Иванов Е. П.: Воспоминания об Александре Блоке

ВОСПОМИНАНИЯ ОБ АЛЕКСАНДРЕ БЛОКЕ

— Вы знаете Блока Александра Александровича?

— Нет, — говорю, — не знаю еще.

— Ну, так познакомьтесь. Вам надо обязательно познакомиться!

Так в 1902–1903 годах неоднократно говорили мне Мережковские, Дмитрий Сергеевич и Зинаида Николаевна (Гиппиус), а теперь почти через двадцать лет так мог бы сказать целый свет.

Итак, я слышал о нем ранее, нежели увидел его и познакомился.

Мне было года 22, 23. Душа моя <…> шла тогда, если можно так выразиться, под знаком Девы (один из двенадцати знаков Зодиака); в ней была жажда воочию увидеть того, кому бы сердце мое молвило «вот он»; искание острое, жгучее, связанное со склонностью к обожению и обожанию. Если хотите понять, в чем дело, что за знак Девы, прочтите Пушкина «Письмо Татьяны»: письмо Татьяны — это малый символ веры этого знака Девы. Всем «чистым сердцем» это понятно. «Чист сердцем» отрочески-девический возраст, в нем остра жажда увидеть божество, склонность к обожению и обожанию <…> вот что значит знак Девы и почему приурочен он именно к Деве. Это я хотел сказать в начале своего воспоминания об Ал. Ал., ибо не поняв или позабыв об этом отрочески влюбленном вдохновении, о «девичьих грезах», о «слезах первой любви», о всем, что, одним словом, связано с молодым и роковым знаком Девы, можно ли понять Ал. Ал. Блока? — Не думаю. Не даром девичье сердце всегда чутко к нему прислушивалось с такой верой, надеждой и любовью <…> Вернемся к себе <…> слыша о Блоке, я уже надеялся, что это «он».

6-го марта 1903 года была первая вечеринка «Нового пути»1. Журнал «Новый путь», религиозно-философский, зародился под влиянием Мережковского и Розанова в среде знаменитого в то время Петербургского журнала «Мир Искусства». В среду «Мира Искусства» входили талантливейшие художники и писатели того времени. Направление журнала было, по выражению В. Соловьева, «оргиастическим». В этой оргиастической среде зачался «Новый Путь», и теперь, выходя на самостоятельную дорогу, празднуя свое рождение, «Новый Путь» в то же время прощался со своими сопутниками по «Миру Искусства»; со своей стороны и представители «Мира Искусства» пришли на вечеринку проводить своего питомца, выходящего от них. Были Серов, А. Бенуа, Бакст, Сомов, Дягилев, Розанов, Философов и даже уже несколько престарелый И. Репин. Главарями вечеринки являлись Мережковские; Зинаида Николаевна (Гиппиус-Мережковская) — за хозяйку. Вечеринка в пустой редакционной квартире, временно бывшей где-то на Невском. Вхожу… Яркое освещение… Длинный стол, белая скатерть… Цветы, вино, закуски, чай… Пышно, нарядно: своих не узнаешь, хотя сидят все свои по «Новому Пути», по «Миру Искусства», среди них — и «он»… Александр Блок; не совсем то — «свой», «иной», потому сразу в глаза бросился. Стихов его я еще не знал, но воспринял его сразу как только что посвященного рыцаря. Красив и высок был Ал. Блок: под студенческим сюртуком точно латы, в лице «строгий крест»2. Где-то меж глаз, бровей к устам. Над лицом, отрочески безволосым, — оклад кудрей пепельных с золотисто-огненным отливом, красиво вьющихся и на шее. Мы поздоровались как уже знакомые, слышавшие друг о друге; он улыбнулся, немного сдерживая улыбку губами, не зная еще «как?» Сел я рядом с ним за столом около З. Н. Гиппиус (Мережковской), которая как хозяйка распоряжалась разливанием чая, предоставляя самим угощаться тем, что стояло на столе. Некоторое время мы, сидя рядом, оба молчали. Мельком взглянув на него, я увидел в лице его какую-то «восковую недвижность черт», точно восковую маску забралом он опустил на лицо; особенно заметно это выражалось около чуть прикрытого рта. Эту особенность его лица многие принимали за мертвенную гордость; на многих (например, на В. В. Розанова) она действовала крайне раздражающе. Художник К. Сомов в своем портрете Ал. Блока задачей своей точно поставил выявить, подчеркнуть эту восковую маску «до ужаса недвижных черт» его лица3. Нужно сказать, что с годами, в связи с творчеством, выявляющим, как бы изгоняющим из души «двойников», в лице Александра Александровича Блока «восковая маска» совершенно исчезла, сгорая в «Снежной Маске», но тогда она действительно была, и была в связи с его поразительной красотой, напоминающей изваяние Аполлона.

Итак, мы сидели и молчали.

Повидимому, Александру Александровичу было тяжело; он чувствовал себя в обществе, могущем заставить его определенно сказать о его «несказанном», требовать определенности в его «беспредельном», одним словом, он чувствовал себя в обществе, требующем «определяться», а он был «враг всякой определенности». В подобных обстоятельствах Ал. Блок был похож на рыцаря, «заоблачного воина», спустившегося из своей сферы на землю в среду «человеческую, слишком человеческую».

На нем, как в бою, доспех, шлем с опущенным забралом и длинный меч; но шлем и доспех легкий там, в своей сфере, здесь — тяжел. Меч свободный там, здесь — неуклюж, слишком длинен; концом его трудно вычерчивать слова посвящения на зашарканном полу.

Но «определяться» в этот вечер, к счастью, не пришлось. Зачинатель общих разговоров Д. С. Мережковский был не в духе (болели зубы). Я, смекнув, что опасность миновала, решил действовать попросту — по-детски. Потянулся за тарелкой с сырными бутербродами и, отведав их, протянул к Ал. Блоку, намекнув, что де очень вкусно. Сразу Александр Александрович прояснился. Детски-ясная, немного шаловливая, улыбка все лицо его озарила. Мы поняли друг друга, поняли, что мы дети прежде всего, несмотря ни на какие посвящения жизни.

Помню потом он сидел у камина с Сомовым и с Татьяной Николаевной Гиппиус, показывавшей ему свои художественные наброски в альбоме4. Он вслушивался и всматривался серьезно, внимательно и уступчиво, желая понять каждого. Вечер затянулся долго, но Александр Александрович уехал одним из первых. Ему далеко было идти до дому пешком; жил он с матерью на Петербургской стороне в гренадерских казармах, что на Малой Неве у Карповки. Идти пешком — далеко, а конки (тогда еще были конки) — только до 12 часов.

Ну и что же? Оправдалось ли настроение мое Знака Девы при встрече с Ал. Ал.? Да, оправдалось <…> Было ли обожение или обожание? Да, было, но такое тайное, скрытое, что никто его («ни, ни»!!) не мог заметить, а особенно «он». Верхом дурного тона я счел бы выявить его перед «ним» или перед другими <…> Таково первое личное знакомство мое с ним, но стихов его я еще не знал <…>

И вот вскоре выходит мартовский номер «Нового Пути» (1903 г.) и в нем «Он» со своим «вихрем видений» — стихотворений из цикла «Стихов о Прекрасной Даме» — здесь под заглавием «Из посвящений»5.

не писательство, а «писание», ибо почуял «Дух Горний», «горний ангелов полет»6.

Помню 22-го марта 1903 г. званы были мы на вторую вечеринку «Нового Пути», уже после только что вышедшей мартовской книжки журнала со стихами Ал. Блока. Та же квартира, но… темно и пусто; и в квартире, и на столе и за столом… Ни нарядной публики, ни цветов, ни вина, ни закусок, ни белой скатерти на пустом столе. Тогда — ярко и пышно, теперь — полумрак: одна лампочка над столом в видах экономии. Редакционная бедность уж сказалась: журнал не идет, подписчик не растет.

Уличный фонарь с Невского помогает освещению комнат. В его лиловато-белесом свете у косяка двери стоит Ал. Блок среди группы студентов, связанных с «Новым Путем». Настроение его было иное, чем на первой вечеринке: он был по-детски прост и мил, внимательно выслушивал всякие суждения об его стихах. Ко всякому мнению он был тогда «кроток и уступчив», стараясь понять каждого в похвалах и в несогласиях. Но несогласий в молодежи почти не было.

Для многих, думаю, он был тоже «вот, он!»7 Духом эпохи Возрождения XV века и нашей Руси веяло от этого заоблачного рыцаря… И картины Мадонн и ангелов, окружавшие в «Новом Пути» явления его стихов, не дисгармонировали со всем его стилем.

Я, конечно, подошел тоже со своими похвалами, порядочно юродствуя. Жму ему руки, говорю, что стихи его «это страшно хорошо», что это не «писательство», а «писание слова», что они не только красивы, но в них есть нечто «страшно хорошее», потому они и красивы. Ал. Блок вслушивается в мой «детский лепет» (дитятке было всего 23 года) с какой-то материнской заботливостью, стараясь понять, что такое я хочу сказать, вслушивается, склонясь, как всадник с коня слушает пешехода. И вот улыбнулся… И вновь предо мною Ал. Блок — дитя ясное, как ясное солнце.

Если потеряем младенца-дитя в себе, если разучимся, обратясь, становиться как дети, то ничего из нас не выйдет <…>

Но если он ребенок, то такой, какого изображение мы видим на образе «Страстной» Богоматери, где Ребенок вдруг обернулся от груди Матери своей, увидав в Небе орудия его «страстей», его смертной казни, проносимые ангелами; если ангел, то такой, которому сродни не только Сирин — птица райской радости, но и Гамаюн — «птица вещая», зловещая.

Я уже глубоко любил Александра Александровича. Все сказанное вытекало из этой любви, но любовь глубже всего сказанного. Я любил Александра Александровича всего, как он есть, с душою, телом и Духом, до последнего волоска.

С этой любовью я садился как бы в его золотой челн, не спрашивая, куда и на какие встречи поплывем мы по стихам его. Новым словом веяло от него.

Но довольно, после…

Мы внизу в редакционной комнате, скудной по убранству и свету, среди молодежи, дожидающейся запоздавших старших редакции. Наконец, прибыли старшие; с их прибытием «улыбки, сказки и сны»8, плывшие по карнизам комнаты, убрались под карниз и пропали; весь вечер прошел потом как-то случайно для направления «Нового Пути», осталось одно впечатление — Ал. Блок.

Не помню ясно, виделся ли я в ту весну с Александром Александровичем еще раз. Кажется, нет, но от Зинаиды Николаевны Гиппиус слышал, что он влюблен и ходит за город встречать Весну и собирать первые подснежники, потому и ни на каких собраниях не бывает9.

Летом все разъехались по дачам. Уехал и Александр Александрович за границу10, а потом в подмосковное сельцо «Шахматово», где в августе (17-го) совершилась свадьба его с дочерью Д. И. Менделеева Любовью Дмитриевной.

Узнав об этом по возвращении с дачи в город, я был удивлен, не зная, — как это? Ибо, по несколько одностороннему восприятию, мне казалось, что рыцарю, получившему дар посвящения, «лучше не жениться». Мне странным казалось представить Александра Александровича не женихом, а мужем и отцом семейства. Это не вязалось у меня с ангелообразными представлениями.

Но так как любовь глубже и шире всяких теоретических представлений, то я и этот факт — женитьбу Блока принял как нечто должное, вспомнил Лоэнгрина и Эльзу11, Иван Царевича и Царь-Девицу, когда мужья брака видимого остаются вечными женихами брака невидимого; и мне хотелось очень узнать — какова жена-невеста Александра Александровича.

Женатым Александра Александровича я встретил лишь в конце октября. День был хмурый, промозглый, и с залива дул сильный ветер «со скрежетом зубовным», воющий в телефонной сети на Тучковом мосту.

Зашагав по Петербургской стороне мимо Петровского острова (бродил я по Петербургу куда глаза глядят, — тогда многие так бродили, ибо вино внутри бродило), я тут как раз и встретил «его». Александр Александрович был особенный. Шел в Университет, но в лице ничего университетского: взгляд напряженно вглядывающийся вперед, как бы вслушивающийся, как мне показалось, в визг, вой и звон телефонных проводов там на мосту. Остановились… Узнал, улыбнулся, назвал по имени и отчеству; несмотря на кратковременное знакомство и долгую разлуку. (Он всегда, в противоположность мне, удивительно точно запоминал имена и отчества). Я был тронут вниманием его. Он спросил: «как я?», сказал — «а я женился» и просил приходить к нему, несмотря на дальность расстояния. (Я жил на Николаевской улице, у бегов, а он на Петербургской стороне в Гренадерских казармах). Дал свой адрес, вырвав листок из записной книжки, и мой записал у себя. Говоря со мною и записывая, он в то же время в душе точно не переставал вслушиваться и вглядываться в то, что звенело и свистело на мосту, за мостом и далее, точно воин врага невидимого близость чует перед боем.

Тогда он был «сердцем преданный» не «метелям»12, а Зорям Несказанной, зорям не «города», а «града» Москвы, не реальной исторической, а сказочно–«несказанной», с теремами, светлицами, божницами, сказочно-мистической, с подмосковными далями, лугами и лесами, связанными с золотыми годами его детства и юности. Любовь к нашему городу Петра не узнавала еще себя, но была уже в нем тогда: он «бродил» по городу и особенно окраинам его; к городу, к брегам вод его «невольно влекла его неведомая сила». Взгляд тревоги и предчувствия в лице его тогда поразил меня очень. Мы простились. Он зашагал на Петербургскую, к мосту и исчез в начавшем тогда летать с моря мокром снеге.

В Университете встречались редко. Он был филолог, я — юрист и довольно таки сомнительный. Как-то в декабре встретились там на Университетской лестнице Александр Александрович очень настоятельно и определенно попросил прийти к нему, условился тут же, что я буду обязательно такого-то числа и в таком-то часу у них к обеду.

16-го декабря <1903> по условию пошел я к нему в Гренадерские казармы, где он с женой Любовью Дмитриевной жил у матери, Александры Андреевны, и вотчима Кублицкого, полковника Гренадерского полка.

Дорога далекая; на Петербургскую сторону поехал на конках и перепутал Каменноостровский с Большим проспектом. Проплутал до сумерек. Подошел к казармам с задних дворов и понять не мог, где же тут может жить А. Блок. Часовой послал в полковую канцелярию. Там писарь о Блоке не слыхал, но поискав в книге, нашел и разъяснил, что это в офицерском флигеле, выходящем на Малую Неву, квартира № 13 полковника Кублицкого. Прошел переулочком туда на берег к белому флигелю с колоннами и меж окон двух фасадов и посреди.

Подъездов нет, только трое ворот. Часовой на вопрос, где № 13, мотнул головой во двор под первые ворота от Сампсоньевского моста. Поднялся во второй этаж и начал смотреть номера квартир по галерее с воротообразными окнами «александровских времен».

Наконец, нашел № 13 с фамилией «Кублицкий-Пиоттух». Позвонил. Распахнул двери расторопный денщик, и на вопрос «здесь живет Александр Александрович?», получил — «здесь, так точно. Пожалуйте, ждали».

Вошел. Прихожая бела, светла, на вешалке военное пальто и шашка. Зеркало в раме красного дерева... Против входа — дверь в полутемную гостиную. Из двери такс косолапый выскочил, расшаркиваясь на скользком крашеном полу, блистающем чистотой; не лаял, но недоумевал, как принять нового гостя? Такса Краббом звали; любимец общий, особенно хозяина Франца Феликсовича Кублицкого.

Слева отворилась дверь, и из нее вышел Александр Блок.

Рыцарь у себя дома: радушный, гостеприимный и милый, без доспехов, в своей рабочей, «шекспировской» блузе.

Здороваемся. Ведет к себе налево в комнату длинную с высокими-превысокими потолком и окном, против которого низкая дверь в их спальню, и другая — в прихожую.

Встретила в комнате «Люба», Любовь Дмитриевна.

«Люба», жена Александра Александровича, была тогда точно девочка, только такая большая-пребольшая — дочь великана (дочь огромного старца Менделеева); Заря-Заряница – Красная девица, вдруг вспыхивающая вся, как зарница или заря, по поводу или без всякого повода. Руки ее «розоперстые» при душевном волнении имели склонность складываться умиленно или вопросительно-жалостно где-то у горла на груди; движения плавные, плывущие. Цвет лица — «роза и молоко». Глаза уветливо-приветливые. Простотой и покоем веяло от нее; глубины русских вод с их потайной силой грозовой, мерцающей в зарницах. Русь в ней и век Возрождения эпохи Леонардо; и в русо-золотистых волосах от пробора с зачесами на уши, и в сарафанно-свободном платье13.

Я проплутал и опоздал, нас скоро позвали из Блоковой половины в столовую, где уже, отдыхая, ждал белый мясной пирог. Всюду, и в гостиной, и столовой, царила блестящая чистота.

«Мама» Александра Александровича Блока, Александра Андреевна, стояла у стола, встречая нас. Фигура у нее была точно у молоденькой девушки, а лицо и глаза как бы запечатлели на себе все, что перенесла она в теле и душе, не только в себе, но и в тебе: оттого так сразу становилось с ней просто, точно мы уж давно знали друг друга, знали не говоря, даже то, о чем не говорят. И лицо и глаза ее были точно у ребенка, которого били много по лицу, а он все вынес и теперь забыл; но боль в глазах осталась, вместе с каким-то знанием14. Из-за стола привстал, знакомясь, вотчим Александра Александровича Франц Феликсович. В нем было странное несоответствие меж внешними формами и внутренним их содержанием. Военный сюртук на удивительно невоенной фигуре, сутуло-покатой в груди и плечах, колкие черты лица с колкими усами и бородкой — на душе мягкой, с глазами, полными грудной грусти (как у больного грудью), душе, до смерти преданной долгу и жене.

Был тут еще и Витя Грек, чернобровый, густобородый офицер Гренадерского полка, сверстник Александра Александровича по играм в детстве (убит в 1914 г. при начале войны).

Пришла в столовую Любовь Дмитриевна, села меж Александром Александровичем и В. Греком и вдруг с чего-то покраснела, как девочка, рассердясь на себя за свою краску.

«улыбки, сказки и сны». По скатерти плавал белый лебедь — солонка, привезенная из-за границы, в солонке была «соль земли»: солонкой я любовался, вспоминая Лоэнгрина и царевен-лебедей, все связуя с сидящими Александром и Любовью. Александра Андреевна невольно любовалась на своих «деток», то-есть на Александра Александровича и Любу, и действительно было чем… После обеда опять повел меня Александр Александрович в свою и Любину половину.

Там я начал изливать ушатами все, что только приходило в ум и сердце, не давая никому слова сказать. Александр Александрович не читал в этот вечер стихов, отчасти потому, что я категорически заявил о моем непонимании ничего в стихах, когда их вслух мне читают.

Поднялся и ушел внезапно на удивление всем.

Причина?!.. «Дома будут беспокоиться, что меня долго нет».

Кончился 1903-й, начался 1904-й год.

Канун Крещения для меня был двойной канун: у нас в первый раз был Александр Блок, по зову к обеду; был по-детски прост и весел, каким редко я его видел потом.

В нашу квартиру был отдельный вход под воротами. Жили мы в первом этаже на Николаевской ул., д. 75, кв. 14.

Звонок! Сбежала горничная по лестнице вниз отворять... Ну, это «он»: внизу по голосу узнал. Слышится отчетливо произнесенное имя с протяжностью на и — «Евгений Павлович?» Поднялся и вот, сняв пальто перед зеркалом, оправляет кудрявые волосы, стряхивая налетевший снег.

Снег, тая играющими брызгами, рассыпается по кудрям.

В этом окладе разукрашенных, как камнями самоцветными, волос, — лицо его, посвежевшее и помолодевшее с мороза, глядится в зеркало. Ему нравится таким его лицо, он улыбается ему. Оглянулся, а я, тут как тут, молча стою в дверях своей комнаты, что против зеркала.

Улыбнулся, удивился, откуда я так явился…

Каждая семья, если она действительно семья, имеет свой стиль, свой дух, свой воздух домовой.

Наша семья была семья в полном смысле этого слова, спаянная плотно и кровно до трагизма.

Первое впечатление — душновато, мрачновато и странно тихо.

Громко не говорят. Громоздкая мебель и не мягкая, поглощает звуки в своей молчаливой старинности.

Нет лоска и блеска, всего легко чистящегося и моющегося. Полумрак всюду, кроме столовой и прохожей; полумрак от абажуров голубых и матовых настольных керосиновых ламп. Керосин предпочтен электричеству; хоть и не так культурно, но огонь живой — теплее и уютнее, чем мертвый электрический. Таков и склад семьи. В этой тихой, внешне душноватой и мрачноватой атмосфере таился редкий, даже для того времени, семейный дух.

Основа семейного единства, положенная еще при покойном отце, за десять лет своеобразно развилась под крылом матери нашей, под светом мерцающих из всех углов лампад пред большими иконами, унаследованными от бабушек, живших по старой вере. Плотно и кровно связаны были мы под крылом матери — я, брат мой и две сестры. Средний брат был несколько иного склада и уже не жил с нами тогда <…>15.

Стержнем семьи, как матка в улье пчел, была наша мама <…> Любовь к единству семьи делала ее, несмотря на годы (ей было 60 с лишком), отзывчивой к новым вкусам в музыке искусств, руководителем которых в семье нашей был старший брат Александр.

Человек, гостем входя в семью, невольно будет гармонировать с духом в воздухе ее. В одной семье он будет несколько иным, чем в другой. Чем чутче человек, тем тоньше он уловит гармонию с семьей. Так было и с Александром Александровичем, он сразу окунулся в дух нашей семьи, уловляя стиль его.

В комнату мою, куда мы из прихожей сперва вошли, вскоре пришла моя Мама — звать обедать нового гостя. С волнением и краской в лице (способность краснеть она сохранила до старости), мама, знакомясь, еще больше покраснела, когда Александр Александрович, представляясь, почтительно поцеловал ее руку. Он уже, по-видимому, знал, что значит для нас наша мама, и то, что для других могло бы казаться странно смешным, то ему было понятно и близко, ибо у него, ведь, тоже была его «моя Мама».

«венецианским окном» чуть не во всю стену, одной из двух более узких сторон ее.

За столом, тоже удлиненно большим не по семейству, сидело на этот раз всего четверо: мама наша, моя старшая сестра Клеопатра Михайловна (наша воспитательница до гимназии и догматик нашего семейного строя), я и Александр Александрович. Младшая сестра моя Мария и старший брат Александр (Павловичи) на этот раз отсутствовали. Первая в своей отдаленной комнатке лежала в одном из тяжелых припадков ее хронической астмы, а второй — был в гостях <…>

Семейный дух вызывает в человеке ребенка, если человек не утратил дитя в себе. В семейном кругу дитя и детство в человеке проснется, расшевелится, чувствуя себя доверчиво просто, как дома.

Ал. Блок был, как говорится, «настоящее дитя», независимо от посвящений его жизни. Почувствовав настоящую семью, настоящее дитя почувствовало себя легко и просто, как в детстве бывает. Ал. Блок в тот вечер был легок и по-детски прост.

Он шутя рассказывал нам, как не сразу-то нашел меня, попав сперва под ворота соседнего дома, где такая же дверь, как и к нам, и где на звонок отворила ему девушка; на вопрос же — «здесь живет Евгений Павлович?», ответила, что Ивановы живут в соседнем доме; когда же он, извиняясь, спешил уходить, то девушка почему-то сказала: ничего де, что ошибся и даже очень хорошо…

Весь этот незначительный эпизод был рассказан так мило, без тени кокетства, и при этом он так просто улыбнулся, что невольно все рассмеялись, хоть и скребло у всех на сердце от болезни сестры.

Александр Александрович никогда не смеялся в хохот. Он не смеялся, а только прояснялся в длительной улыбке, за него же в хохот смеялись другие.

Я, шутя, тоже рассказал, как искал его, зайдя с тыла казарм, и что добраться до него так далеко, как в рай на земле.

Александр Александрович обратился к маме, говоря, чтоб не беспокоилась, если я запоздаю домой, что у них можно даже ночевать, если далеко, и просил меня завтра, прийти к ним опять отобедать — и подольше, во всяком случае, посидеть, чем в первый раз.

О ночевке, конечно, и разговора быть не могло, я никогда еще не ночевал вне дома, но прийти завтра я обещал, и мама со своей стороны убедила и Александра Александровича и меня, что беспокоиться не будет, хоть вернись я, когда угодно.

Александр Александрович подробно разъяснил мне, как ближе и удобнее всего пройти к нему через Литейный и Сампсониевский мост, что этим путем он всегда ходит к Мережковским в город.

Это выражение «хожу в город», «иду в город», тогда еще удивляло меня: я не понимал, о каком городе он говорит, раз сам он живет в этом городе; но для Александра Александровича место, где он жил тогда, уже не было городом, а считалось загородом. Он считал себя не городским, а загородным.

У Александра Александровича была особая манера кушать. Челюсти его точно раздумывали над тем, что жуют, а глаза смотрели вперед, говоря или не говоря с вами, серьезно дожидаясь, что скажут челюсти съеденному, — определенное «да» или «нет» или неопределенное ни да, ни нет…

Пирожкам к супу и жаркому было сказано определенно «да», но на последнем блюде, кажется кисель, или желе, вышло определенное «нет».

Из-за сего, почувствовав себя по-детски неловко, он произвел мобилизацию всех наломанных на столе хлебных корок к блюдцу с недоеденным десертом, образовав из них вокруг целую баррикаду, чтоб скрыть от глаз мамы недоеденное. Но глаз хозяйки — зорок, и мама, заметя эту детскую «хитрость», старалась не рассмеяться вслух, вполне оценя всю деликатность и детство в этом «новом человеке в доме», Александре Блоке.

Обед кончился и мама предложила Александру Александровичу пойти покурить в мою комнату; было заметно, что ему уже хотелось покурить

В семействе нашем тогда еще никто не курил, отчасти из-за болезни сестры; гости же, когда бывали, курили только в моей да братниной комнате.

Александр Александрович, поблагодарив маму за обед и за возможность покурить, пошел со мною в мою комнату, доставая из бокового кармана студенческого сюртука обильно набитый кожаный портсигар и угощая меня. Я иногда покуривал за компанию папиросы «фабрики Чужого», но вообще я не курил еще <…>

На диване поместился Александр Александрович с коленами, поджав ноги на него и выпуская табачный дым к вентилятору. Я же сидел у стола на отцовском дубовом кресле. В таком положении и в такой обстановке происходили наши беседы наедине с ним.

Я еще имел тогда манеру говорить порой гордо до самоуверенности, будучи весь пропитан ожиданием «нового слова», которое (вот, вот не сегодня, — завтра!) откроется нам, и откроет нам все… Бездны, воспетые Мережковским, не давали мне спать, захватывали дух, я захлебывался ими.

… Учителей вообще в ту пору появилась пропасть, учеников же с огнем поищи.

Ал. Блок представлял исключение, он никогда не поучал, скорее сам хотел поучиться, стараясь понять тебя и твое. К чужим мнениям он был тогда «кроток и уступчив», и, когда уж очень его донимали, он говорил: «кажется, надо рассердиться».

На моем столе, рядом с «моментальной» лампой, лежал 12-тигранник горного хрусталя с изображением на каждой грани по одному из 12-ти знаков зодиака, связанных с 12-тью месяцами в году. С детства занимал он меня, еще лежа в кабинете покойного отца. Над Августом стояло изображение Знака Девы. Об этом знаке я говорил Александру Александровичу то, что помещено в начале моих воспоминаний (девичьи грезы и жажда узреть бога), говорил, что этот знак над нами и что перейдет он в смежный с ним сентябрьский знак «Весы» <…>

В связи с этим говорили мы о «первой любви», и что память о ней заповедана в Апокалипсисе Иоанна16; вспоминая о своем чувстве к Вере Федоровне Коммиссаржевской, явившейся мне, 16-ти летнему подростку, в ролях Рози («Бой бабочек»)17, и «Бесприданницы»; я говорил об исступленно стыдливом характере своей «первой любви», связанной с презрением к себе, противному рыжему гимназисту.

Не только познакомиться, но даже попасться на глаза-то к ней я считал чем-то оскорбительным для нее; даже неистово рукоплеща со всеми, я не смел выкрикивать ее фамилию, чтоб не подумал кто, что я поклонник «её» и смею судить о ней. Малейший намек на мою «влюбленность» приводил меня в средневековое бешенство, как оскорбление ей. Все книги были перепачканы, исчерканы изображениями битв за нее с кем-то; знамена с таинственными буквами В. К. развевались на страницах физики и катехизиса.

Александр Александрович все это слушал и понял так, как никто не мог понять, то есть, так, как я бы хотел сам тогда, чтоб меня все понимали18. Он был чист и отражал в себе все чистое еще чище, как отражают прозрачные воды окружающее их.

С детства я был просто религиозен, но «первая любовь», как солнце, вдруг озарило все и дало толчок росту религиозного сознания. Слово вера совпало с именем Вера; идея приняла лицо, олицетворяясь, вера стала обликом, «обличающим» невидимое, «вещей обличение невидимых». Мертвящий душу катехизис в учении о вере вдруг ожил в новом свете, где вера и Вера стали одним словом, где первая вера стала одно с «первой любовью».

Средневековый стиль этой первой веры и первой любви принял характер эпохи Возрождения, когда, три года спустя, меня захватили Мережковский и Розанов своими словами. Бездны открылись под ногами и жажда крыльев охватила дух…

Я был учеником Мережковского, Ал. Блок не был его учеником, хотя и отдавал должное его таланту; Ал. Блок был скорее учеником В. Соловьева чрез его стихи; и недружеское к Мережковскому отношение духа В. Соловьева отчасти передавалось и его ученику, как залог. Со своей стороны и Мережковский недружелюбно относился к Ал. Блоку, чувствуя в нем будущего непокорного врага, терпел же его в «Новом Пути» больше ради жены своей З. Гиппиус, которая умела больше ценить стихи Ал. Блока и по духу тогда была ближе к нему.

В сущности Ал. Блок любил их обоих, но «мережковщина» разъединяла их, как отвращала она его и от Того, о Ком они так много говорили <…>

С отроческих лет я носил, не зная еще почему, Евангелие при себе. Оно лежало в моем боковом кармане у сердца, никогда не вынималось и не читалось при других, и даже скрывалось. Как в Евангелии, так и в кресте, есть тайное присутствие Его.

Не во мне самом, а в носимом мною, если не знал, то чуял духом Александр Его.

И когда он говорил по существу, или читал стихи свои мне. Он не мне их только читал, но и Тому, кого я осмеливался носить с собою <…>

Это не было явно выражено, ни для него, ни для меня, но это все же было в тайне духа; без этого постоянного тайного обращения Александра с вопросом о Христе, «а что Он скажет?», нам не понять глубины творчества Ал. Блока <…>

И в этот крещенский вечер еще не читал мне стихов своих Александр Блок. Пришла мама, предложила нам чаю, как мы хотим напиться, в столовой или в комнату нам подать. И я попросил в комнату, чтоб мог Александр Александрович свободно курить за чаем. Напившись чаю, Александр Александрович пошел домой и, зайдя в столовую проститься с мамой и сестрой, сказал опять, что ждет меня завтра к себе. «Какой красавец у тебя Александр Александрович! — говорила мама по уходе его — кто он?» Да «кто он!» — поэт, но это слишком мало… он был просто «вот он»…19

В крещение в урочный час к 5-ти часам отправился я к Ал. Блоку. Действительно, попадать к нему оказалось гораздо ближе и проще, чем мне показалось на первый раз.

Та же радушная встреча Александра Александровича и всей семьи.

«кривой» (так называл хозяин Франц Феликсович всех таксов) за что-то облаял меня.

Сидя за столом в столовой, я уже достаточно акклиматизировался и не молол несуразностей, поглядывая на потолок, но замечал и буфет, и столики у двух окон с графином и ящичками, и гравюру Маковского «Поцелуйный обряд», почему то попавшую сюда.

Два окна столовой (как гостиной и комнаты Блоков) выходили на Малую Неву. Она лежала под снегами, и на той стороне мерцали редкие огоньки фонарей.

Высота потолков и окон давали дворцеобразный тон всему дому, и эта дворцеобразность в моем тогдашнем представлении шла к дому, где живет рыцарь со своей дамой. Потому и мебель вся просилась в дворцеобразный ампир на крашеных полах и выражала его местами красным деревом: то в буфете, то в столике, то в зеркале, то в диване, в полах, во всем легко моющемся, чистящемся и сметающемся от пыли.

Всюду не керосин, как у нас, а электричество-величество, и оно не казалось здесь мертвым светом, но живым, гармонирующим с душою дома.

Воздух и стиль семьи не так задушен и уютно домашен, как у нас, но зато более свеж и героически духовен, что хочет всегда выразить стиль ампир.

Семья здесь живет совсем иная, чем наша, но все же «своя семья», с ее глубочайшим «я» своего дома.

Этот дом един, хотя и раздвоен на две половины, половину Блоков, налево от прихожей, и половину Кублицкого, от прихожей прямо, но мама Ал. Блока еще в обоих половинах, и семья едина.

Франц Феликсович Кублицкий-Пиоттух (вотчим Блока) сидел за столом в военной тужурке полковника, в несколько служило-согбенной позе с наклоном вперед и ласково поглядывал на любимца своего такса Крабба, или Крабину, который обходил сидящих за столом, проникновенно заглядывая в глаза их — попадет ли ему в рот «кусочек, падающий со стола господ»20.

Такие кусочки ему ото всех и попадали, но, недостаточно внимательный к его проникновенным взглядам, гость не уделил ему ничего, и Крабб, несколько обиженный на мою рассеянность, недоумевая, отошел от стола к своему четырехугольному ложу у печки, составя о госте свое не совсем-то лестное мнение.

В этот вечер я познакомился впервые с Марией Андреевной Бекетовой, сестрой Александры Андреевны, или просто «тетей Маней»21.

Трудно представить характеры более противоположные, чем у этих родных сестер, сестер, любящих друг друга, но каждая по особому, каждая в своем роде.

Любовь эта была связана единством веры и любви к «детке» Александры Андреевны, к ее Александру, «Сашеньке».

На глазах этой «тети Мани» у матери вырос, возмужал их Сашенька и теперь, когда он, как царевич Гвидон, «вышиб дно и вышел вон», она с той же верой и любовью смотрела на него, благословляя хотя бы издали.

Мать Александра и сестра ее благословляли его, но каждая по-своему, каждая в своем роде. Вот уж действительно «да будет имя твое благословенно во всяком роде и роде».

Господи, до чего Мария Андреевна не похожа на Александру Андреевну!

Александра Андреевна держится прямо, не делая для того усилия, и кажется высокой для своего среднего роста.

Мария Андреевна, несмотря на усилия держаться прямо и казаться выше, кажется ниже, и голова ее, стараясь подняться в уровень со своими высокими родными и не быть незамеченной, лишь откинуто держится назад подбородком вверх и жалостно склонясь вбок. Прическа у нее тоже в уровень тогдашней моде с пробором и зачесами на уши.

Руки у Марии Андреевны совсем не так живут, как у Александры Андреевны.

Александра Андреевна, если сложит руки, то коротко и редко. Руки Александры Андреевны ищут дела, за которое схватиться; если нет дела, то они схватятся за что-нибудь на столе или за локотки кресла.

«я думаю, что так, а впрочем?.. ведь у каждого может быть свое мнение…»

За это философски-терпимое «а впрочем» племянник ее, Сашенька, любя, в шутку называет ее «родной свояченицей Огюста Конта»22.

Мария Андреевна — философ рассудительный. Рассуждение и рассудок — основа ее, без рассудка ей беда…

Александра Андреевна — мистик духовный (и лицо у нее мистической сектантки), она все постигает не рассудком душевным, а в духе «ударно», в моментах, «ударах» вдохновения, без духа ей беда.

У Марии Андреевны руки неделовые в деле житейского быта; хоть рассудок и хочет помогать делиться делами с другими, но в руках все не ладится, особенно в хозяйстве, и руки опускаются, или захотят сложиться в критический момент.

изменит ей.

Но дух Александры Андреевны это конек не домашней породы; он вдруг может «понести», как «несут» порой лошади при виде мертвеца или автомата, несут, не видя и не слыша, разбивая экипаж, сами себя даже до смерти, и, очнувшись, удивленно смотрят страдальчески-кроткими глазами на то, что наделали они.

Мария Андреевна не способна так «понести», душа ее ровнее, сдержаннее и она душевнее Александры Андреевны; в Марии Андреевне душа и рассудок, в Александре Андреевне дух, проникающий душу и тело.

Мария Андреевна — больше душевный человек, Александра Андреевна — больше духовный.

Итак, несмотря на противоположность, они любят друг друга, каждая в своем роде, в роде душевном и в роде духовном.

«тетю Маню» больше всех родственников по матери и жене, из которых он любовно признает еще вотчима Франца Феликсовича, называя его ласково «Францик».

После обеда Александр Александрович с Любовью Дмитриевной позвали к себе в комнату меня, Александру Андреевну и Марию Андреевну. Он просто сказал, что хотел бы прочесть свои стихи нам, если я, конечно, ничего не имею против и расположен слушать23. Предположение это была основано на моем категорическом заявлении в прошлый раз о моей неспособности воспринимать стихи, особенно когда их вслух читают; но так как я на этот раз уверял, что очень хочу, то Александр Александрович, сев у стола на кресло около большого дивана и, вынув записную книжку в кожаной обертке, где были отчетливо переписаны его стихи, — приготовился читать.

Читал он почти всегда по записанному, а не наизусть. Даже, чтоб произнести речь, он должен был прежде записать ее на бумаге и, потом, читать, а не говорить.

Это был, выработанный опытом, прием, которым он взнуздывал стихийного коня вдохновения своего, надевая в своем роде ярмо на вольную выю его, с тем, чтоб тот мерно шел под уздой «власть имущего» всадника своего. Александр Блок был «заоблачный воин», рыцарь «Несказанной», боец в воздухе, во имя ее, с невидимыми миру, но видимыми ему «легионами» невидимок <…>

«восковых» «до ужаса недвижных черт», в своем роде тоже загар, или маска от близости «того», от близости Князя, господствующего в воздухе, в лице которого он заглядывал там в битвах с ним; действие же личины того подобно действию головы мифической Медузы.

Однако «строгий крест» боевой охранял «заоблачного воина» в воздушных битвах с тем за Ту.

Этот «строгий крест» ясно обозначался в лице его, когда он, сев на своего невидимого воздушного коня, приготовился читать стихи, поднявшись с нами в ту сферу, где он бывал и бился.

При появлении в лице его «строгого креста» — все смолкло, как смолкает театр при ударе дирижерской палочки.

Даже рыцарь на матовой бумаге комнатного окна вдруг вытянулся и, брякнув мечом, — сделал на караул…

«на небесах горе, и на земле низу, и в водах под землею»24; мы же, следуя, следим снизу вверх за ним.

Конь гарцует под ним «так, так, вот-так» и тяжкий танец коня, запечатлевая каждый шаг «вот-так», в такт гармонирует со струнным распевом едущего всадника в строфах и стихах его «видений».

Кончил… Всадник сошел с коня на землю. «Строгий крест» сменился детски ясною улыбкой на мою болтовню. Ал. Блок-дитя стоит перед вами, принимающий шутки, могущий сам в шутку говорить. Но всадник и без коня всегда всадник…

Я был глубоко поражен манерой его чтения. Внешняя холодность облекала «тайный жар»25 «выразительного чтения», становилось бы неловко, как от фальшивой ноты, потому что исчезал бы «строгий крест».

Сознанием я не понимал толком содержания их, <стихов> отчасти оттого, что вообще был слаб в понимании стихов.

Я несколько раз просил повторить то или другое стихотворение, желая сознательно растолковать себе, в чем тут дело. Александр Александрович повторял, но видно было, что делать это ему трудно26.

Я старался сказать о стихах что-нибудь, кроме шаблонного «очень хорошо» или «очень нравится», но все мои старания кончались появлением в душе неотвязчивого образа осла, слушающего соловья, из басни Крылова…

Но что же жена, что же мать, что же тетя Ал. Блока? ведь они слушали стихи его со мною, как же слушали они?

Мария Андреевна по-своему, — сложив руки и откинув голову, — просто радовалась, что творчество его идет дальше и дальше, и дай бог, так бы всегда было.

Александра Андреевна, радуясь за дитя свое, переживала с ним дело его в воздухе, куда подымался он на коне. Она верила в чистую силу сына своего, верила в силу креста лица его против нечистой силы, но знала и тот воздух, в котором бьется дитя ее, плоть от плоти, кость от кости, вздох от вздоха ее; она знала, что в воздухе том есть вихри мертвые, туманы и обманы, которые, подползши, жалят героя в пяту, поражают доверчивого героя в спину27.

Сердце матери веще, как у Гамаюна, — птицы вещей. И в губах ее (от больного сердца иссохших) порой кажется, что-то от уст запекшихся, кровью той вещей птицы.

Зорко всматривается она в вихри, развевающие гриву коня сына ее, — откуда дуют они? С тревогой всматривается в туманы, подползающие к нему — не обманут ли коня?

«даже до смерти и смерти крестной» боится она для сына, но опасности обмана.

Она не дает советов сыну в его деле, — что знает она в деле его — ее дело женское, но провожая в путь воздушный сына, она то оправит уздечку коня, то стремя седла, вспомня как конь неровно ступил там-то, неладно осел под всадником своим.

Она говорила о стихах его больше нас всех потому, что разумела притчу речи его больше нас всех <…>

Она говорила, а «Люба» тогда — молчала. «Люба» (Любовь Дмитриевна) слушала молча, склонив пробор над столом или рукодельем, порой пристально глядя на нас и за нас.

Она молчала, но Александр Александрович, сидя боком к ней, лицом к нам, слушал ее и в молчании. В молчании понимали они друг друга — Александр и Любовь. Ведь Ал. Блок тоже молчал о своих стихах.

<…>

Земля тогда была в Любе со всеми, невыраженными еще силами земными, и земля, молча ждала «счастья», как «царства обетованного», которое принесет ей жених, как муж.

Но он, «заоблачный воин», все в походе, все уходит биться там в воздухе не на земле, с неземными врагами и масками туманами смерти. Он бьется там и за свою «царевну», но там он одинок, как горная вершина. Он виден ей и понятен, когда разойдутся облака и в лучах зари славословит Зарю, но, когда поднялись туманы, облачной мглой застилая высоты гор, и там начинается неведомый земле бой, она перестает видеть и понимать его, она только ждет; он же там одинок одиночеством гор, закрытых облаками от земли… Но ведь горная вершина не одна: с нею небо; — таков и Ал. Блок <…>

«Жена — слава мужа»28. И жена же хочет славы мужа на земле скорее, скорее таким, каким он есть. Но Александру чужда слава земли, она мучит его, если нет еще славы в вышних. Царевна земля в Любе спит, ожидая царевича Александра, который бьется семь дней и семь ночей, обходя семь стран света, семь гор своей души за светлым лучом царевне; и, вот, он вернулся с воздушного боя усталый, измученный, даже раны на нем и от него веет еще неземными туманами; они чужды, непонятны и мучают царевну земную. «Сиротливо приникает она к ранам»29 «Милый! Зачем. Зачем?!»

Но об этом завтра30.

Сегодня же, по окончании чтения стихов, в этот вечер я, бросив свои ослообразные замечания о стихах, решил, выражаясь по-тогдашнему, «открыть балаган», или начать балаганить, то есть просто весело шутить и, придумывая, рассказать что-нибудь смешное из жизни.

Все приняли участие в этом, и особенно Люба вдруг оживилась; ведь, с воздуха мы спустились на землю и стали «попросту веселы».

При смешном Люба вдруг всплеснет таким детским смехом, что и «сам мертвый» развеселится, как от песни Сирина — птицы райской… Право, что-то от птицы Сирина, не от корабельной Сирены, было в ней тогда <…>

«дома будут беспокоиться», просидел долго у Александра Александровича. И пошел домой часу в 12-ом, выйдя вместе с Марией Андреевной и двумя таксами, один ее — Пик, другой Блоков — Крабб, уже знакомый нам; с ними вышел проводить нас Александр Александрович.

Пик приходил с давней прислугой, на самом деле скорее госпожей, Марии Андреевны — Аннушкой, «провожать свою барышню домой». Она жила недалеко от Блоков по набережной к Сампсониевскому мосту и могла часто бывать у сестры.

Резвясь и носясь по снегу, бежали перед нами эти два Крабба-такса под веселые оклики Александра Александровича. Они были большими друзьями, ведь и их тоже роднило летнее Шахматово, его они вспоминали, оглядываясь на окликающего их, как там, любимого молодого господина; от удовольствия приятных воспоминаний, шутя, ворча, они покусывали друг дружку за ушки, неистово разевая свои крокодильи пасти. Александр Александрович, проводив Марию Андреевну, с Краббом своим проводил и меня до моста. Наедине он спросил меня, не пишу ли я стихи, и, коробясь от стыдливости, грозящей бесплодием незамужней, я наконец сознался, что написал четыре строчки стихами, но такие туманные и непонятно сложные, что не стоит их показывать. Когда, после долгих уговоров, я наконец чуть не на ухо Александру Александровичу прочел, вернее прошептал их, то Александр Александрович не мог понять, что тут сложного и непонятного, напротив, все очень несложно и не непонятно, а просто бездарно. Конечно, он этого мне не сказал, но, по недоумению его, я догадался, и, простившись, проклиная свой срам, побежал скорым шагом домой на Николаевскую.

Вскоре Александр Александрович вторично пришел к нам и познакомился на этот раз с младшей сестрой моей Марией Павловной (оправившейся на время от болезни своей), а также и со старшим братом моим Александром Павловичем. Черты лица моего брата странным образом напоминали ему черты его родного отца Александра. Сходство действительно было, несмотря на глубокую противоположность в строе души и характера. Александр Блок и брат мой Саша находили много общего для разговора, понимали друг друга с пол-слова и сходились во мнениях о многом31.

В одном только не сходились они — это относительно кошек–котов. Для моего брата и для всех нас коты, вообще, и особенно наш кот — Гинце, попросту Костя, представлял неисчерпаемый источник юмора; смешнее всего было то, что он, как и все коты, в противоположность собаке, никогда не смеялся, не улыбался, какие бы смешные повадки он ни делал, в роже его был трагический мистицизм, несмотря на весь комизм. Александр Александрович не любил кошек. Городская похотливая тварь прежде всего бросалась ему в глаза и заслоняла юмористическую сторону этих «зверьков».

серьезное выражение.

Однако кот появлялся ненадолго, а мы в этот вечер говорили много и долго. Александр Александрович очень звал брата приходить к ним.

Взаимопосещения, особенно с моей стороны, сделались хроническими <…>32

В начале 1904 г. (конец января) началась война Дальневосточная <…>

Помню, В. Розанов, растрепанный вихрями всю жизнь, воскликающими «зачем Ты пришел прежде времени мучить нас», помню, как растерялся он в неизъяснимых тревогах, когда впервые услышал о начале этой войны; а Мережковский прямо назвал ее «началом конца», началом предреченных войн, которым не будет конца до конца <…>

сем на земле, за длительное ожидание чуда, как толчка к началу подвижничества, ожидание, переходящее в дремотное безволие — вырастало в душе с каждым днем, и вместе со всем этим росла непонятная, «беззвездная тоска»33, думаю, от таинственного действия проливаемой крови; от этой тоски, тяги греха мира бежал я спасаться к Спасу и он спасал от нее.

Ал. Блок, конечно, не мог не чувствовать эту тягу крови, а о предыдущем состоянии он коротко и ясно говорит в стихах петербургской поэмы «Дни и ночи я безволен»34.

Перед ним, как и перед тогдашним мною, камнем преткновения поднимался из земли вопрос: «как быть, чтоб быть на земле и не быть только в воздухе; как быть на земле, чтоб оправдать свою правду, добытую не на земле?»

Нельзя было медлить, тоска гнала, тяга крови. Заря уже окрашивалась пятнами и переходила в Зарево.

«витязь»35, и перед нами камень, говорящий, как Сфинкс «несказанно», о новых неведомых путях.

*

В то время у Ал. Блока я познакомился впервые с бывавшим у него Леонидом Семеновым36. Молодой студент — поэт, впоследствии деятельный революционер и далее подвижник добролюбовского толка37, ушедший из города в народ, к земле, где подвизался до самой своей мученической смерти38 его мне было уже раньше знакомо по концертам и театрам, где он часто бывал. Издали казался он мне идеально красивым <…> Мечты об Иван-Царевиче (из «Бесов» Достоевского) связывались у меня с ним, когда я еще будучи гимназистом любовался им издали. И действительно, когда я с ним познакомился, то он держал себя так, как будто вызови его судьба играть роль такого Иван-Царевича в «судьбах России», он принял бы вызов. Был он популярен в Университете не столько как поэт, но как передовой товарищ, и даже избран был в старшины факультета вместе с известным ныне Ивановым-Разумником.

И вот этого популярного передового старшину университетской молодежи восточный вихрь, поднятый с войной, захватил так, что он перевернулся налево кругом, и, обратясь в детство, пошел во главе с толпой студентов, крича «ура» и «шапки долой», выражать Зимнему дворцу порыв «древней сказки»39 восточного ветра.

Насколько этот порыв не был индивидуально случаен тогда в России, насколько силен был этот последний порыв восточного ветра «древней сказки», можно судить и потому, что через год, к Зимнему дворцу, с вопросом, вытекающим из той же веры в древнюю сказку, двинулись с окраин города целые толпы рабочего народа и в ответ были встречены пулями… Жизнь показывала и учила, что обратиться в детство не значит еще «обратясь, стать как дети»40.

В таком вихревом настроении видел я Леонида Семенова у Александра Блока. Вихри были у него не только в голове, но даже и на голове в его курчавых вихрах. Вихрастость Л. Семенова привлекала к себе Ал. Блока, но бывшая тогда в Семенове самоуверенность, переходящая в славолюбивое самодовольство, как нечто совершенно чуждое Александру Александровичу, — разъединила их вскоре.

<…>

Л. Семенов говорил о Всаднике-Петре с Александром Блоком, говорил и я. Сам я не слышал, что говорил Л. Семенов, но, думаю, отношение его к нему было отрицательное, как к городской «нечистой силе», противоположной «чистой силе» Матери Земли и солнечному Всаднику ее, на белом златогривом коне с Царь–Девицей и Жар–Птицей, Л. Семенов, вместе с этим белым Всадником Иван–Царевичем, несся тогда, крутясь в сиянии дионисического народного «солнца древней сказки»41.

Относительно себя я только скажу, что «Медный Всадник» был «мой конек», на которого, если я вскакивал, так наговаривал такого, что только головой потрясешь и прочь отойдешь.

В феврале месяце Ал. Блок сказал мне, что разговоры наши с ним (Семенова и мои) о «Всаднике–Петре» побудили и его написать о нем стихи. Он вынул написанную еще начерно свою «Петербургскую поэму»42 и прочел так, как всегда читал, то-есть с внешней холодностью и «тайным жаром» <…>

–Петра. Несмотря на художественные несовершенства, от которых впоследствии сам автор, болезненно морщась, отматывался головой, с трудом переделывая и вычеркивая целые строфы и даже целую часть, — «Петербургская поэма» в ее первоначальном виде является, по нашему мнению, все же чрезвычайно важным памятником, запечатлевающим в себе первое явление, а в последующих изменениях — приближение к последнему предсмертному явлению этого Всадника в творчестве Ал. Блока.

Не правда ли, «Всадник бронзовый, летящий на недвижном скакуне»43, это — Петр совсем не тот, чем в «Петербургской поэме»44, где имя Петра только лишь «алеет на латах» от Зари, а сам он как Сатана <…>

Действие города на Ал. Блока было подобно действию «бездны» зрительного зала на актера. Это — «ненасытно-жадный паук» стихотворения «В час, когда пьянеют нарциссы и театр в закатном огне»:


Возникаю в открытый люк.
Это — бездна смотрит сквозь лампы —
Ненасытно-жадный паук.

Ал. Блок шел в город как на «позорище». Город, как и театр, по старой вере, — позорище, балаган. Обнаженную душу, вышедшую на зрелище–позорище, город, как паук, как зрительный зал выпьет жадно; хоть истеки душа кровью в балагане — «клюквенный сок» на потеху сменит кровь45«новенького», из «заоблачного воина» город с жадностью пьет это «новенькое», нечто от ангелов и божьих путей…

Паяцем называет себя теперь «заоблачный воин» и пока пьянеют нарциссы

Я кривляюсь крутясь и звеня…
Но в тени последней кулисы
Кто-то плачет, жалея меня 46

«баюканной качелью снов», он к ранам грустно приник и сиротливо.

В городе жарко и душно, дело — к лету… май; истомил душу город, «ненасытно-жадный паук ночной». «Покоя сердце просит»47, пора, давно пора ехать из города в село родное Шахматово. Пора стряхнуть весь красный пьяный сок, навеянный городом вместе с гарью всего «сожженного до тла»48. Быть может, это лишь один из вихрей, исполненный видений, его сменит другой, как бывало не раз.

Будут весны в вечной смене

Вихрь, исполненный видений —
Голубиный лёт…

Что мгновенные бессилья?
Время — легкий дым...

Снова отлетим! 49

Село Шахматово от Петербурга далеко, совсем за Клином под Москвой; петербургская гарь туда не долетит. Шахматово — имение покойных родителей мамы Ал. Блока, в 17-ти верстах от станции «Подсолнечное» или «Солнцегорское». Там у матери Земли живет его детство и юность в весенние и летние дни.

Александр Александрович с Любой уехал туда, с ними же и Александра Андреевна и Мария Андреевна50.

Мать природа, родная Земля, оказала свое благодатное действие на истомленного городом Ал. Блока <…>

В Шахматове он первое лето проводит с Любой уже не только невестой «первой любви», но и женой.

По-новому строится жизнь дома. По-новому отделывается, с любовью, как стихи его, отдельный флигель, где живут они вдвоем с Любой.

Этот домик начинает говорить, как его стихи. Сажаются ими цветы. Вот тут его «куст белых роз», вот тут — ее «повилика вьется»51.

Копается в земле, загорает от земли, рубит деревья, строит заборы, ведется жизнь, далекая от умственных процессов, споров и битв города.

<…>

Отдыхает с ним и Люба его. И в Любе земля и заря радуются за него и за себя земле и заре.

Вместе гуляют они по полям и лесам, холмам и долам, дорогам и бездорожьям «на пролом» по окрестным местам Шахматова. Все хорошо, как в те годы золотые, душа и тело по-прежнему живет, но в духе — нечто новое, в духе — есть рана, сочится кровь от укуса паука; и городская рана, полученная на распутьи, может всегда открываться и даже здесь, в родном с[еле] Шахматове.

На лето и мы поехали на дачу «Песчанку», где мы по летам живали уже который год. «Песчанка» — дачное место, уединенное близ станции Сиверской под Петербургом, в 60 верстах. Там пережито мною многое, многое из годов «первой любви».

Из «Песчанки» писал я в Шахматово письмо, где жаловался на непонятную тоску и оскудение души (кровь войны).

его.

В этом замечательном письме он пишет: «Мы оба жалуемся на оскудение души. Но я ни за что, говорю вам теперь окончательно, не пойду врачеваться к Христу. Я Его, не знаю и не знал никогда. В этом отречении нет огня, одно голое отречение, то желчное, то равнодушное»52.

Откуда это?! Откуда это отречение и где же? В родном с[еле] Шахматове подмосковном, у лона матери земли. Земля как и ангелы не отрекаются от Христа. Или земля уже слишком отяготилась кровью?

Но не в Шахматове зачалось это отречение. В Шахматове оно родилось, а зачалось оно в ночном городе Всадника Петра.

Правда, не так оно просто и определенно, как покажется многим. Уже не определенно просто оно потому, что далее он говорит: «кое-что нравится, но просто нехорошо, когда только нравится или нет — без страдания»53.

— отречение и влечет за собою последствия в духе, а потом и в жизни души и тела. От слов оправдаешься, от слов осудишься.

«Отрицаясь, пишет он, я чувствую себя бодрым, скинувшим груз, отдалившим расплату».

Вместе с этим «грузом» спадают с него, как груз, — и латы, и вечерняя грусть «заоблачного воина»: он бодро, решительно двинулся от заката в ночь.

Письмо с этим «отречением» было 15 июня, а через три дня, 18 июня, он пишет свое гениальное видение — стихотворение: «Вот он ряд гробовых ступеней».

И меж нас — никого. Мы вдвоем.

Залитых небывалым лучом.
Ты покоишься в белом гробу <…>

В погребении Ее Ал. Блок поступает так же определенно и решительно, как и в отречении от Врача–Христа.

Эта решимость в нем в связи с одним обстоятельством. Ночь надвигалась с ее властью тьмы, город мировой с его кровно бунтующей ночью. Вот что он пишет в этом письме от 28 июня.

«Не Вы причина моего бегства от Него: время такое. Всем нам скверна теперь — отчаянное время. Если бы я встретил Вас на несколько лет раньше, я выпил бы чашу с теплотой из Ваших рук. Но примелькались белые процессии, и я почти не снимаю шапки. Крутится моя нить, все мерно качаясь, иногда встряхиваясь. Безумная, упоительная скачка — на привязи. Но привязь — длинна, посмотрим еще. Так хочется закусить удила и пьянствовать. Говорите, что на каком-нибудь повороте мне предстанет Галилеянин — пусть, но ради бога, не теперь!» Теперь же приводит он стихотворение З. Гиппиус:


И тяжесть мне не по плечам.
И кто-то Жадный, Темноликий
Ко мне приходит по ночам 54

«Жадный», как город наш — ночной паук, «Темноликий», как Всадник его, а может и не как, а — прямо он и есть.

«вышел в ночь, узнать, понять»55, Ал. Блок, влекомый неведомою силой.

Далее в письме.

«Позвольте мне кончить двумя стихотворениями — для характеристики пережитого прежде и теперь». Прежде — май 1904 г.: до отречения и успения Зари стихотворение «В час, когда пьянеют нарциссы». Теперь — июнь 1904 — после отречения и успения — «Город в красные пределы», посвященное мне. Так еще невидимо во вне, но видимо лишь на дне глубин духа в Ал. Блоке начинался поворот «обращения». С распутья в воздухе «нагорных высот» «заоблачного воина», он с отречением и успением Зари решительно сбегает, сбегает с горы от зари к ночи <…>

«Не городской» Блок стал более городским, «заревой» — более ночным. Воздушный — более земным, рожденным в «бытии земли». Сходя в ночь на землю, ночью рождается он на земле. Теперь уже нет в нем той прежней «заоблачной» грусти вечерней, «перекрестка» и «распутья», нет «грустящего» ни — в нем, ни о нем… ибо, вступая в новый круг, он чувствовал себя бодро.

«посланец» от Несказанной (Москва тут упомянута в «симфоническом смысле», в смысле «града», а не «города»; образы ее сказочных «теремов, светлиц и божниц» связаны с Зарею и Несказанной у Ал. Блока и А. Белого).

Андрей Белый, «Боря» (Борис Бугаев) — родной брат Ал. Блока по Заре их; оба они ведут «от Зари свою родословную», как рожденные ею.

Андрей Белый этот приезд свой в Шахматово описал в своих воспоминаниях так, как никто56.

Они говорят друг другу о Несказанной, о Заре, об этой «Прекрасной Даме», но один заметил ли, что другой говорит о Ней, как отшедшей в ночное «успение», в «вечную память», настолько жива была в Ал. Блоке эта «вечная память» о Ней. И в то же лето Ал. Блок пишет вдруг грандиозный «гимн» городу, где «хвала» — «гари городской», всем «сожженным до тла» в пожаре беснующихся «кровей», в «красных пределах» города <…>

В Москве же решают и к осени начинают издавать Ал. Блока «Стихи о Прекрасной Даме», то есть, сами того не зная, строить первый памятник над Нею, ибо час ее пробил на земле. «Стихи о Прекрасной Даме» выходят в свет в октябре 1904 года; помечены же в издании «Гриф» 1905 г[одом].

«сегодня» — сегодняшнее Ал. Блока, а это было уже в духе его — «вчера».

С сентября уже все съехались в город, и Блоки из Шахматова, и мы из «Песчанки». Жизнь в Петербурге шла уже во всю.

Ал. Блок ездил в Москву хлопотать об издании первого дитяти слова его «Стихов о Прекрасной Даме».

30-го октября он пришел ко мне днем в мою, омраченную дневным светом со светового дворика, комнату, и ласково, скромно положил ко мне на стол, даря, этот первый памятник и дневник свой с надписью — «милому многоуважаемому — в знак любви и привязанности».

«Многоуважаемый» же и «милый» был тронут этим «знаком» «несказанно»; то есть, ничего не мог путного сказать, не зная как выразить свою «привязанность» к нему. Решил потом, письменно, по прочтении стихов. Моя мама была матерински польщена, что ее Жене посвящены там Блоком стихотворения57.

— «Город в красные пределы», она удивилась, отчего я с такой красной компанией, и пришла в милый ужас за «грязно-рыжее пальто»58, думая, что это мое, донельзя выгорелое пальто попало в стихи. Сколько раз она предупреждала меня не носить его. Вот, милая мама! Это наверное не мое пальто у Александра Александровича.

В тот ноябрь я почти не выходил из дому из-за хронического флюса, производящего в лице моем — «раздвоение» на две половины и два выражения <…>

Александр Александрович, зная что я болен, несколько раз пытался пробраться ко мне через «город». В душе он не считал еще себя тогда «городским» и наш семейный угол он принимал как «не город»; мы и жили-то как бы не в городе: Николаевская улица в нашей стороне, «у бегов», была широка, пустынна и тиха, не походя на беснующийся «центр» города, где уже начинали плодиться вертушки — «пустышки» кинематографов, своими «вертящимися картинками» жизни, запойно завлекая прохожих, как питейные дома.

Для характеристики того, как Ал. Блок уже душевно передумывал тогда «городскую тайну», я приведу письмо его, открытку от 21 ноября. «Вчера я пошел к вам. Внезапно увидел кинематограф на Литейной. Вошел и смотрел около часу вертящиеся картинки. Чувствуя в этом некоторый символизм, решусь все-таки еще перешагнуть все препятствия, какие будут преследовать до Николаевской. Говорю это даже не вовсе шутя. Тут есть какая-то городская тайна — в непропускании. — Спасибо за ваше письмо — душа от ваших слов, — часто почти ритмических, — растапливается, как воск. — Если флюса совсем нет, может быть Вы придете? Как Вы думаете — списаться или нет. По-моему — нет; лучше я приду к Вам как-нибудь — вечером, но в сущности — “в безвременьи”. Проскользнуть лучше всего, надув самого себя. О, город!»59 <…>

Кончался 1904 год, наступал 1905 год. Туда уплывают мои воспоминания, но это — завтра, а на сегодня довольно. И хочется отдохнуть.

ПРИМЕЧАНИЯ К «ВОСПОМИНАНИЯМ ОБ АЛЕКСАНДРЕ БЛОКЕ»

«Воспоминания об Александре Блоке» Е. П. Иванова печатаются по двум источникам: начало «Воспоминаний» (до слов: «Действие города на Александра Блока было подобно действию бездны…») воспроизводится по рукописному автографу (стр. 1–62) — недоработанному варианту, принятому нами за основной текст (Рукописный отдел ИРЛИ, ф. 662, № 81, 107 лл.), заключительная их часть — по машинописному тексту (ИРЛИ, ф. 662, № 83, 15 лл.). Первые 33 страницы машинописной рукописи утрачены. Машинописный вариант отличается от автографа исключительно стилистически. Он имеет значительно более законченный характер. Поэтому вместо того, чтобы воспроизводить полностью автограф «Воспоминаний», мы публикуем их заключительную часть по уцелевшему беловому тексту.

Публикуемый ниже текст «Воспоминаний» и «Записей» о Блоке мы дополняем в комментариях краткими извлечениями из основного дневника Е. П. Иванова (ИРЛИ, ф. 662, №№ 1–20), из черновой рукописи его воспоминаний о Блоке 1902–1903 гг. (ИРЛИ, ф. 662, № 79), а также из текста сохранившихся в его архиве 25 тетрадей (ИРЛИ, ф. 662, № 40) с позднейшим черновым вариантом воспоминаний и переработанных Е. П. Ивановым материалов из его дневника (о них см. выше, стр. 358). «Воспоминания» и «Записи» печатаются с купюрами. Так, например, мы позволили себе сократить, а в иных случаях вовсе опустить тексты некоторых религиозно-философских размышлений Е. П. Иванова, подробные описания снов, некоторые частности, характеризующие семейный круг автора. Место купюр обозначено тремя точками в угловых скобках.

Иванова, в отдельных местах внесены стилистические исправления и упорядочена орфография.

Краткие сведения о «Воспоминаниях» и «Записях» см. также во вступительной статье, раздел 3.

1 В тексте Дневника Е. П. Иванова (ф. 662, № 3, л. 74) под датой 6 марта 1903 г. имеется следующая запись: «Был сегодня в редакции “Нового Пути” на вечеринке. Было бы очень весело, если бы не Дмитрий Сергеевич, который зубами захворал, вообще больным приехал. Были все мирискусники: Сомов, Дягилев, Бенуа, Философов. Репин при Сомове. Сидел у камина рядом с Блоком…»

2 Облик поэта дан Ивановым через позднейшее восприятие образов блоковской лирики: «строгий крест» («…я в стальной кольчуге и на кольчуге — строгий крест» — стих. «Снежная дева»), «восковые черты» (стих. «У забытых могил пробивалась трава»), «черты до ужаса недвижны» (стих. «Безмолвный призрак в терему»), «заоблачный воин» (стих. «Ночная»).

3 К. Сомов рисовал Блока весной 1907 г. Оригинал хранится в Гос. Третьяк. Галерее. Цветное воспроизведение портрета появилось в «Золотом Руне», № 1 за 1908 г. Отношение к портрету у Блока менялось. Вначале он ему нравился, но впоследствии, не без влияния критики окружающих, тенденциозная трактовка его облика, как поэта отрешенного от мира, каким изобразил его Сомов, перестала удовлетворять Блока и впоследствии вызывала прямое отрицание.

4 — сестра З. Н. Гиппиус, художница. Как известно, наброски в альбоме Т. Н. Гиппиус, изображающие «тварей земных», подсказали Блоку его стихи из цикла «Пузыри земли». См. стих. «Твари весенние. (Из альбома “Кindisch” Т. Н. Гиппиус)» (1905).

5 Стихи Блока были иллюстрированы репродукциями с трех «благовещений» — Фра Беато Анжелико, Леонардо да Винчи и Нестерова.

6 А. С. Пушкин — «Пророк».

7 Этой фразой из письма Татьяны к Онегину Е. Иванов подчеркивает отношение к Блоку, как к избраннику, каким он казался многим.

8 Строки из стихотворения «Вхожу я в темные храмы»:


Улыбки, сказки и сны.

9 В одном из фрагментов воспоминаний Е. П. Иванова (ИРЛИ, ф. 662, № 79, л. 65) рассказано еще об одной встрече с Блоком весной 1903 года:

«З. Н. Гиппиус… со всеми своими присными не сочувствует моей свадьбе и находит в ней “дисгармонию” со стихами. Для меня это несколько странно, потому что трудно уловить совершенно рассудочные теории, которые Мережковские неукоснительно проводят в жизнь, даже до отрицания двух непреложных фактов: свадьбы и стихов (точно который-нибудь из них не реален!)» (Письма Ал. Блока к родным, Л., Асаdеmiа, 1927, стр. 86).

10 В июне 1903 г. Блок сопровождал мать, которая уехала лечиться на немецкий курорт Бад-Наугейм.

11 Персонажи баварской поэмы XIII века о «лебедином рыцаре» Лоэнгрине и его возлюбленной Эльзе, послужившей главным источником для музыкальной драмы Р. Вагнера «Лоэнгрин».

12 «Сердце предано мятели» — стихотворение Блока из сборника «Снежная маска» (1907).

13 О первой встрече Е. П. Иванова с Л. Д. Блок см. в редакции «Тетрадей» (ИРЛИ, ф. 662, № 40, тетр. I, стр. 3):

14 Образ Александры Андреевны Кублицкой, матери Блока, подробнее очерчен в тексте «Тетрадей» (тетр. I, стр. 7).

15 Старший брат Е. П. — Александр Павлович Иванов, математик по образованию, занимался историей искусства, работал в Гос. Русском музее (Ленинград). Исследования А. П. Иванова о Врубеле до сих пор сохраняют значение благодаря обильному фактическому материалу и тонкому анализу творческих особенностей художника (См.: А. П. Иванов, М. А. Врубель. Опыт биографии. Киев, 1912; А. П. Иванов, М. А. Врубель. Л., 1928).

Обе сестры Е. П., Клеопатра Михайловна Косцова (от первого брака матери) и Мария Павловна Иванова имели высшее образование. С Марией Павловной Е. П. вместе музицировал, средний брат Е. П. — Петр Павлович Иванов, оставленный после окончания курса при Петербургском университете, был эмбриологом.

16 Апокалипсис, гл. II, 4.

17 В. Ф. Коммиссаржевская дебютировал на сцене Александринского театра в Петербурге 4 апреля 1896 г. в пьесе Г. Зудермана «Бой бабочек».

18 –416).

19 См. примечание 7.

20 Евангелие от Матфея, XV, 27.

21 Ср. характеристику Марии Андреевны в тексте «Тетрадей» (ИРЛИ, ф. 662, № 40, тетр. 2, л. 22 об.):

«К вечернему чаю пришла Мария Андреевна. Ее лицо мне было знакомо по концертам, где дирижировал Панченко (С. В. Панченко — композитор и дирижер, был близок Блоку, вел с ним обширную переписку, — ). Она была в его огромном хоре как хористка, но скорее как слушательница даровая. Я никогда не слышал потом, чтобы она пела, хотя на рояле она играла и не худо для ее малой техники.

Итак, лицо Марии Андреевны было мне знакомо, и в концертах несколько раздражало меня: я в ее лице видел отраженное впечатление, какое я сам на других производил: раздражающее.

Лицо Марии Андреевны бросалось в глаза своей раздвоенностью. Одна сторона была как бы дремотно-неподвижная с опущенной несколько векой, другая половина правая — подвижная. Это и производило впечатление подмаргивания, которое потом и заметил в ней Белый. Но сколько было в ее маленькой фигуре беззаветной, самоотверженной преданности к сестре, к Сашуре и к Любочке, сколько того, что только выразишь предсмертным вздохом с головой и с рукой, упавшей на грудь, верность до гроба. Этого не заметил Андрей Белый <…>

Сходство со мной было более всего в раздвоенности лица, усиливаемой флюсом.

Потом в авторитетной рассудительности, за которую Ал. Блок называла Марью Андреевну “родная племянница Огюста Конта”, то есть начало позитивизма, и то и сё, а впрочем как хотите. Этого тоже во мне было порядочно и я не любил в себе это. Это я похож на “тетю Маню”, мне говорила потом не раз Александра Андреевна.

А главное мутило меня то, что я уже чувствовал свою собачью преданность им, верней Ал. Блоку. И это было в доброй верной до конца Марье Андреевне.

Особенно авторитетным считалось мнение Марии Андреевны о музыке. И вот при моих отзывах о цикле Кольца Нибелунгов, весьма восхищенных, Мария Андреевна с авторитетом, не допускающим сомнения, заявила, что лучшее из всего цикла “Валкирия”, и что прочее несравненно хуже. Это меня даже покоробило, но я смолчал. На меня похоже, я так же авторитетно рассуждал в области богословия.

Потом мы шли домой. Провожал Александр Александрович с Краббом. Резвясь бежал Пик. Шла и Аннушка, приходившая проводить “свою барышню” Марью Андреевну».

22 –1867) — французский философ и социолог, основатель позитивизма.

23 В тексте «Тетрадей» (тетр. 1, лл. 7–9) впечатления Е. П. Иванова от его визита к Блоку обогащены некоторыми подробностями:

24

25 См. стихотворение Ал. Блока «О, нет! не расколдуешь сердца ты…»:

Но есть ответ в моих стихах тревожных:
Их тайный жар тебе поможет жить.

26 Ср. более подробно в редакции «Тетрадей» (ИРЛИ, ф. 662, № 40, тетр. 3, л. 30): «Просил прочесть “Три лучика” (речь идет о стих. «Темная, бледно-зеленая…», — сост.“Странных и новых ищу на страницах старых испытанных книг”, “Вечерние люди уходят в дома”. Потом “Моего косматого и рогатого” (речь идет о стих. “Плачет ребенок…”, — сост.), которого спросил позволения посвятить мне. Я был тронут. И вот он прочел — “Я вышел в ночь узнать понять”. Это поразило меня своей таинственной загадочностью чего-то очень близкого мне, связанного с лунным светом и “Всадником”. Я три раза просил повторить и Ал. Блок терпеливо повторил, но видимо ему было трудно и недоуменно. На вопрос мой прямо: кто на пустом седле смеется? он не знал “как”, как определенно ответить, полувопросительно ответил: “должно быть, антихрист?”

Этого стихотворения он не посвятил мне, несмотря на мою просьбу впоследствии. Я не понимал тогда отчего, но теперь понял, прочитав в “Литературном наследстве” дневник Блока 1902 г.

Потом читал он очень мне понравившегося “Черного человека на рассвете” (речь идет о стих. «По городу бегал Черный человек»).

И кончил:


Белый, красный, в безобразной маске.
Хохотал и кривлялся на распутьях,
И рассказывал шуточные сказки.

Конец прочитал через добрую улыбку:


Из толпы кричали: “Довольно”».

27 То, как Е. П. Иванов раскрывает глубокое родство переживаний Блока и его матери, ассоциируется со стихами поэта, посвященными Александре Андреевне, и, может быть, более всего со стихотворением «Сын и мать» (1906 г.) (Собр. соч., т. 2, стр. 108).

28 Евангелие. Первое послание к коринфянам, XI.

29 Измененная строка из стихотворения А. Блока «В час, когда пьянеют нарциссы».

30 «Тетрадей» (ИРЛИ, ф. 662, № 40, тетр. 1, лл. 9 об., 10):

31 «Пришел А. П. Иванов. С ним легкое с полуслова понимание, перебрасывание “одними думами”…» (Дневник, т. I, стр. 45).

32 Об одном из ближайших посещений Блока Иванов рассказывает в тексте «Тетрадей» (ИРЛИ, ф. 662, № 40, тетр. 3, лл. 31, 32):

Е. Иванов не только часто бывал у Блоков, но и посещал вместе с ними общих знакомых. Так, в тексте «Тетрадей» (тетр. 4) находим любопытное описание вечеринки у подруги Л. Д. Блок — Лидии Семеновны Цулукидзе: «Там впервые я видел Ал. Блока с Любовь Дмитриевной в среде совершенно не литературной, просто людей, среди молодежи. Это был как бы вечер в честь помолвки. Угощение с выпиванием. Потом танцы. Я никак не мог выучиться танцовать вальс, несмотря на старания Николая Семеновича, брата Лидии Семеновны Цулукидзе, и свое старание, а Блок пробовал и танцовал с достоинством, не роняющим себя в неумении. Делал это по просьбе “Любы”, чтоб не выделяться мнимым чванством. Улыбался мило по детски при явном расхождении ног с тактом танца <…> Любовь Дмитриевна тоже немного танцовала. Постаралась поддерживать веселье своим заразительным смехом, улыбкой и оживленностью. Хотя и здесь говорила мало. Больше мимика лица. Но уже скоро видно было, что нам троим здесь утомительно. Блоки и я стали собираться домой».

33 Выражение из стихотворения Ал. Блока «Все это было, было, было…»

34 Первая строка «Поединка» — второй части «Петербургской поэмы».

35 «Витязь на распутье» — картина В. Васнецова.

36 В варианте «Воспоминаний» 1902–1903 гг. (ф. 662, № 79, лл. 46–47) Е. П. Иванов пишет о встрече Семенова и Блока на вечеринке в редакции «Нового Пути» 6 марта 1903 года: «Тут же был еще студент Семенов Леонид <…> Семенов тоже был поэт. Они с Фридбергом и Блоком год тому назад были в студенческом университетском кружке поэтов под руководством Б. Никольского. Сборник стихов этого кружка вышел с годовым опозданием только в 1903 году после появления стихов Блока в “Новом Пути”. Блок уже порвал связь с кружком Никольского и пошел в литературу настоящих журналов. Но с товарищами по этому кружку он сохранил знакомство. Вот Семенов и говорил с ним как со старым знакомым поэтом.

Я любовался на этих обоих курчавых юношей. Блок говорил не много, постоянно куря и кивая через “покуры”, соглашаясь с тем или другим мнением. — “Ну — да”! “Пожалуй что”, “Очень хорошо” или “да не очень” — при возражении».

37 Подробнее о А. М. Добролюбове см. в «Записях» Е. П. Иванова, публикуемых ниже и в примечании к ним (Примеч. 27).

38 Л. Семенов был убит в деревне в 1917 г. бандитами.

39 «Еще прекрасно серое небо».

40 Евангелие от Матфея, XVIII, 3.

41 Характеристика Л. Семенова и его поэзии 1903–1904 гг., которую дает Е. П. Иванов, очень близка оценке Блока, высказанной в рецензии на «Собрание стихотворений» Л. Семенова. СПб., 1905 (А. Блок, Собр. соч., т. 5, стр. 589–591).

42 Под. названием «Петербургская поэма» в рукописи и в первопечатном тексте (Альманах «Белые ночи», СПб., 1907) были объединены стихотворения «Петр» и «Поединок».

43 Строки из последнего стихотворения Ал. Блока «Пушкинскому Дому» (1921).

44 «Петербургская поэма» в первой редакции была опубликована в кн.: «Письма А. Блока к Е. П. Иванову», стр. 99–102. В сб. «Белые ночи» (СПб., 1907) она была напечатана с изменениями. Там же, в сб. «Белые ночи» помещена статья Е. П. Иванова «Всадник». О замысле этой статьи Е. П. Иванов писал в варианте своих воспоминаний 1902–1903 гг. (ИРЛИ, ф. 662, № 79, лл. 70–71): «…Меня страшно увлекала идея “Медного Всадника”, связанного с наводнением в Петербурге. Этот образ Медного Всадника связывается у меня с образом Демона мятежного ищущего бури, “как будто в бурях есть покой”. Эти слова Лермонтова, сказанные о парусе, я всецело относил к образу Демона и к “Медному Всаднику”, в бронзовой фигуре которого, взлетевший на скалу как на гребень волны, я чувствовал нечто захватывающее, нечто взлетевшее над бездной.

“Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю”

Образ Медного Всадника связывался у меня с бурей и революцией. Под простертою дланью Всадника поднимаются бурные воды и народы. “Мятежный ищет бури”. Буря связывалась с морем, надвигающимся на город Всадника. В этом движении бурного моря на город я находил особый смысл…»

45 О «клюквенном соке», заменяющем кровь, говорится в пьесе и в стихотворении Блока «Балаганчик».

46 «В час, когда пьянеют нарциссы», которое цитируется и в дальнейшем тексте «Воспоминаний».

47 См. стихотворение А. С. Пушкина «Пора, мой друг, пора…»

48 См. стихотворение Блока «Гимн» (Собр. соч., т. 2, стр. 151).

49 Строфы из стихотворения Блока «Дали слепы, дни безгневны».

50 Ал. Блок с женой уехали в Шахматово в двадцатых числах апреля. Мать и тетка приехали позднее.

51 «В густой траве пропадешь с головой».

52 Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову, стр. 25.

53 Там же.

54 Строки из стихотворения З. Гиппиус «Мертвая заря» 1901 г. Напечатано в «Собрании стихов» З. Гиппиус, кн. 1-я, изд. «Скорпион», 1904.

55 Строки из стихотворения А. Блока «Я вышел в ночь — узнать, понять» (Собр. соч., т. 1, стр. 215).

56 «Воспоминания об Ал. Блоке» — «Записки мечтателей», 1922, № 6, «Эпопея», 1922, № 1 и «Начало века», М.–Л., ГИХЛ, 1933, гл. «Шахматово».

57 В первом издании «Стихов о Прекрасной Даме» Е. П. Иванову посвящены стихи: «Плачет ребенок. Под лунным серпом…» и «Город в красные пределы…»

58 Строки из стихотворения «Город в красные пределы…»:

Стены фабрик, стекла окон,
Грязно-рыжее пальто,

Все закатом залито.

59 Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову, стр. 31–32.

Раздел сайта: