Левинтон Г.: Мелочи из запаса моей памяти (Ф. Сологуб, А. Блок, Б. Пастернак)

МЕЛОЧИ ИЗ ЗАПАСА МОЕЙ ПАМЯТИ *

I. Ф. Сологуб: Из комментариев к “Творимой легенде”

Эти мелкие комментаторские заметки к Сологубу основаны на издании А. Л. Соболева1. В его комментарии к роману систематически отмечаются параллели между текстом романа и стихами Сологуба2, однако, на наш взгляд, эти переклички следует рассматривать не только как самоповторения или автоцитаты, но и в контексте других стихотворных цитат в романе, которым в основном и посвящены эти заметки. Иначе говоря, именно на фоне многочисленных стихотворных автоцитат выявляется тенденция к стихотворным цитатам из других авторов, весьма сильная в романе (и, вообще, сравнительно редко замечаемая в прозе), и приобретают доказательность (или статус цитаты, подтекста) те совпадения, которые вне этой тенденции могли бы казаться случайными.

1. “Крупицы мудрости падают нам от стола богатых, ими мы по малости и питаемся” (I; 33). Эта реплика юродствующего социал-демократа обнаруживает немалую эрудицию: кроме таких очевидных источников как, скажем, духовный стих “О богатом и Лазаре”, эта метафора восходит к началу “Пира” Данте (Convivio). Объясняя, почему он пишет трактат не на латыни, а на volgare (народном языке), Данте говорит: “О, сколь блаженны восседающие за той трапезой, где вкушают ангельский хлеб! И сколь несчастны те, кто питается той же пищей, что и скотина! <...> Я же не восседаю за благодатной трапезой, но, бежав от корма, уготованного черни, собираю у ног сидящих толику того, что они роняют3.

2. “Давно уже он [Миша] привык убегать к речке, когда печали или радости волновали его или надо было хорошенько подумать о чем-нибудь” (I; 36). “Миша был страшно взволнован. Краснел, чаще обыкновенного убегал на речку поудить, плакал” (I; 164). Ср.: “Когда еще все в мире спит / И алый блеск едва скользит / По бледно-голубым волнам, / Я убегал к родной реке” [Некрасов. На Волге, 1859]. Трудно было бы поверить, чтобы Сологуб мог не помнить этого сочетания, но еще существеннее противопоставление цвета солнца (хотя и алого, а не желтого, как это свойственно Сологубу) голубым волнам. Ср. следующий пример.

3. “И радостью поголубели тогда глубокие взоры Елисаветиных глаз” (I; 67); “При Триродове солнечно-желтая Елисаветина глубина претворялась в голубую бездонную высь” (I; 112). Здесь паронимическая игра корней голуб- / глуб- та же, что в названии Голубиной (глубинной) книги; во втором случае, по-видимому, отразился и наиболее известный пример, всегда приводимый в лингвистических рассуждениях об энантиосемии: синкретизм названия “высоты” и “глубины” в лат. altus (ср. особенно “бездонная высь”).

4. Томительно влеклись его дни (I; 115) из пушкинского “Желания” (1816): “Медлительно влекутся дни мои”4 “Влеклись дни, тяжелые, горькие” — I; 335).

5. “Лежали альбомы на столике под длинными листами латаний” (I; 132). Латания — растение, увековеченное в одном из наиболее известных ранних стихотворений Брюсова (“Творчество”, 1895): “Тень несозданных созданий / Колыхается во сне, / Словно лопасти латаний / На эмалевой стене”. Вполне возможно, что “длинные листы” упомянуты специально в пику Брюсову, у которого, латании выглядят почти как фикусы (лопасти). Удивительно совпадение с черновиком Брюсова: “Тени царственных (кадочных) латаний / колебалися в истоме / На развернутом альбоме / На столе и на диване”5.

6. “По мнению Петра, религия и культура терпят ущерб от революции” (I; 115). Здесь обыгрывается название книги В. В. Розанова (Религия и культура. СПб., 1899) — в контексте довольно значительной в романе темы погромов, антисемитизма и аллюзий на дело Бейлиса. Для сопоставления с Розановым может оказаться важным то, что слова эти принадлежат Петру Матову, сыну Якова Матова, провокатора, убитого Триродовым.

7. «Его она любила “за то, что любила”» (I; 221). Цитата кажется парафразой (подчеркнутой кавычками) стиха “а я любила, потому что любила” из первого стихотворения 4 раздела “Александрийских песен” Кузмина. Цикл полностью (и это стихотворение) был опубликован в 1908 г., вторая часть романа Сологуба — в 1909, но, кроме того, вполне возможно знакомство Сологуба со стихами Кузмина до печати.

8. “Перед портретом Арнульфа Второго, белого короля, Ортруда остановилась. Сказала:

— Посмотри, Танкред, как изменилось в последние дни лицо Арнульфа <...> лицо его стало печально-серым” (I; 236); “Часто останавливалась королева Ортруда перед портретом белого короляизменившееся, словно покрытое серым пеплом <...> лицо убитого мальчика” (I; 371). Тема портрета, изменяющегося из-за проступков живых людей, несомненно, отсылает к теме “Портрета Дориана Грея” Оскара Уайльда6. Видимо, слово серый (которое за пределами этого контекста составляет повторяющийся мотив: во

2-й части романа — это прежде всего серый дым вулкана, грозящий гибелью острову) в этой фразе содержит каламбурное указание на имя Дориана (Gray, или grey, — “серый”). Вообще, ключевая для романа тема двойничества Ортруды и Елисаветы отчасти разыгрывает сюжет Гейневской — Лермонтовской сосны и пальмы (ср. тему Севера — Юга: “мечтала о далеком, неярком, милом крае <...> что она в том краю счастливая Елисавета” — I; 313)7.

9. “<на могиле Карла Реймерса> Шептала Ортруда

— Прости меня, как я тебе прощаю” (I; 369).

Это вкрапление пятистопного ямба (вообще подобные, якобы случайные, метрические фразы не редки в романе), может быть, отразилось в строке Ахматовой («Надпись на поэме “Триптих”»): “Спаси ж меня, как я тебя спасала”. Или же, что не менее вероятно, следует искать общий стихотворный источник для этих мест.

10. “Раздались звуки рожка, предупреждавшего, что будут стрелять” (I; 458–459). Как и многие детали в романе, эта обусловлена реалиями 1905 г. (ср.: “Характерно, что никто не слышал сигнальных рожков перед стрельбой. Все отчеты говорят, что их прослышали, что стреляли как бы без предупреждения”8).

11. “Триродов приобрел здесь один предмет, который был ему нужен, но о котором он почему-то забывал” (II; 57). Этот неназванный предмет ближайшим образом напоминает нож в “Идиоте” Достоевского.

12. “Мне разводить аргументы некогда, я не химик и не ботаник” (II; 98) — цитата из “Горя от ума” Грибоедова (д. 3, явл. 21).

II. Блок: “Пушкинская” шутка Блока9

10. К сожалению, эта книга не стала, насколько мне известно, предметом специального разбора, лишь мемуары о Мандельштаме (напечатанные еще в 60-е гг.) вызвали возмущенную отповедь Н. Я. Мандельштам11. Вероятно, некоторые места книги Чуковского свободны от вымысла, но в целом пользоваться ею надо с величайшей осторожностью. Ситуация усугубляется авторитетом самой фамилии мемуариста: когда он сообщает совершенно недостоверные версии хорошо известных событий, то читатель (без всяких на то оснований) готов предположить, что источником его осведомленности являются семейные разговоры, и вымыслы сына получают мнимую поддержку со стороны авторитета отца. Характерный пример находим в книге Веры Лукницкой; изложив одно мемуарное свидетельство (по дневнику П. Н. Лукницкого) о дуэли Гумилева с Волошиным, она добавляет: “А вот еще один рассказ, услышанный в детстве Николаем Корнеевичем Чуковским”12. И далее следует текст Чуковского, — версия, несомненно вымышленная или перепутанная. Нужно заметить, что Чуковский нигде не говорит, что слышал этот рассказ в детстве, и вообще не называет своих источников; с другой стороны, полное имя и отчество, призваны напомнить читателю, от кого мемуарист, якобы, должен был узнать эту версию.

Однако следующий эпизод из воспоминаний Чуковского о Блоке, кажется, заслуживает внимания. То обстоятельство, что его можно интерпретировать совсем иначе, чем полагал сам мемуарист, является косвенным свидетельством в пользу его достоверности.

«Помню как он читал “Соловьиный сад” в Доме поэтов — учреждении, существовавшем в Петрограде летом и осенью 1919 года <...> Чтение “Соловьиного сада” происходило почему-то днем <...> Мне было 15 лет, я знал большинство стихотворений Блока наизусть и боготворил его <...> Я уселся в первом ряду, никакой эстрады не было. Блок сидел прямо передо мной за маленьким столиком. Читал он негромко <...> Чтение длилось недолго. Когда он кончил, я потрясенный первым выскочил в фойе. Вслед за мной потянулись и другие слушатели. Вышел в фойе и Блок. Я стоял в углу и благоговейно смотрел на него. Он медленно оглядел всех в фойе своими выцветшими голубыми глазами, словно кого-то ища. Заметив меня в моем углу, он остановил взор на мне и п сквозь толпу. Я затрепетал. Он подошел ко мне близко, даже ближе, чем обычно подходят к тому, с кем собираются заговорить. Наклонившись ко мне он шепотом спросил:

— Где здесь уборная?

Вряд ли он знал, кто я такой. Просто он считал, что с таким вопросом удобнее обратиться к мальчику, чем к взрослому»13.

Если весь эпизод не выдуман, то объяснение предлагаемое Чуковским, явно абсурдно, вне зависимости о того, узнал его Блок (видевший его несколько раз с К. И. Чуковским) или не узнал. Если допустить достоверность этого рассказа, то ясно, во-первых, что Блок должен был реагировать на аффектированное поведение мальчика; во-вторых, что его поведение было преднамеренным и ориентированным на эту аффектацию. В этом случае трудно сомневаться в том, какой исторический прецедент имел в виду (и “разыгрывал”) Блок — знаменитую сцену приезда Державина в Лицей, подсмотренную Дельвигом и переданную в мемуарной записи Пушкина “Державин” (“Державина видел я только однажды в жизни...”): «Дельвиг вышел на лестницу, чтобы дождаться его и поцеловать руку, написавшую “Водопад”. Державин приехал. Он вошел в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: где, братец, здесь нужник? Этот прозаический вопрос разочаровал Дельвига, который отменил свое намерение и возвратился в залу. Дельвиг это рассказывал мне с удивительным простодушием и веселостию»14.

Разумеется, если пятнадцатилетний слушатель (сидевший прямо перед чтецом) выбежал из зала сразу же по окончании чтения, Блок мог предположить, что тот в действительности уже знает, где именно находится искомое место. Но даже и при такой рациональной трактовке “цитатный” характер поведения Блока, видимо, не пропадает. Если учесть особенности поведения Н. Чуковского, то Блок как бы навязывает ему сразу несколько ролей из лицейской сцены: Дельвига (юный благоговеющий читатель, испытывающий внезапное разочарование), швейцара (к которому был обращен соответствующий вопрос Державина) и, наконец, самого Пушкина («Я прочел мои “Воспоминания в Царском Селе”, стоя в двух шагах от Державина <...> голос мой отрочески зазвенел, а сердце забилось <...> Не помню, как я кончил свое чтение, не помню, куда убежал. Меня искали, но не нашли»).

Не исключено, что лексические переклички мемуаров с пушкинским текстом можно объяснить бессознательным воспоминанием об этом источнике.

Именно непонимание игры собеседника (ее “подтекста” в точном терминологическом смысле этого слова) может свидетельствовать о достоверности всего рассказа, сохраняющего пример Блоковской шутки. Конечно, нельзя полностью исключить и того, что это непонимание — наигранное и нужно мемуаристу для придания правдоподобия полностью вымышленному эпизоду, но такое решение кажется слишком сложным и менее вероятным.

III. Пастернак: "Из суеверья"

Сюжет стихотворения “Из суеверья” (“Коробка с красным померанцем”) был однажды предметом разбора в работе А. К. Жолковского15 (ранний вариант работы я слушал в качестве доклада в Московском университете в середине

1970-х гг.). Жолковский комментировал “коробку с красным померанцем” как синоним (описание) спичечного коробка. Я тогда же предположил дополнительный смысл: вне зависимости от того, существует ли как ботаническое название, это сочетание для неискушенного в ботанике носителя русского языка содержит внутреннее противоречие: померанец — это синоним fleur d’orange, который по традиции должен быть белым (ср. эпизод с флердоранжем / померанцем в финале “Обрыва” Гончарова), поэтому красный померанец по внутренней форме подчеркивает пафос строки “Грех думать — ты не из весталок” (ср.: “О не об номера ж мараться”)16.

С другой стороны, чисто сюжетно, стихотворение разворачивает фразу “Я поселился здесь вторично / Из суеверья” — из чего читатель должен предположить, что вся романическая ситуация, описанная в стихотворении, относится к “прецеденту”, первому “поселению” в этой комнате, когда все это (“Из рук не выпускал защелки, / Ты вырывалась. / И чуб касался чудной челки, / И губы — фиалок”) и происходило. Именно с этим “призрачным” присутствием любимой в той же комнате и соотносится подтекст последней строфы:

Грех думать — ты не из весталок:

Как с полки жизнь мою достала
и пыль обдула.

Конечно, метафора жизнь, судьба = книга “Встреча нового года”. В ней один из персонажей рассказывает историю (чисто святочную “быличку”)17, о том, как некий майор Курков одолжил свой портрет работы Левицкого соседу-помещику (дяде рассказчика) на полгода для копирования, но “майор / Чрез три дни умер, и его картина / Осталась дяде, другу на помин”. Временный обладатель портрета решил, что может навсегда оставить его себе, но в назначенное время:

По комнате пронесся шум и стук
Шагов, идут и двери отворились!
Вошел Курков, к стене приставил стул,
достал, со всех сторон обдул,
Под мышку взял и с ним проворно вышел.18

Именно явление призрака может объяснять сюжет стихотворения Пастернака. Не исключено, что такого рода малозаметные лексические параллели смогут, в конце концов, прояснить Языковскую тему в связи с Пастернаком в “Заметках о поэзии” Мандельштама. Языков здесь упомянут трижды (как представитель литературной “линии”, участвовавшей в “великом обмирщении языка, его секуляризации”) и прямо сопоставлен с Пастернаком: “разве щелканьем и цоканьем Языкова не был предсказан Пастернак, и разве одного этого примера не достаточно, чтобы показать, как поэтические батареи разговаривают друг с другом перекидным огнем, нимало не смущаясь равнодушием разделяющего их времени”19.

1    Сологуб Ф. Творимая легенда. СПб., 1991. Т. 1–2. (Далее ссылки на это издание в тексте в круглых скобках с указанием тома и страницы.)

2  Впрочем, неотмеченными остались пассажи о “кровавом навете” (слухах о ритуальном убийстве мальчика Егорки) — см.: Т. 1. С. 151, 154 в связи с “Жуткой колыбельной” (1913), посвященной делу Бейлиса (точнее, самому убийству Ющинского).

3  Convivio I. 1.7–10. Пер. А. Г. Габричевского // Данте Алигьери. Малые произведения. М., 1968. С. 113.

4  “Скифах”: “И каждый миг в унылом сердце множит”. (Ср. у Блока: “Вот — срок настал. / Крылами бьет беда, / И каждый день обиды множит”.) Здесь возникает такая же контаминация цитат из “Слова о Полку Игореве” и Пушкина, как у Мандельштама в стихах на смерть Андрея Белого (многократно обсуждавшаяся строка: “Печаль моя жирна”).

  К Пушкинской теме ср. реплику Передонова в “Мелком бесе”: “Пушкин висел, да я его в сортир вынес, — он камер-лакеем был” (Сологуб Ф. Мелкий бес. Кемерово, 1958. С. 61). Об искажении “культурно-литературного пласта” в “Мелком бесе” см.: Пустыгина Н. Г. “Мелкий бес” // Блоковский сб. IX. Тарту, 1989. С. 130 (там же отмечена пародия на “Сказку о царе Салтане” — сватовство Передонова к сестрам Рутиловым), но, кроме того, здесь присутствует контаминация Пушкинского камер-юнкерства со знаменитой эпиграммой А. А. Бестужева на Жуковского “Из савана оделся он в ливрею” (1824): “Он руку жмет камер-лакею… / Бедный певец!..” (тоже стихотворная цитата в прозе).

5    Брюсов В. Стихотворения и поэмы. Л., 1961. С. 718.

6  В более общем плане об отголосках Уайльда у Сологуба см.: Павлова Т. В.

нач. XX в.) // На рубеже XIX и XX веков. Из истории международных связей русской литературы. Сб. научных трудов. Л, 1991. С. 127.

7  Демонстративно литературная система аллюзий подчеркнута обыгрыванием знаменитых квази-терминов дульцинирование и альдонсирование — т. е. апеллятивизированных собственных имен. Характерно, что рядом с ними (в одном из близких к разбираемому пассажу мест романа), появляется и пушкинское (из стихов “К бюсту завоевателя”) слово противочувствие, видимо, взятое Сологубом из письма Вяч. Иванова — или, по крайней мере, с учетом этого текста (см.: Иванов Вяч. Письма к Ф. К. Сологубу и А. Н. Чеботаревской. Публикация А. В. Лаврова // Ежегодник рукописного отдела Пушкинского дома на 1974 год. Л., 1976. С. 141; Trirodov among the Symbolists: From the Drafts for Sologub’s Tvorimaja Legenda // Neue Russische Literatur. Almanach 2–3. 1979–1980. S. 191, 198, fn. 149; Баран Х

8    Мандельштам О. Кровавая мистерия 9 января // Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987. С. 182.

9  Основное содержание этой заметки было в свое время изложено в тезисах доклада под тем же названием. См.: Тезисы докладов научной конференции “А. Блок и русский постсимволизм”. Тарту, 1991.

10    Чуковский Н

11    Мандельштам Н. Я. Вторая книга. Париж, 1978. С. 48, 388, 541. В недавнее время ср. также замечание А. Е. Парниса (Опыты. 1994. Т. I. С. 173, сн. 2).

12    Лукницкая В. Николай Гумилев: Жизнь по материалам домашнего архива семьи Лукницких. Л., 1990. С. 96 (курсив мой. — Г. Л.).

13    Литературные воспоминания. С. 14–15 (курсив мой. — Г. Л.).

14    Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 8. С. 48 (в разных изданиях эта заметка печатается среди автобиографической или исторической прозы).

15    Жолковский А. К. S. 61–85.

16  Эту игру на красном и белом в связи с флердоранжем см. в пословице (из “заветных пословиц” Даля), анализируемой в статье: Левинтон Г. А. К вопросу о “малых” фольклорных жанрах: их функции, их связь с ритуалом // Этнолингвистика текста. Семиотика малых форм фольклора. М., 1988. С. 151–152, текст см.: Carey C.

17  Ср.: Душечкина Е. В. Русский святочный рассказ. Становление жанра. СПб., 1995. С. 25–47.

18    Языков Н. М.

19    Мандельштам О. Слово и культура. С. 68–69.

*Работа выполнена при финансовой поддержке Российского гуманитарного научного фонда, проект 97–04–06224с “Поэтика подтекста”.

Раздел сайта: