Белый А. - Блоку А., 15/28 декабря 1906 г.

БЕЛЫЙ - БЛОКУ

<15/28 декабря 1906. Париж>1

Дорогой Саша!

Письмо Твое получил. Сначала было смутно. Оценил тон Твоего письма - хороший, верный. Это порадовало. Показало мне, что мы можем писать друг другу. Не понравилось только то, что Ты, кажется мне, не вполне почувствовал, с чем я Тебе пишу. Обратил внимание больше на форму моих случайно набросанных слов, нежели на мотивы моего обращения к Тебе. Ведь и открытка, и стихи, и карточка только предлог обратиться к Тебе. Согласись, я не знал, как Ты смотришь во внешнем на наши отношения: о сущности их я не сомневался. Я знал, что есть, должна быть вечная точка этих отношений. Следовательно, ни Ты, ни я не можем никак не относиться: а молчать, не переписываться, значит утверждать ничто, значит позволить торжествовать бессмыслице. А чем больше дать воли ничему, тем тяжелее, запутанней будет в будущем. А что это будущее будет, ручательством тому хотя бы Твои же слова: "до знакомства были за чертой вражды и мира". Но об этом потом.

Итак, чувство радости несколько парализовалось во мне тем, что мне показалось, будто Ты слишком психологически отнесся к карточке, стихам и пр.... А все это было очень просто: что имел под руками, то и послал.

Но потом понял, что Ты не мог бы отнестись к моему письму совсем просто. Может быть, потом отнесешься иначе.

Во всяком случае спасибо за ответ, честность и правду которого я вполне оценил.

Я не изменял в корне своего отношения к Тебе после того, как мы виделись в Петербурге; а тогда мне почудилось, что я уже знаю, где твердый фундамент наших отношений, глубина которых до сих пор не находила как будто этого фундамента (я пишу о Тебе и себе - только. Об отношения<х> одного к одному Тебе, личности к личности).

Я не писал Тебе до тех пор, пока не узнал в себе, что будущая основа этих отношений, несказанных не со вчерашнего дня, во мне окрепла. Но совершенно независимо от этой внутренней работы в отношении выяснения нашей связи - в событиях, касающихся не чисто меня и Тебя, как свободных личностей, произошла безобразная путаница и бессмыслица; выяснять ее я не мог: 1) не было никаких средств, 2) да и было ниже моего достоинства. (Человек, облитый ведром грязных помой, не пойдет ведь рассматривать, из какого ведра его окатили, а поспешит переменить одежду.)

Между тем все это могло повлиять во внешней механике отношений на Тебя и отраженно от Тебя на меня. Вот почему я и писал так внешне, и когда говорил об "обрывании отношений", говорил только о механике, а не сущности.

Что побуждает меня обратиться к Тебе? То, что я, подойдя вплотную к смерти, проживя всю ночь в небытии (как труп)2, понял одно: свет во мне не погас, а потому никакая романтика смерти (романтика надрыва) не оправдает безобразия того предательства над Духом, которое я хотел совершить своим самоубийством. Никогда не вернусь на этот путь.

Мне остался путь цели и смысла. И никакие низменные оскорбления не загасят во мне Меня; наоборот: возвысят, осмыслят. Но я знаю, что где Свет дается людям в их одиноком самоуглублении, там же предъявляются строгие требования быть с людьми. Один человек не спасется. Никогда не знал я так реально, так жизненно, как знаю теперь. И потому-то жизненным подвигом считаю я выяснять связь свою с людьми и работать над ней во Имя.

Не много людей я знаю в пути, т. е. в несказанном (5, 6 - не больше). И потому-то всю силу осмысливания Света я полагаю в работе над этими мне посланными связями, чтобы был путь, были люди, идущие и яснеющие от взаимности. Больше нет цели: все иное - надрыв или упорство косности. И если было между нами несказанное, то оно - только несказанное. И если мы связаны несказанным (ни враждой, ни миром), то оно должно сказаться. Ни я, ни Ты не властны ни упредить сказ, ни упорствовать в "ничте", а выяснять, идти. И потому-то я уже из своих глубин (хотя бы только из своих) утверждая нужность и ценность Слова Жизни, должен стремиться к ясности, а не немоте: ибо в ясности только спасусь: с людьми спасусь, с людьми готов и страдать и радоваться: это самое последнее о мне самом. Это - о каждом. Между нами была немота. Она создала ложь (я пишу только об одном Тебе и об одном себе, т. е. о нас с Тобой). В этой лжи готов согласиться, что я виноват больше: но и Ты, и Ты виноват очень. (Пойми, что я стою вне обвинений, а в точке правды). Мне кажется - я начинаю понимать механику наших "лжей". Знаю, как моя ложь вырастала (беру только свое отношение к Тебе). Хочу со временем Тебе признаться явно в ней. Но этим признанием (необходимым) я получаю право и Тебе предложить вопросы, долженствующие выяснить мне то, чего я в Тебе не понимаю (на что прежде с истерикой злился, называл в себе Тебя неискренним лицемером и т. д.), а теперь только объективно установляю.

мы хотя бы отчасти поймем, кто в чем находится; но главное: письма помогут разрушить паралич наших внешних отношений (отношения и внешние тоже могут влиять отраженно на путь, т. е. на несказанное). А вот когда нет между нами той минимальной сигнализации, которая все же возможна в письмах, и воцаряется безликое, темное Ничто, то в темноте этой могут возникать кошмары и сны, может расти новая ложь (в темноте можно себе что угодно представить, и это ложное представление, к несчастью, не может не превратиться в навязчивую идею, с которой трудно бороться даже реальностью).

Возобновление нашей переписки считаю я правдой, могущей парализовать многое: ведь все равно мы не разойдемся: сошлись не случайно - значит, с этим грех бороться.

Почему Тебе пишу? Знаю свет (как он звучит во мне - свет один ведь). В несказанном сказе моей встречи с Тобой лично еще до знакомства провидел (да и потом не раз видел) свет: поэтому провожу линию от себя к свету и от света к Тебе: хочу Тебя осветленным. Так же провожу линию света ко всем, мне посланным (6-ти) - от личности к личности по-разному (мои устанавливающиеся отношения к Мережковскому например индивидуально несказанны, но не так, как к З<инаиде> Н<иколаевне>); но потом уже осмысливаю в общем свете.

Моя неправда к Тебе выражалась, между прочим, и в том, что я допустил неслучайность появления Тебя лично связать с некоторыми другими невыявлен-ными отношениями и сквозь все смотрел на Тебя: тут ложь и неправда - это я знаю. Тут уклон самого незабвенного в сферу "всех и каждого". Я же хочу безликое "все и каждый" повернуть в "каждый" (посланный мне на пути то на крест, то на радость) и все. Если каждый, то и все, а не если все, то и каждый. Люди, мне посланные на пути, - Ты, Мережковский, Сережа, З<инаида> Н<иколаевна>, Философов3. Мне думается, что к этим посланным (посланникам от Бога) принадлежит и Твоя жена. Буду учиться все осмысливать, к каждому искать пути во Имя То, которое послало: буду угадывать каждого в свете. Знаю, что мой путь есть путь, назначенный каждому, кто хочет несомненного света до Конца. А не может не хотеть, кто свет в людях поставил над тьмою, или над электрическим, газовым освещением тьмы механикой отношений. Но путь мой - от каждого, как данного, ко всем, как спасенным. То, что я иногда опрокидывал и хотел идти то от всех к каждому (мертвая схема), то только от одного (через одного) сразу ко всем, - то была ложь. Эта ложь запутала мои к Тебе чувства (когда я смотрел на Тебя через всё, а не прямо проводил линию света от себя к Тебе). Но прости. В письме все это уж зазвучало метафизикой. Иначе быть и не может. Не смысл этой метафизики мне важен сейчас в отношении к Тебе, а только то, чтобы Ты понял меня в общем. Это общее - желание водворить между нами обоюдно честное отношение и совместно стремиться к правде нас с Тобой вне другого; я не коснусь субстанции этой правды, не коснусь пока (быть может, долго) деталей былой лжи. Не в этом полагаю я нужность мне моих писем к Тебе. Я хотел бы себе подготовить нормальную почву к тому, чтобы ощутить силу к разговору с Тобой, который будет со временем (не знаю, когда).

явным путем гибели (с лета) и дошел до предела. Прошел демонизм, но не погиб. Овладел, и уж теперь только одно живо: спастись, быть нужным Богу и людям. Вот все. Истерика бывает, но теперь это скорей - мертвая зыбь после бури (море после шторма не может сразу стать зеркалом): но бури нет.

Пиши же. Пиши, когда хочешь и как хочешь. Не смущайся словами: захочется ругать, ругай. Но пусть умаляется ложь наших личных с Тобой отношений.

Адрес. Paris. Passy (XVI). Rue du Ranelagh. 99. Жду книги4.

Остаюсь любящий Тебя

Борис Бугаев

P. S. Желаю радостной встречи Нового Года.

Могу писать Тебе и личные письма (о нас с Тобой), и бытовые (о Париже).

P. S. Хотел отправить, но потом распечатал, чтобы вписать несколько слов уже субъективных - то, что переживал сейчас. Не ставь рядом "postscriptum" с объективным моим письмом. Просто лирическое излияние.

Аладьин должен был читать лекцию5 из комнаты, где люди, и ждешь, пока пройдет пароксизм, - я к боли отношусь спокойно, даже с улыбкой в тот самый момент, когда стискиваешь зубы, чтоб не закричать). Как все страшно и важно! Вижу, вижу - новые чаши ярости Божией прольются на человечество, запутавшееся в одном кошмаре. Никто сам не хочет делать, решать, дерзать, искать слов о пути. Со всеми делается. А надо, чтобы делали. Старая истина - слышал много раз, и только недавно во всей глубине восчувствовал. Оттого-то революция еще пока лишена смысла, оттого-то и мерзости буржуазной лжи (во всех сферах жизни) оказываются устойчивее бунта: мерзости делают, а люди от этого не становятся, с ними только делается. Сколько знаю в Москве сериозных и честных людей, с которыми только все делается, они страдают. Наконец, мист<ические> анархисты "делается" возвели в норму (так и надо). Ужас, ужас, ужас! Мерзость! Между нами многое делалось. Я по крайней мере хотел делать, но только наполовину, уступал тому, чтобы делалось - и гнусность! Так да не будет, не надо!

О, сколько у меня сил утверждать определенность слов и жизни по свободному почину во Имя: нечеловеческая мука, чуть не убив, открыла медленно и верно только одно: нет "никчемных" переживаний, не может быть невысказанных слов. Что невысказано, скажется. И мне страшно за того, кто не будет бороться за то, чтоб сказалось: потому что тогда вступает в свои права делается, из которого не может быть выхода без поисков Имени и слов. Охватила безумная жалость к тем, кто во власти кошмара, кто рабство называет свободой. А кругом только того и ждут, чтобы совершился подлог.

Так думал. Болел за людей, за себя, за важность бремени, просил дерзновений.

Пришел к Мережковскому. Один (З<инаиды> Н<иколаевны> и Философова не было) - читает, кроткий, ясный. Развели на керосинке чай и пили. Болтали, но за всем вставала глубина, а угли в камине вели свою тихую речь - еле слышное стрекотанье.

Мне захотелось вдруг внутренне поцеловать его ноги, поклонившись до земли. Слабый, малый, а один сколько сделал!

Примечания

1 Ответ на п. 172. Помета Блока синим карандашом: "1906, дек.". Вероятно, именно об этом письме вспоминает Белый в мемуарах: "Блок мне предстал; я, охваченный добрым порывом, ему написал, полагая: он сердцем на сердце - откликнется. Он же - молчал" (Между двух революций. С. 165).

2 Белый намекает на свои переживания после объяснения с Блоками, в ночь с 7 на 8 сентября 1906 года, когда он готов был решиться на самоубийство. См.: О Блоке. С. 242; Между двух революций. С. 90--92. Такой возможный исход драматической коллизии в отношениях между Белым и Блоками, по всей видимости, затрагивался в ходе их петербургских встреч; ср. начальную фразу письма Л. Д. Блок к Белому от 2 октября 1906 года: "Вы должны помнить, что я Вас посылала на смерть; мне легче это делать, чем давать свое согласие, явно или тайно, на поступки непорядочные" (ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 258).

3 С Д. В. Философовым Белый особенно тесно сблизился в Париже в декабре 1906 года.

"Нечаянная Радость".

5 О парижских встречах Белого с А. Ф. Аладьиным, делегатом от крестьянской курии в I Государственную думу, см.: Между двух революций. С. 144, 147, 149.

Раздел сайта: