сумею и не захочу поступить и которые поступают так: слыша за спиной эти неотступные дробные шажки — обернуться, размахнуться и дать в зубы, чтобы на минуту отстал со своим полуполезным, полувредным (= губительным) хватанием за фалды.

Усталость, лень, купанье, усталость. Черно, будущего не видно, как в России.

28 июля

Опять заседание с отрицательным результатом. К моему <мнению> уже тяготеют, кроме Л. Я. Гуревич и Миклашевского (сегодня отсутствовавшего), — и С. В. Иванов; а Тарле уже сидит между двух стульев, облепленный *** и услуживающим ему, но, по существу, гораздо лучшим, Черномордиком.

Письмо от мамы и тети (от 24 июля). Письмо маме.

«программами», какую сегодня выдвинул Тарле, которая действительно похожа на программу торжествующего… гимназиста Павлушки и с которой сегодня уже спорили. Ничего это не говорит. От таких программ и народ наш темен и интеллигенция темна.

Я пошел к Пясту, который вчера мне звонил, встретил его на улице и прошел с ним несколько шагов.

К ночи — длинный разговор с Феролем, который звонил мне на днях и опять позвонил.

Уезжает в Сафонове. Он советует маме жить в санатории с осени, я возражал. Разговор длинный и доверчивый с моей стороны, сухой и деловой с его, и потому — для меня тяжелый. Верно, опять буду видеть тяжелые сны.

… Погубила себя революция?

Тихая, душная ночь, гарь. А. Тома, уезжая, назвал Петербург «бардаком», офицеры английского генерального штаба пророчат голод и немцев и советуют всем, кто может, уезжать отсюда (Фероль).

29 июля

Усталость моя дошла до какого-то предела, я разбит. Ленивое занятие стенограммами. Досадую на Любу, зачем она сидит там и не едет, когда уже поздно.

30 июля

— «весьма срочно и спешно». В пакете — приглашение в члены Лиги русской культуры и приглашение к участию в первом публичном собрании Лиги (с приложением 9-го номера «Русской свободы»).

Кончен первый допрос Виссарионова. Бедный…

Вопрос о вступлении в Лигу для меня: А. Конкретный: 1. Горький, Горького нет, а Родзянко есть (связано с бурцевскими нападениями), 2. укрепление государственности (из воззвания учредителей — «К русским гражданам»), 3. отношение к еврейскому вопросу, 4. присутствие правых и москвичей. Б. Общий: тяготение мое к туманам большевизма и анархизма (стихия, «гибель», ускорять «лики роз над черной глыбой»).

За: А. Конкретный: Лига русской культуры — 1 — объединение не классовое, не политическое, над политическими формами и течениями, 2 — просветительная деятельность, 3 — присутствие Струве и Ольденбурга среди учредителей. Б. Общий: зацепка за жизнь, участие в жизни, которое пока мне нужно («железный день»; нельзя ускорить «вечер»).

«выноска» Булгакова (найти). Булгаков упрощает (большевизм и Распутин).

Цепом молотили медовый клевер, жирную кашку, которой поросли великорусские поля…

Большевизм (стихия) — к «вечному покою» ( покосившийся). Это ведь только сначала — кровь, насилие, зверство, а потом — клевер, розовая кашка. Туда же — и чувственность (Распутин). Буйство идет от вечного покоя и завершается им. Мои «Народ и интеллигенция», «Стихия и культура».

Сковывая железом, не потерять этого драгоценного буйства, этой неусталости.

Да, не так страшно. «Тяжкий млат, дробя стекло, кует булат».

… Лава под корой…

* * *

После обеда я успел, однако, весело удрать в Шувалове и выкупаться. За озером — «Сияй, сияй мне, далекий край. Бедному сердцу — вечный рай». В чем дело, что так влечет?

Оказывается, озеро железистое, потому вода желтая. Доктора прописывают некоторым купанье там. Около Парголова есть руда.

Купаясь в глубокой купальне (на этом берегу), я убедился, что все-таки могу плавать, нет еще только той сноровки, какая требуется и для велосипеда и, вероятно, для лошади, хотя к лошади я слишком уж привык.

31 июля

Во дворце. Сначала иногда особо надоедающее бесконечное здорованье друг с другом. На допросы чинов министерства юстиции не пошел. Примостившись в столовой, довольно долго делал выписки из протопоповских записок. Все-таки начало положено. Около 5-ти — удрал купаться. Жарко очень.

Царя перевезли в Суздаль или Кострому (Идельсон).

Жду мою Любу.

1 августа

Заседание в комиссии (редакционной) с Д. Д. Гриммом. Его соображения о верховной власти. П. Тагер продолжает читать лекции сенаторам и членам Государственного совета, которые его выслушивают. Скептицизм Идельсона, который давно убеждает меня вернуться в дружину.

Я, по-видимому, беру, кроме «Протопопова», «Последние дни старого режима». — Зной и ветер, парк и купанье. Весь вечер — разговор с милой.

Письмо маме.

2 августа

Сдаю I Маклакова (готового).

Тяжелый и мрачный допрос Гучкова. Ссоры в президиуме. Серость и хамоватость придворных Муравьева (г. Лесневский).

Люба у Вольфа. Как Люба изменилась, не могу еще определить в чем. — Купанье.

3 августа

Весь день я составляю по газетам канву из известного политического матерьяла, для того чтобы расшивать потом по ней узоры матерьялов, добытых комиссией (сегодня и вчера вечером — с декабря до половины января 1917 г.).

Вечером мы с милой нашли для тети маленькую комнату в соседней с нами квартире за 45 рублей!

Телефон от Пяста.

Душно, гарь, в газетах что-то беспокойное. Я же не умею потешить малютку, она хочет быть со мной, но ей со мной трудно: трудно слушать мои разговоры. Я сам чувствую тяжести и нудность колес, вращающихся в моем мозгу и на языке у меня. «Старый холостяк».

«Слишком трудно, все равно — не распутаемся». Однако подождем еще, думает и она.

Все полно Любой. И тяжесть и ответственность жизни суровей, и за ней — слабая возможность розовой улыбки, единственный путь в розовое, почти невероятный, невозможный.

В газетах на меня произвело впечатление известие о переезде Синода в Москву и о возможности закрытия всех театров в Петербурге. Теперь уж (на четвертый год) всему этому веришь. Мы с Идельсоном переговариваемся иногда о том, как потащимся назад в дружину. Тоска. Но все-таки я кончаю день не этим словом, а противоположным: Люба.

Происходит ужасное: смертная казнь на фронте, организация боеспособности, казаки, цензура, запрещение собраний. Это — общие слова, которые тысячью дробных фактов во всем населении и в каждой душе пылят. «Лигу русской культуры», я буду читать «Русскую волю» (попробую; у «социалистов» уже не хватает информации, они вышли из центра и не захватывают тех областей, в которых уверенно и спокойно ориентируются уже «буржуа»; «их» день), я, как всякий, тоже игрушка истории, обыватель. Но какой полынью, болью до сладости все это ложится на наши измученные войной души! Пылью усталости, вот этой душной гарью тянет, голова болит, клонится.

Люба.

Еще темнее мрак жизни вседневной, как после яркой… «Трудно дышать тому, кто раз вздохнул воздухом свободы». А гарь такая, что, по-видимому, вокруг всего города горит торф, кусты, деревья. И никто не тушит. Потушит дождь и зима.

Люба.

4 августа

Опять — Бусино хозяйство и уют утром. Во дворец — злой. Разговор с Домбровским, который рассказывал о крупном провокаторе, игравшем роль в протопоповской истории. Пришел Милюков, начали его спрашивать (розовый, гладко выбритый и сделанный подбородок, критически кривящиеся усы, припухшие глаза, розовые пальцы с коротко остриженными ногтями, мятый пиджачок, чистое белье). Я ушел, потому что председатель поручил мне отредактировать к завтрашнему дню (для Керенского) всю вторую половину допроса Хвостова (толстого).

Телефон от Зоргенфрея В. А. Тридцать семь страниц стенограммы второго допроса Хвостова. Увлекательно и гнусно.

Письмо маме. Мысли как будто растут, но все не принимают окончательной формы, все находится в стадии дум. Следует, кажется, наложить на себя запрещение — не записывать этих обрывков, пока не найдешь формы.

5 августа

День для меня большой. Заседание во дворце, из частей которого для меня стали немного выясняться контуры моей будущей работы. Вместе с тем я чувствую величайшую ответственность, даже боюсь несколько. Тему я определил с 1 ноября.

Большой разговор с Д. Д. Гриммом по этому поводу.

Разговор с Тарле о моей теме.

Разговор с председателем о стенограммном деле и представление моей работы, которую он принял, сделает свои отметки, и переписанные части пойдут к Керенскому.

Купанье. Без меня звонил Пяст.

— письмо от Струве (замечательные слова о Горьком).

К ночи — сильнейшее возбуждение после купанья и всего дня.

Я принес из дворца — 1) записку (по заказу его величества) с выпиской, между прочим, моих стихов («Грешить бесстыдно…»); 2) десять фотографий Чрезвычайной следственной комиссии.

6 августа

Люба получила для пробы работу над Виссарионовым II!

«Русская свобода» № 12/13, в котором опять цитируется «Грешить бесстыдно, непробудно…».

Письмо от мамы — очень нервное и больное. Бедная мама.

Вчера выяснилось, что когда Тарле сказал, что хочет со мной работать над Протопоповым, Иосиф Витальевич Домбровский, председатель, решительно сказал, чтобы я писал один.

Между двух снов:

— Спасайте, спасайте!

— Что спасать?

— «Россию», «Родину», «Отечество», не знаю, что и как назвать, чтобы не стало больно и горько и стыдно перед бедными, озлобленными, темными, обиженными!

Но — спасайте! Желто-бурые клубы дыма уже подходят к деревням, широкими полосами вспыхивают кусты и травы, а дождя бог не посылает, и хлеба нет, и то, что есть, сгорит.

Такие же желто-бурые клубы, за которыми — тление и горение (как под Парголовым и Шуваловым, отчего по ночам весь город всегда окутан гарью), стелются в миллионах душ, — пламя вражды, дикости, татарщины, злобы, унижения, забитости, недоверия, мести — то там, то здесь вспыхивает; русский большевизм гуляет, а дождя нет, и бог не посылает его!

«древнее благочестие» надолго заслонило от нас промышленный путь; Твой Промысл был для нас больше нашего промысла. Но шли годы, и мы развратились иначе, мы остались безвольными, и вот теперь мы забыли и Твой Промысл, а своего промысла у нас по-прежнему нет, и мы зависим от колосьев, которые Ты можешь смять грозой, истоптать засухой и сжечь. Грозный Лик Твой, такой, как на древней иконе, теперь неумолим перед нами!

7 августа, проснувшись

И вот задача русской культуры — направить этот огонь на то, что нужно сжечь; буйство Стеньки и Емельки превратить в волевую музыкальную волну; поставить разрушению такие преграды, которые не ослабят напора огня, но организуют этот напор; организовать буйную волю; ленивое тление, в котором тоже таится возможность вспышки буйства, направить в распутинские углы души и там раздуть его в костер до неба, чтобы сгорела хитрая, ленивая, рабская похоть. — Один из способов организации — промышленность («грубость», лапидарность, жестокость первоначальных способов).

— интересный, хотя немного внешний. Хлопоты стенографические и отчетные, утомительные мелочи. Вечером — М. В. Бабенчиков (рекомендованный мне Д. Д. Гриммом), которому я отдал для редактирования стенограмму Веревкина. Сплошь рабочий день.

8 августа

День крайнего упадка сил. Работаю много, но не интенсивно — от усталости. Телефон с Пястом. Записка маме.

9 августа

Работа несколько интенсивнее. Купанье. Я наговорил капризных неприятностей милой. Вечером у меня Пяст, которому я отдал для редактирования стенограмму Лодыженского. Пяст читал свои красноуфимские впечатления. Пяст признал сам себя годным при переосвидетельствовании.

Телефон от поручика ***, который опять нелепым голосом своим сулит вернуть свой долг на днях.

Бусинька весь день трудилась над II Виссарионовым.

Бурный день во дворце. Все окончательно злые и нервные, Муравьев всех задергивает. Мирились и ссорились. Муравьев едет на московское совещание (послезавтра — первый день). Слухи о каких-то будущих бомбах с чьих-то аэропланов и о выступлениях, в связи с отъездом всех в Москву. Мы эвакуировали в Москву по одному экземпляру всех (почти) стенограмм.

В хвостах говорят, что послезавтра не будет хлеба (Агния).

— одни нервы.

Сегодня начался процесс Сухомлинова; утром боялись, что он будет сорван.

Умер Ф. А. Червинский.

«Биржевка» и «Русская воля» тревожные.

Ночью — телефон от Пяста, который сегодня попал под автомобиль и ушиб ногу. Он прикомандирован к бюро печати — военной цензуре, находящейся в веденье политического отдела военного министерства (новое учреждение, руководимое Степпуном). От стенограмм и он и его дядя отказались.

Бабенчиков приносил Веревкина (без меня, так как меня председатель вызвал для разговора о стенограммах).

Письмо от мамы.

Что такое московское совещание? О чем? Если оно не оправдает тех громадных надежд, которые на него возлагаются, это будет большим ударом прежде всего по Временному правительству.

Ночью — опять Дельмас, догнавшая меня на улице. Я ушел.

Работа не очень плодотворная. Купанье. Телефон с Женей, который возьмет стенограммы Лодыженского, вместо отказавшегося Пяста. Ночью… (подпоручик) принес мне долг (400 руб.) и долго рассказывал: если вычесть его хамское происхождение, военные кастовые точки зрения, жульническую натуру, страшную хвастливость, актерский нигилизм, то останется все-таки нечто «ценное», что можно назвать «современностью», неприкаянностью. (А главное — по-своему любит Россию и узнал о ней довольно много.)

Письмо из «Народоправства».

Милая сверила Фредерикса.

Взрыв на ракетном заводе.

обаятельные дни (умеренно жарко).

12 августа

Сегодня — первый день московского совещания (?). Здесь ожидались волнения, но их не было. Не особенно интенсивная работа до 4-х часов дня. Купанье.

Ночью — какие-то странные вспышки на небе прямо перед моим окном, далеко. Гроза? Зарницы? Но воздух холодный. Может быть, ракеты? Или — прожектор?

Ночь (на воскресенье) производит впечатление рабочей, городской шум еще не улегся, гудки, горят фонари над заводами. А мерцающие вспышки, желтые, а иногда бледные, охватывающие иногда большую полосу неба, продолжаются, и мне начинает казаться, что за городским гулом я слышу еще какой-то гул.

Все-таки я еще немного подумал над работой, милая спит.

13 августа

Письмо от мамы — очень нервное, и от тети к Любе, что мама перестала поправляться.

Вчера на московском совещании говорили Керенский, Авксентьев, Прокопович и Некрасов. О речи Керенского, полной лирики, слез, пафоса, — всякий может сказать: зачем еще и еще? Некрасов сообщил страшные цифры.

Раннее утро было дымно. Потом пошел прохладный дождь, а на небе — розовые просветы. Работаю.

Днем у нас Бабенчиков и Женя (по редакторским делам и чай).

С раннего утра до обеда — работа, статистика стенограмм, доклад или справка, которую я дам Гримму или председателю. Если и из этого ничего не выйдет, то г-да секретари и г-жи переписчицы погубят государственное дело, недоступное пониманию юристов-специалистов и барышень. Телефон с Л. Я. Гуревич.

15 августа

Кузьмин-Караваев занимает важный пост около Савинкова в политическом отделе военного министерства. Он рассказал Любе кое-что «не подлежащее оглашению» (борьба против существующего заговора черносотенцев, отношение к Керенскому). Смысл всего, с моей точки зрения, — крупная и талантливая игра.

Пустота никогда не остается незаполненной.

и аметисты метели. За мной последовала моя жена, для которой этот переход (от тяжелого к легкому, от недозволенного к дозволенному) был мучителен, труднее, чем мне. За миновавшей вьюгой открылась железная пустота дня, продолжавшего, однако, грозить новой вьюгой, таить в себе обещания ее. Таковы были между-революционные годы, утомившие и истрепавшие душу и тело. Теперь — опять налетевший шквал (цвета и запаха еще определить не могу).

Б. В. Савинков, описывая когда-то в «Коне Бледе» убийство Сергея Александровича, вспоминал клюквенный сок.

Компания театра Коммиссаржевской, Зинаида Николаевна (близость с Керенским), сологубье, териокская компания, военное министерство нового режима, «Балаганчик» — произведение, вышедшее из недр департамента полиции моей собственной души, Распутин (рядом — скука), Вяч. Иванов, Аблеухов, Ремизов и эсеровщина[74] — вот весь этот вихрь атомов

Письмо от мамы (от 12 августа).

Телефон от Ал. Н. Чеботаревской.

Парк и купанье. В Шувалове я дважды видел Дельмас; она шла своей красивой летящей походкой, в белом, все время смотря кругом, очевидно искала меня.

16 августа

— секретари).

Купанье. У Любы вечером А. Корвин.

17 августа

Четырнадцатая годовщина. К милой звонила утром Муся, привезшая дичь из Боблова. С утра у меня Женя, по случаю стенограммы Лодыженского. Работа до обеда. Вечером милая пошла к своим за провизией, принесла яблок душистых, утку. Вечером в Удельном лесу было душно под деревьями, а ночью пошел крупный, шумный, долгий дождь.

Письмо от Франца.

Телеграмма Францу. Доклад председателю. Споры с секретарями. Разговор с Д. Д. Гриммом. Разговор с Тарле. Разговор с Миклашевским. Обедала А. Корвин. Программа моей главы.

19 августа

Буся у дантиста. Работа. Я передал Тарле программу своей главы и список намеченных допросов. Чтение докладов Витте, Столыпина и Булыгина с царскими резолюциями (о Шмидте, подавлении революции и др.).

С Идельсоном — у следователя В. М. Руднева (о Вырубовой, Белецком и положении сейчас). Ужасная усталость к вечеру.

Мама приехала с тетей, Аннушкой и Тиной. Доехали недурно (сидя в первом классе), коридоры набиты любезными солдатами.

Утром у меня Женя с Лодыженским (много потрудился, но, кажется, и мне придется).

Выборы в городскую думу (центральную). Мой «абсентеизм». Люба подала список № 1 (трудовой партии).

— еда, цветы.

21 августа

Люба была ночью в «Бродячей собаке», называемой «Привал комедиантов». За кулисы прошел Савинков, привезенный из Музыкальной драмы, где чины военного министерства ухаживают за Бриан. Сегодня контрразведка должна представить ему доклад, где он вчера был. Производит энергичное впечатление.

Женю Иванова я готов иногда поколотить. Можно ли быть таким робким и распущенным! Мне придется работать над его «редакцией» больше, чем сам бы я работал.

Какие вообще люди бессознательные и недобросовестные: одни — от лени, злобности, каверзности и «наплевать», другие — от слюнявости, робости, вялости.

«Бродячей собаке» выступали покойники: Кузмин и Олечка Глебова, дилетант Евреинов, плохой танцор Ростовцев.

Сегодня Бу у дантиста.

Во дворце — упорный слух о сдаче Риги.

Военное министерство по прямому проводу из Ставки узнало, что Рига еще не взята, но горит с нескольких концов.

Начало допроса Шингарева (см. записную книжку).

Купанье.

Я зашел к маме, которая нервна.

На улицах возбуждение (на углах кучки, в трамвае дамы разводят панику, всюду говорится, что немцы придут сюда, слышны голоса: «Все равно голодная смерть»). К вечеру как будто возбуждение улеглось на улице (но воображаю, как работает телефон!), потому что пошел тихий дождь.

Люба хорошо, в общем, редактировала Виссарионова II (я прочел и кое-что исправил). Она над ним слезы проливала.

Я подписал сверенного Любой

Крыжановского.

22 августа

Газета: прорыв Рижского фронта, небывалое падение рубля и голод в Москве.

времени на его мазню, чем на чистую стенограмму.

23 августа

Утром Женя, которому я долго говорил неприятности и вернул стенограммы для переделки.

По дворцовым слухам, Венден уже взят, т. е. немцы прошли 80 верст.

Разговоры с Муравьевым (о стенограммах, Миклашевском, редакторах и плате), Идельсоном, Спичаковым-Заболотным (о Протопопове), С. В. Ивановым (он уходит из комиссии, как председатель беженской комиссии; беженцы из Риги уже появились; вопрос, дадут ли вагоны для их эвакуации).

Мама получала аттестаты на деньги в крепости.

Вечером — телефон от Княжнина.

Очень тяжело. Серый день, дождь к ночи.

Черные газеты.

Много работы с утра — полдня.

Днем — у мамы (дал ей Гучкова).

Обедал Княжнин, желающий устроиться в комиссию. Письмо от Л. Я. Гуревич. Она готовится к смерти.

— Люба у своих. Телефон от Бабенчикова.

Резкий ветер, холодно, испанский закат, но черная, пустынная, железная ночь.

25 августа

Допрос Поливанова и Коковцова. Разговор с председателем; с приглашением Княжнина едва ли что выйдет. Путаник Миклашевский. Занятия стенограммами — часы. Люба у заболевшей Анны Ивановны. Вечером я у мамы.

26 августа

— в комиссию. Хождение по следовательским камерам, комната переписчиц, стенограммы, Председатель велел представить записку о необходимости третьего редактора.

Обед с председателем, с ним к нему, провожаю его и Малянтовича на Николаевский вокзал. Разговоры с Муравьевым по дороге (он заезжал проведать Макарова в лечебницу Герзони) и на платформе — о государственности, о положении сейчас, о Художественном театре. Муравьев считает себя социалистом и государственником, анархические просторы (полная свобода личности) в будущем. Государственная форма, могущая дать полную свободу личности, есть, по его мнению, демократическая республика. Он хорошо знает В. И. Танеева, волтерьянца. Уезжает к себе в именье — на Чуприяновку.

Возможно, что Чрезвычайная следственная комиссия будет скоро эвакуирована в Москву. Муравьев измеряет необходимость не опасностью от немцев, а упадком настроения в комиссии, которое поднимется в Москве, долженствующей, по его мнению, играть виднейшую роль в дальнейшем. Вероятно, он прав, хотя его лично, конечно, тянет к Москве. Вопрос в помещении служащих и в потребном числе вагонов.

№li tangere circules meos.[75]Вокзал кишит уезжающими. Я возвращался на автомобиле (бывшем великой княгини Марии Павловны), управляемом солдатом. Черная Казанская улица, прожекторы автомобиля и два луча прожекторов, ищущие в небе цеппелинов. Слабые лучи, бледные и короткие, сравнительно с лучами германского прожектора, охватывающего четверть неба, когда он поднимется ночью из-за снежного поля.

27 августа

Ожидавшееся на сегодня выступление большевиков до 12 часов дня не подтверждается.

Люба с утра ушла доставать билет для Анны Ивановны.

Утром у меня Женя, принес Лодыженского и Челнокова, я дал ему Волконского.

Мама сама

Днем я у мамы (с тетей).

25 августа

Меня интересует вопрос: вчера в 1 час ночи я ложился, слушая те же звуки, которые слышны были, когда я в первый раз сошел с поезда (этапного) в Ловче I, в жаркий летний день: далекая канонада. Сегодня с утра (в казначейство за мамиными деньгами) — звуки, похожие на пушки. Между тем гроза (небесная, настоящая) действительно сегодня днем была (несмотря на холодные дни — гром и ливень). Где же кончается гром, и где начинаются пушки?

— М. И. Терещенко и Савинков), о движении на Петербург кавалерии.

Люба с утра берет билеты для Анны Ивановны. Возвратясь от нее, передает: «Керенский развелся с женой, а Тиме — с Никсой Качаловым, и Керенский венчался с Тиме в Романовском соборе в Царском Селе».

Я нарочно записывала эту гнусность в такой день; в ней видно ясно, что такое «контрреволюция». Ход мыслей таков: я — чухонка, но с казачьей кровью, Корнилов — казак, m-me Апраксина, удобства, хвосты, булки, именье сохранится.

Из этой схемы ясно, что Корнилов есть символ; на знамени его написано: «продовольствие, частная собственность, конституция: не без надежды на монархию, ежовые рукавицы».

Слух, что Корнилов идет на Петербург.

Вечером у мамы. Ночь — небо в белых клочьях, крупные звезды, почти нет огней, вой ветра, начинается наводнение.

Вечерние газеты жутковаты. На углу Английского проспекта — маленькая кучка. Солдат веско и спокойно заступается за Корнилова, дивизия которого находится уже между Петербургом и Лугой, а рабочий кричит ему: «Товарищ № 9!» (9-й номер — выборного списка кадетской партии).

Ночью ветер крепнет, вода поднимается; тучи и звезды. Заводы работают (пар вздыхает). Три отчетливых выстрела, и опять — мысль: связаны ли они только с подъемом воды в Неве?

Швейцар Степан происходящему; мудро радуется тому, что Рига есть дело, может быть, этой кучки контрреволюционеров, а не солдат, которые много виноваты, но на которых всё валят.

29 августа

Безделье и гулянье по Невскому — настроение улиц, кронштадтцы.

Если бы исторические события не были так крупны, было бы очень заметно событие сегодняшнего дня, которое заставляет меня решительно видеть будущее во Временном правительстве и мрачное прошлое в генерале Корнилове и прочих. Событие это — закрытие газеты «Новое время». Если бы не всё, надо бы устроить праздник по этому поводу. Я бы выслал еще всех Сувориных, разобрал бы типографию, а здание в Эртелевом переулке опечатал и приставил к нему комиссара: это — второй департамент полиции, и я боюсь, что им удастся стибрить бумаги, имеющие большое значение.

Кузьмин-Караваев назначен начальником штаба того отряда, который должен принудить к сдаче корниловские войска в Луге.

Л. А. Дельмас прислала Любе письмо и муку, по случаю моих завтрашних имянин.

Да, «личная жизнь» превратилась уже в одно унижение,

30 августа

«Имянины». Еда. Л. А. Дельмас прислала мне цветы и письмо; завтракали мама, тетя, Бабенчиков, Женя; Бабенчиков говорил о их поколении под знаком декабризма (эпизод Керенский — Корнилов), связанном со мной (много молодых офицеров), — ОБДУМАТЬ. Жене я больше не дал работы (бедному); днем и за обедом сидел Чулков. Любочка нарядилась, угощала, болтала; купила мне мохнатых розовых астр (детских).

2 сентября

Работа все дни с утра до вечера. Княжнин наконец получил место редактора у нас. Люба второй день подряд видится с Кузьминым-Караваевым и начинает восстановляться против меня. (Нет, это ошибка забитого воображения.)

3 сентября

Завтракали мама и Женя Иванов.

Вчера в «Речи» сказано, что Художественный театр открывает сезон в половине октября пьесой Блока «Роза и Крест». Я бы желал присутствовать и посмотреть автора.

Россия объявлена демократической республикой.

Немцы могут высадиться в Финляндии.

Работа, работа. Идут стенограммы на лад.

Сегодня ночью я увидал в окно Дельмас и позвал ее к себе. Люба тоже уходила куда-то.

Пускай Княжнин поступает в комиссию, это, может быть, обтешет его немного, причешет ему вихры. Вихраст русский человек.

Если что-нибудь вообще будет, то и я удалюсь в жизнь, не частную, а «художническую», умудренный опытом и пообтесанный.

Утром — Бабенчиков, сраженный моей «жестокостью» (не стенограммы, а декабризм и XX век).

Княжнин устроен и прошел все формальности.

По вечерам иногда (как сегодня) на меня находят эти грубые, сильные, тяжелые и здоровые воспоминания о дружине — об этих русских людях, о лошадях, попойках, песнях, рабочих, пышной осени, жестокой зиме, балалайках, гитарах, сестрах, граммофонах, обжорстве, гатях, вышке, полянах за фольварком Лопатино, белом пароходе, который хрустальным утром ползет среди рощи, дубах, соснах, ольхах, Пинске вдали, наших позициях (нами вырытых), ветре, колбасе, висящей на ясном закате, буре, поднимающейся в душе страсти (вдруг), томлении тоски и скуки, деревнях, соломенных шестах, столовой Земсоюза, Бобрике, князе, Погосте, далях, скачках через канавы, колокольнях, канонаде, грязном бараке, избе Лемешевских, саперах, больших и малых траверсах, девках, спирте, бабах с капустой, узкоколейке, мостах — все, все. Хорошо!

7 сентября

Вчера — стенографические вопросы, комплименты мне от С. Ф. Ольденбурга. Сдача дел Княжнину. Днем у мамы. Обедал Княжнин.

— телефон от Ф. Д. Батюшкова (извиняется, что не известил о моем избрании. Состав театрально-литературной комиссии: Е. Леткова, П. О. Морозов и я, кандидат — Пиксанов. Необязательное присутствие на заседаниях, право присутствия на заседаниях репертуарного комитета. Очередные доклады о пьесах). О времени первого заседания известит меня Морозов.

Телефон от Морозова — первое заседание предположено в субботу 9-го в 8 часов вечера, в конторе императорских театров.

Отчетное заседание днем во дворце. День довольно пестрый — сквозь работу дома — телефонный.

9 сентября

Дни рабочие. Сегодня вечером мы заседаем в первый раз — литературная комиссия. Батюшков разъяснил наше положение, потом мы остались втроем (Морозов, я и Пиксанов). Морозов рассказал содержание восьми пьес. Поговорили и разошлись, получив по четыре пьесы и по груде билетов в Александрийский и Михайловский театры на весь сезон.

Давно нет желания записывать. Все разлагается. В людях какая-то хилость, а большею частью — недобросовестность. Я скриплю под заботой и работой. Просветов нет. Наступает голод и холод. Война не кончается, но ходят многие слухи.

У мамы вчера был припадок.

С Любой на днях была ссора. Я очень ясно определил для себя худшую

17 сентября

Бусин день. Мама днем (и тетя). Проклятие имянин.

Утром — Бабенчиков. Небольшая работа.

14-го — стенограммы с Ольденбургом и Миклашевским и работа.

— большая работа (рецензия для театральной комиссии и Хабалов). Утром — Бабенчиков.

16-го — сплошное заседание. Во дворце — отчет и стенограммы (с 11 до 5-ти). Вечером я прочел свой первый доклад в литературной комиссии, из которой, слава богу, ушел Пиксанов, место его занял горбатый Горнфельд (о пьесе «Человек» Фредерика ван Эйдена, перевод с голландского В. Азова).

Обедал Пяст, был весь вечер, говорил со мной более семи часов подряд.

18 сентября

Большая работа (Хабалов и др.). Телефон от А. В. Гиппиуса. Вечером — заседание репертуарного комитета в Михайловском театре.

Очень много было.

Сегодня я рецензирую пятую пьесу (Анны Map — «Когда тонут корабли»). (Настоящее).

Было:

Заседание репертуарного комитета (Ге читал «Свыше сил», II).

Много заседаний нашей литературной комиссии по субботам (милый Горнфельд).

Бесчисленные работы в Чрезвычайной следственной комиссии. Пишу отчет. Вчера там виделся с Румановым.

Боря (А. Белый) обедал у нас 9-го октября.

15 октября

— простуда.

Два телефона с З. Н. Гиппиус (и Мережковским). Я отказался от савинковской газеты («Час»). Телефон с Венгеровым (хочет меня выбрать в Литературный фонд. Как я стар).

Стол загроможден мой делом Беляева (бывшего военного министра).

18 октября

Освободите меня прежде от воинской повинности, и тогда уже предлагайте к театру, литературе и ко всему вообще настоящему.

Речь Терещенки. Телефон от Тихонова. Телефон от Ремизова. Телефон от Мурашова. Пьесы из конторы государственных театров.

Телефон от Разумника Иванова и А. Белого.

19 октября

Утром мама хорошо говорила о необходимости кончать войну: пошлость слова «позор». У нас — богатство, на Западе — уменье. Терещенко — во сне. Она сказала и Ремизову, который отказался от савинковской газеты (сказал, что посмотрит).

Вчера — в Совете рабочих и солдатских депутатов произошел крупный раскол среди большевиков. Зиновьев, Троцкий и пр. считали, что выступление 20-го нужно, каковы бы ни были его результаты, и смотрели на эти результаты пессимистически. Один только Ленин верит, что захват власти демократией действительно ликвидирует войну и наладит все в стране.

Таким образом, те и другие — сторонники выступления, но одни — с отчаянья, а Ленин — с предвиденьем доброго. Некоторые полагают, что выступления не надо, так как оно подорвет голоса в Учредительном собрании и в партии большевиков, которая сейчас сильна.

— нет лошадей.

Рабочие говорят: «Это для буржуазных газет мы работаем за такую цену, а для социалистической надо 25 % надбавки».

Выступление может, однако, состояться совершенно независимо от большевиков — независимо от всех стихийно.

Крестьяне не дают городам хлеба, считая, что в городах все сыты.

Примечания

(лат.)

73. Фонаря (франц.)

74. Пришел сосед по квартире Шульман, принесший мне избирательные списки в центральную городскую думу, — оказался родственником.

(лат.)

Раздел сайта: