Белый А.: Воспоминания о Блоке
Глава четвертая. Петербург.
Январь

Январь 

Помню: выехал я из Москвы вместе с матерью: мать отправлялась к подруге своей; в атмосфере тревожащих слухов мы тронулись в путь; из отрывочных, нервных газетных известий нельзя было точно понять, что творилось: лавиной росла забастовка; впервые теперь появились не всем нам понятные вести о роли Гапона157.

Кто он?

Мы приехали в день - знаменательный ныне: то было девятое января, ничего не сказавшее в поезде нам; мы разъехались с матерью в разные стороны: к Е. И. Че-вой158 - она; по направлению к Гренадерским Казармам, на Петербургскую Сторону - я, к пригласившему офицеру159, любезно отдавшему мне помещенье; в той самой казарме жил Блок; мои знакомый служил под начальством у отчима Блока, Кублицкого-Пиоттуха, батальонного командира.

Меня поразил взбаламученный вид Петербурга; еще в парикмахерской бривший меня парикмахер решительно мне заявил:

- Так нельзя больше жить!

- Вот сегодня рабочие отправляются к Государю, который их примет! Спросил:

- Примет ли?

- Как же иначе: примет! Пора прекратить эксплуатацию: а пойдут они мирно, с иконами. Все мы пойдем! Как не примет? Всех примет!

И тоже гудело вокруг на перроне вокзала:

- С иконами!

- Примет!..

- Не примет!..

- Умрем, а не будем так жить!..

То же самое глухо, взволнованно чмокал губами извозчик, ко мне повернувши сизеющий нос:

- Как же, барин!

- Рабочие, стало быть, правы.

На улицах оживленно сроились немногие, напряженные черные кучки размахивающих руками людей; в нервных жестах стояло:

- Пойдут!

- Уже пошли...

- Примет!

Перебегающие мальчишки перебегали не так, как всегда, - с дерзким присвистом; в темно-малиновый контур студеного солнца струились, синея, дымки; и дымки - столбенели, висели; они поднимались от кухонь солдатских, походных, поскрипывающих здесь и там; пехотинцы топтались у дома; а где-то, с забора, где кучка стояла, - несло:

- Да!

- Пошли уж: с иконами!

- Неужели же будут стрелять: по иконам!

- Не будут...

А у Литейного моста решительно топотала ногами на месте готовая рота походных солдат, в башлыках, с покрасневшими, хмурыми лицами; два офицерика переговаривались и окидывали проходящих растерянными улыбками, точно хотящими доказать:

- Это - так себе...

- Ничего...

- Просто тут мы стоим...

- Постоим, и - уйдем.

Переехавши мост, я поехал по Набережной: вот - казармы, у Набережной; и от Набережной широко заширели просторы промерзшей воды; бросишь взгляд - станет сыро.

Заехав на чистый, просторный, казарменный двор, отыскал без труда я квартиру знакомого офицера; звоню: открывает денщик, заявляет, что "их благородия" -- нет; они нынче с отрядом - у газового, у завода: по случаю забастовки; и - всего прочего; мне - приготовлена комната.

Прихожу умываться; денщик - за мной следом:

- Казармы-то...

- Пусты...

- Полк выведен...

- Защищают мосты...

Я подумал, что мой офицер точно так же стоит перед хмурою ротой топочущих в снеге, башлыками закрытых солдат; и закуривает с таким видом, как будто он хочет сказать:

- Постоим, и - уйдем...

Я подумал: неловко же пользоваться гостеприимством хозяина, вышедшего на рабочих (рабочим сочувствовал я). Кто тогда не сочувствовал им? Размышлять было некогда; отказаться от комнаты без объяснения с хозяином

- как-то неловко; да, и притом:

- Постоят, и - уйдут...

- Ничего...

- Не стрелять же они собираются? Как мы наивны все были в то утро!

Оправившись, поспешил я к А. А.; в этом корпусе обитали, как кажется, все офицерские семьи; все двери квартир выходили в огромнейший каменный коридор, пересекающий корпус; квартира Куб липкого выходила туда же; на двери, обитой, как помнится войлоком (серым) блистала доска: "Франц Феликсович Кублицкий-Пиоттух". И тут я - позвонился; открыл мне денщик (мы потом с ним дружили, обменивались чаями и понимающими улыбками: "Дома-с, пожалуйте!"); я очутился в просторной, чистейшей передней с высокими потолками пред желтыми вешалками.

- Пожалуйте.

- Завтракают.

Дверь распахнулась: и просветлел кусок комнаты с окнами, открывающими широкий и сирый простор; перерезая кусок белой комнаты, там показалась знакомая голова, с волосами рыжеющими, сквозящими заоконным простором; то был А. А. Блок - в фантастической, очень шедшей, уютной рубашке из черной, свисающей шерсти, без талии, не перетянутой поясом и открывающей крепкую лебединую шею, которую не закрывал мягкий, белый, широкий воротничок; А. А. был в нем без галстука (á-la Байрон). Конечно же: Любови Дмитриевне принадлежала идея рубашки, потом появившейся на Ауслендере161, на Вячеславе Иванове, перенявших фасон тот; лицо закрывали глубокие тени передней; и все же: оно - показалось мне бледным, а сам А. А. мне показался, конечно же, перерисованным со старинных портретов.

Первый вопрос, им мне брошенный:

- Что?

- Ну?

И я - понял в чем дело:

- Да говорят, что пошли...

Торопливо, взволнованно встретились мы, обменявшись быстро приветствиями; золотая головка Л. Д. в зеленовато-розовом широчайшем капоте стояла в дверях:

- Вот и Боря.

- Ну что?

И меня повели через белую комнату, с окнами, за которыми сиротливо ширели пространства оледенелой воды; у подоконников поднимались, как помнится, листья растения, поливаемого Александрой Андреевной; узнал ту же все чистоту бледно-желтых паркетов, сопровождавшую Александру Андреевну повсюду; мне бросилась мебель, зеленая, старых фасонов, не подавлявшая, но расставленная приветливо, с пониманием; вкус был во всем; здесь стояла рояль; и - стояли блестящие, невысокие шканчики (кажется, красного дерева), показуя переплетенные томики из-под ясного чистопротертого стекольного глянца; тут дверь - открывала столовую, комнату меньших размеров, оклеенную оранжевыми, согревавшими мягко обоями, со столом посреди, на котором накрыт был, как помнится, завтрак; приподнялась мне навстречу, всегда трепыхавшаяся, точно серая птичка, мать Блока в своей красной тальмочке (нет, в самом деле, не фантазирую я - эту красную тальмочку, помню, действительно помню!); а Марья Андреевна подкидывала, подмаргивала за нею:

- Ну что?

- Да - пошли...

- Говорят, что стреляли.

- Ах, ужас что!

И Александра Андреевна рукой отмахнулась, качнувшися талией (жест ее); носик, острясь, розовел на меня; разговора и не было, а - возгласы, предположения, беспокойства; все центры сознанья сместились туда, в один центр: на Дворцовую Площадь; чрез каждые десять минут приходили из кухни известия, что - стреляют, стреляли; и - кучи убитых. И Александра Андреевна хваталась за сердце (больное):

- Поймите же, Боря, что он - ненавидит все это...

- А должен стоять там...

- Присяга...

Я Франца Феликсовича в это время не знал: он, всегда такой тихий и добрый, всегда благородный, являлся со службы, вступая в пространство оранжево-розовой комнаты с видом, который мог значить одно:

- Я же знаю, что тут вы беседуете о материях деликатных: нет-нет, не помешаю, - пожалуйста, не обращайте внимания.

И тщедушной фигуркою, в невоенно сидящем военном мундире, склонив над тарелкою нос, как у дятла, пощипывал узенькую бородку и ясно поглядывал черными кроткими глазками (чуть - себе на уме!): ну, кого мог убить он? Волнение Александры Андреевны за мужа я понял позднее лишь.

закинутой головою на фоне обой; и контраст силуэта (темнейшего) с фоном (оранжевым) напоминал мне цветные контрасты портретов Гольбейна162 (лазурное, светлое - в темно-зеленом); покуривая, на ходу, он протягивал синий дымок папиросы и подходил то и дело к окошку, впиваясь глазами в простор сиротливого льда, точно - он - развивал неукротимость какую-то; а за чаем узнали: расстрелы, действительно, были.

С собой из Москвы привез целые ворохи разнообразнейших впечатлений о том, что меня волновало, с чем ехал я к Блокам; но - говорить ни о чем не могли мы; события заслонили слова.

Мы - простились; и я поспешил к Мережковским.

Примечания

157

158 Чернова (Гамалей) Е. И. - жена певца, солиста Мариинского театра А. Я. Чернова. Близкая приятельница матери Б. Н. Бугаева.

159 Речь идет о штабс-капитане Александре Александровиче Эртеле, брате М. А. Эртеля.

160

161 Ауслендер Сергей Абрамович (1886--1943) - прозаик, критик, сотрудничавший в модернистских изданиях начала века.

162

Раздел сайта: