Белый Андрей: Воспоминания об Александре Александровиче Блоке.
I. Эпоха до первой встречи

I

ЭПОХА ДО ПЕРВОЙ ВСТРЕЧИ

Воспоминания об А. А. Блоке далеко простираются вспять, предваряя годы знакомства. Первую весть о бытии А. А. я имею от C. М. Соловьева [26] в 1898, не то в 1897 году. Я узнаю, что родственник С. М. Соловьева, тогда еще мальчик, Саша Блок, гимназист, пишет, как все мы, стихи и увлекается театром. В те годы я, тоже гимназист, был ласково принят в гостеприимном доме покойного М. С. Соловьева, брата Влад. Соловьева. Своеобразные отношения складывались тогда между мной и семьей Соловьевых. Я, юноша шестнадцати — семнадцати лот, дружил и с мальчиком Сережей, и с его родителями — С. М. и О. М. Соловьевыми. О. М., художница и переводчица, чуткой душой соединяла интересы к искусству с интересами религиозно-философскими, тогда столь не модными. Она любила английских прерафаэлитов, Фета, тогда начинающего Бальмонта, переводила Рескина, выписывала журнал «Студио», восхищалась стихотворениями Верлена и драмами Метерлинка. Она же и познакомила меня с поэзией Верлена и Уайльда, Бодлера и с Ницше. М. С. Соловьев относился сдержаннее к этим веяниям в искусстве, высоко ценя классиков и прозорливо выделяя все, действительно ищущее и талантливое. Среди московских эстетов уходящего поколения он считался арбитром, не разделяя насмешек их по адресу к едва пробивающимся течениям иных доктрин. Он первый отметил Брюсова эпохи «Шедевров», как поэта с крупным будущим, шутил над негодующими критиками декадентства. Всем этим он влиял на меня, поощряя мои юные революционные устремления в литературе, но приучая и воспитывая мой вкус в любви к классикам. Помню его мастерское чтение «Фритиофа» Тегнера, его любовь к северным фосфористам. В те годы я увлекался и Достоевским, и Ибсеном, и Шиллером, и Шекспиром. В тесном кругу соловьевского дома за чайным столом шла беседа: спорили об Ибсене, Ницше. Мы с Сережей тогда увлекались театром и в небольшой квартире Соловьевых наскоро импровизировали отрывки из Шекспира и Шиллера. Так, были в коридоре разыграны сцены из «Макбета», «Мессинской невесты», «Двух миров» Майкова, — мы покушались и на «Орлеанскую деву».

Мать А. А. Блока, А. А. Кублицкая-Пиоттух (по второму браку), урожденная Бекетова, была дочерью тетки О. М. Соловьевой, урожденной Коваленской. Мать О. М. Соловьевой — А. Г. Коваленская, — была в свое время известной детской писательницей. Уже в те времена я знал: неизвестный мне Саша Блок, проживающий зимами в Петербурге, проводит лета неподалеку от Дедова, имения А. Г. Коваленской, и бывает в Дедове, приезжая из Шахматова, имения матери, находящегося в живописнейшей местности по Николаевской жел. дороге, в восемнадцати верстах от ст. Подсолнечная смежной с Крюковом, около которого расположилось Дедово. С 1898 года, веснами, я посещал Дедово. Помнится, я слыхал рассказы обитательницы Дедова, кажется М. В. Коваленской, о сильном впечатлении, которое на ней оставил недавно тут гостивший А. А. Блок, который был тогда гимназистом, преисполненным интереса к театру: монологи из «Гамлета» декламировал ей наизусть он. Так первая память об А. А. настигает меня. Позднее уже имя Блока иначе встречает меня с лета 1901 года.

Чтобы понять тонусы нашей встречи, нужно охарактеризовать веяния, пронесшиеся над некоторыми из нас в 1900—1901 годах. Для многих наступление нового века совпало с решительным переломом в идеологии. С 1900 года в поколении, выступившем вскоре под знаменем символизма, впервые обозначились грани их символического пути и грани, резко их отделяющие от веяния эстетизма и декадентства, перекликавшихся с пессимистической философией Шопенгауэра и Гартмана и с скептическим иллюзионизмом Бодлера. Культ безвольного созерцания, культ покоя, уничтожения, одинаково окрашивал, казалось бы, несоизмеримые сферы культуры. Молодой Бальмонт упивался лирикой туманов, кувшинок и камышей, утонченники увлекались нежностью драмочек Метерлинка, в «Вопросах психологии и философии» появилась статья Гилярова «Предсмертные мысли Франции», на картинных выставках тенденциозный жанр сменился культом безыдейного пейзажа: появились бледные девы с кувшинками за ушами. Идеология этого, сказал бы я, серо-синего цвета — идеология сна. Идеология сна переживалась сгустками душевного пара в космической бездне. Спорили и народники и марксисты, но революционеры в искусстве те споры считали мышиной суетней жизни. Я был шопенгауэрцем, принимал эстетику Рескина, упивался «вечным покоем» 12 в русской природе. Все было тихо. Шептались в уголках метерлинковские тени, да плакал под северным небом 3 Бальмонт. Изредка лишь докатывался до нас лавинный грохот ибсеновских драм, да звучали исступленные диалоги лирики Достоевского как намек на тревожное будущее. Плоскость пессимистической эстетики незаметно здесь выявила свое третье трагическое измерение, и оно прозвучало вдруг «Происхождением трагедии» Ницше. Вдруг все изменилось.

Пессимизм переродился в трагизм. Безмирное пересеклось с мирным, безвременное с временным. Появляется крест, символ пересечения, и с ним трагедия креста, разрешающаяся то в бунт, то в жертву. В бунте и в жертве пассивность преодолевается активностью огней и крови. Бальмонт творит горящие здания, переходя от северной тишины к «будем как солнце» 4. Бунт горьковских босяков находит наиболее широкий отклик: он делается более модным, чем неврастения «Ивановых» и «Чаек». Ницше охватывает передовые слои русской молодежи лозунгом, что «время сократического человека прошло», выходят сочинения Влад. Соловьева, влекущие первый интерес к религиозно-философским путям. Вечное появляется в линии времени зарей восходящего века. Туманы тоски вдруг разорваны красными зорями совершенно новых дней. Мережковский начинает писать исследования о Толстом и Достоевском, где высказывает мысль о том, что перерождается самый душевный состав человека и что нашему — именно — поколению предстоит выбор пути между возрождением и смертью. Лозунг его: «или мы, или никто» — становится лозунгом некоторых из молодежи, перекликаясь с древними пророчествами Агриппы Неттесгеймского 5 «Книги блесков» 6 о значительности 1900 года, как перелома эпохи. И мы эти лозунги сливаем с грезами Соловьева о Третьем Завете 7, Царстве Духа. Срыв старых путей переживается Концом Мира, весть о новой эпохе — Вторым Пришествием. Нам чуется апокалипсический 8 ритм времени. К Началу мы устремляемся сквозь Конец.

Чувство конца, рубежа между сознанием декадентов девяностых годов и сознанием молодых символистов XX века, физиологичность, конкретность восприятия зорь, факт свечения и неожиданность этого факта, а также недоумение и трудность понять причину зорь — вот что сосредоточивает наше внимание 9 социологические и религиозные носили характер случайных и неудачных гипотез. Факт чувства зорь оставался. Отсюда их пыл и уверенность, победившая сократиков и декадентов. Появляются вдруг видящие зорю и не видящие. Видящих было мало. Они чувствовали друг друга издалека, образуя собой никем не установленное братство ведающих о великом событии близкого времени, о драматической борьбе света и тьмы. Они могли быть атеистами или теистами, архистами, монархистами или анархистами, но они знали, что увидели нечто, чего другие не видят. Во-первых, в эти годы образовался в Москве кружок, сгруппированный около покойного М. С. Соловьева, членов которого соединял звук грядущей эпохи, расслышанный внятно, но объясняемый по-разному: так, одна музыкальная тема допускает вариации красками, звуками, мыслями. В этом маленьком кружке находились люди разных бытов и возрастов, разных идеологий: ученый марксист, будущий символист Эллис 10 встречался с М. С. Соловьевым, определенно православно настроенным, будущий музыкальный критик Вольфинг встречался с консерватором, поклонником Страхова, К. Леонтьева, Говорухо-Отроком, Розановым, тогда мало известным. Новое, связующее нас как бы в одну семью, не имело касания с прошлым, из которого приподнимались по-разному мы.

В заметке А. А., найденной после кончины его, встречается одно характерное место: «В январе 1918 года я в последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе 1907 или в марте 1914 года. Оттого я и не отрекаюсь от написанного тогда, что оно было написано в согласии со стихией. Например, во время и после окончания «Двенадцати» я несколько раз ощущал физическим слухом большой шум вокруг, шум слитный, вероятно, шум от крушения старого мира» 11. В 1900— 1901 годах, особенно в 1901-м, мы, молодежь тогдашнего времени, слышали нечто подобное шуму и видели нечто подобное свету. Мы отдавались конкретно стихни грядущих годин, и эта отдача наша — не мечта; она была реальным ощущением свершившегося факта. Именно в 1899—1900 годах и в моем миросозерцательном облике произошла перемена: философия созерцания сменилась исканиями религиозного порядка. От Шопенгауэра я шел в одном направлении к трагическому мировоззрению Ницше, с другой стороны, через Гартмана, к Владимиру Соловьеву, с которым имел случай встретиться, в бытность его в Москве, все в той же гостеприимной квартире М. С. Соловьева. Влад. Соловьев в ту пору переживал перелом от христианского морального квиетизма «Оправдания добра» к пророческим «Трем разговорам». Весною 1900 года я вел с ним разговор, оказавший на меня решительное влияние: с этого времени я жил чувством

Конца, а также ощущением благодати новой последней эпохи благовествующего христианства. Символ «Жены, облеченной в Солнце» 12 зарей. В те времена, как Э. К. Метнер, брат композитора, прослеживал тему слышимых веяний, от Бетховена через Шумана, в темах гениального своего брата, которые тот, по его словам, вынул из звука зорь, в то время, как З. Н. Гиппиус собирала материал для замечательного рассказа «Небесные слова» 13, где дана градация небесных пейзажей, мы, молодежь, сгруппированная вокруг М. С. Соловьева, отыскивали следы лучезарных благовестей в пейзажной поэзии Влад. Соловьева и старались связать эту поэзию с религиозной символикой философского соловьевства. Это был максималистический вывод к жизненной практике из философии Соловьева, которого побаивались академические ученики покойного философа. Философию Соловьева мы брали в аспекте его теургического 14 лозунга:

Знайте же: вечная женственность ныне
В теле нетленном на землю идет,

Небо слилося с пучиною вод...

«Она», или Муза поэзии Соловьева, на нашем жаргоне являлась символом органического начала жизни, душою мира, долженствующей соединиться со словом Христа. Из всех сочинений Влад. Соловьева статья его «О смысле любви», напечатанная в «Вопросах психологии и философии», являлась наиболее объясняющей нам нас в нашем юном искании осветить не одним только мужским логическим началом жизнь, но и женственным началом человечества. Она, или Душа человечества, отображалась нам образно женщиной, религиозно осмысливающей любовь. Мы, молодежь соловьевского толка, представляли собой лишь малую часть людей нового сознания, ощутивших физиологически факт зари, — соловьевство же наше было жаргоном, гипотезой оформления, а не догмою; но встреча нас, подлинных соловьевцев, друг с другом — казалась волнующим событием жизни.

В июле 1900 года скончался Владимир Соловьев. Мне, близко стоящему к семейству покойного и посвященному во все интимные устремления покойного философа, вплоть до встреч с людьми, впоследствии обратившими на себя внимание (как-то встречи и разговоры с покойной А. Н. Шмидт, автором «Третьего Завета», с которой я лично познакомился осенью 1900 года и даже обменялся письмами), было естественно переживать все крайние мистические выводы из доктрины почившего, как и молодому племяннику его, С. М. Соловьеву. Можно сказать: в 1901 году мы жили атмосферой его поэзии, как теургическим завершением его учения о Софии- Премудрости [27].

Весна 1901 года, казалось, наполнена была эсхатологическими 15 «Симфонию», где под покровом шутки я рисовал парадоксы крайнего толкования некоторых из соловьев- ских идей. Весь трюк «Симфонии» есть превращение сокровеннейших чаяний в парадокс от догматического взятия идей и веяний лишь музыкально внятных уху и программою не уплотняемых. В то же время организовалось первое русское Религиозно-философское общество 16 в Петербурге, к деятельности которого я в то время относился враждебно. В Москве организовалась первая группа церковников, считавшаяся с фактом нового сознания. В ней были имена Новоселова, Льва Тихомирова, Виктора Васнецова, священника Фуделя и др. К этой группе я также относился весьма отрицательно. Между петербургскими оргиастами и московскими церковниками мы, соловьевцы, чувствовали себя одиноко, стараясь провести чистоту лозунга нашей Музы меж двух враждебных для нас станов:

И — бедная, меж двух враждебных станов
Тебе спасенья нет... 17

Существовал в нашем сознании наш, третий стан, принимающий новое откровение Соловьева о женственности, сходящей в жизнь. Это был малый круг, собиравшийся за чайным столом каждый вечер: О. М. я М. С. Соловьевы, их сын, несколько из моих товарищей, главным образом А. С. Петровский; впоследствии, в 1902 году, к нам присоединился Г. А. Рачинский. О. М. Соловьева переписывалась с петербуржцами, — с П. С. Соловьевой (Allegro), З. H. Гиппиус и с А. А. Кублицкой-Пиоттух, матерью А. А. Блока, — на «наши», как мы тогда говорили, темы. Содержание писем З. Н. Гиппиус и А. А. Кублицкой-Пиоттух О. М. Соловьева передавала мне: они были предметом наших бесед.

— максимум напряжения символической мысли: темы Вл. Соловьева начали вызывать необычайный интерес. В Нижнем Новгороде А. Н. Шмидт развивала интимные темы своего «Третьего Завета», Мережковский и Розанов писали свои напряженнейшие статьи, Н. А. Бердяев звал от марксизма к идеализму, зрели «Проблемы идеализма» 18, начались собрания петербургского Религиозно-философского общества.

В Вышнем Волочке собирался религиозный кружок православных: юноши-революционеры, студенты и гимназисты, еще пробивались к религиозной мысли (я разумею впоследствии известные имена священника Флоренского, священника Свенцицкого и покойного философа Эрна). Вячеслав Иванов приходил к концепции своей «религии страдающего бога». Я писал московскую «Драматическую симфонию». В мае и июне композитор Н. Метнер, тогда молодой человек, вынул из воздуха зорь тему первой Смольной сонаты, которая, облепи только ее словами, пропела бы: «Предчувствую Тебя... Года проходят мимо — все в облике одном предчувствую Тебя. Весь горизонт в огне — и ясен нестерпимо. И молча жду, тоскуя и любя. Весь горизонт в огне, и близко появленье...» И именно 4 июля 1901 года А. А. Блок в Шахматове написал это свое стихотворение, — в дни, когда я в Серебряном Колодце 19 писал о «полевой фантазии» Сергея Мусатова 20, об огромном мистическом движении на северо-востоке России, где образ «Жены, облеченной в Солнце», или Софии-Премудрости, получил свое воплощение в образе земной женщины, Той, о которой Блок в те же числа сказал: «Предчувствую Тебя» и «появленье близко». Все упомянутое мной еще не встретилось, не перекликнулось, еще вынашивалось отдельно, — в Нижнем Новгороде 21, Петербурге, Шахматове, в Дедове, в Серебряном Колодце — где еще? Понятно, что встречи друг с другом людей, слышащих одинаково зарю и отразивших различно ее статьями, стихами, сонатами, вызывали в душе повышенный романтизм. Эти «встречи» друг с другом — первое основание течения, впоследствии получившего несколько ограниченное название «литературной школы русского символизма». Среди символистов встречались и личности, не имевшие отношения к литературному символизму, не написавшие ни одной строчки или позднее писавшие под иными лозунгами, например: Сергей Соловьев, Вольфинг, Н. К. Метнер, А. С. Петровский, Е. П. Иванов, А. Н. Шмидт и др. Именно они-то и выносили в личных исканиях подоплеку позднейшего символизма.

22, с которым они много бродили в полях и говорили на «наши» темы: речь шла о характере понимания поэзии В. Соловьева, о практических выводах его философии, о любви, о Софии-Премудрости, Той, которую Соловьев называл «Царицей». А. А. предлагал С. М. Соловьеву ряд вопросов и даже форсировал выводы наши, впадая в максимализм и выражая уверенность: «Новая эра уже началась, старый мир рушится».

Это письмо С. М. Соловьева ко мне совпало для меня с эпохой максимального отдания себя соловьевскому мистицизму, теме «смысла любви», темам стихотворений Лермонтова «Нет, не тебя так пылко я люблю», «Из-под таинственной, холодной полумаски», Фета «Соловей и роза», «Alter Ego» и др., В. Соловьева «Трех свиданий», «К Сайме», «Слов увещательных к морским чертям» 23, «У царицы моей» и т. д. Письмо С. М. Соловьева — событие в моей жизни. Я понял: мы встретили нового брата в пути. Пробую установить время приезда А. А. Блока из Шахматова в Дедово и упираюсь в срок — от середины июня до середины июля, не ранее, не позднее. Это — срок написания следующих стихотворений. Только что были написаны: «Предчувствую Тебя», «Не сердись и прости. Ты цветешь одиноко» — к этому стихотворению эпиграф из Владимира Соловьева, писалась «Historia» («И близится рассвет, и умирают тени, и, ясная, ты с солнцем потекла» 24), «Она цвела за дальними горами, Она течет в ряду иных светил», посвященное С. М. Соловьеву. Последнее стихотворение, вероятно, и было прочитано А. А. С. М. Соловьеву в Дедове или могло быть написано под впечатлением пребывания в Дедове [28]. В течение этого же лета встречаем у А. А. еще одно стихотворение с эпиграфом из Вл. Соловьева и еще одно стихотворение, посвященное С. М. Соловьеву. Все показывает: А. А. был тогда под влиянием круга идей Вл. Соловьева, быть может, тех острых бесед, которыми он обменялся в Дедове с семейством Соловьевых. В конце мая этого же года, здесь же, в Дедове, я читал первую и вторую части «Московской симфонии», о которой Соловьевы могли бы сказать А. А. Блоку.

«Предчувствую Тебя», «Ты горишь над высокой горою», «Сумерки, сумерки вешние», «Я жду призыва, ищу ответа», «Она росла за дальними горами», «Не сердись и прости», «Одинокий, к тебе прихожу», «Ищу спасенья» и др.). Впечатление было ошеломляющее. Стало явно: то именно, что через пятнадцать лишь лет дошло до сознания читательской публики, — именно, что А. А. первый поэт нашего времени, традиционно связанный с линией Лермонтова, Фета, Вл. Соловьева, пережилось именно в то время. Во-вторых, было ясно сознание: этот огромный художник — наш, совсем наш, он есть выразитель интимнейшей пашей линии московских устремлений *. С первых же строчек А. А. стал мне любимым поэтом. Я понимал: будучи первым поэтом, он был не поэтом для нас, а теургом, соединявшим эстетику с жизненной мистикой, и поднимался вопрос о том, как нам жить, как нам быть, когда явно в мире звучат уже призывы, подобные блоковский.

Осень и зиму 1901 года мы обсуждали стихи А. А., ждали все новых получек из Петербурга. Мнения наши тогда разделились: М. С. Соловьев сдержаннее тогда отзывался о поэзии и о мистике Блока, О. М. Соловьева горячо принимала стихи, не вполне доверяя мистической ноте их. Мы же с С. М. Соловьевым решили, что Блок безусловен, что он единственный продолжатель конкретного соловьевского дела, пресуществивший философию в жизнь. И действительно, А. А. Блок, по времени первый из русских, приподнял поэзию В. Соловьева и осознал всю огромность религиозного смысла ее. Он довел со- ловьевство до идеологии максимализма, почти до секты. Пусть впоследствии говорили, что в этом крах линии мистики Соловьева (так полагали Г. А. Рачинский, кн. Евг. Трубецкой, священник С. Н. Булгаков и др.), — оп выявил в Соловьеве новые стороны, которые без него вовсе не были бы понятны, как, например, темы «Исповеди» и «Третьего Завета» А. Н. Шмидт.

С осени 1901 года А. Н. Шмидт появляется у Соловьевых. Мне приходится с ней встречаться и не раз вести беседу на тему «Исповеди». В декабре 1901 года произошла моя встреча с Д. С. Мережковским и З. Н. Гиппиус все в той же квартире Соловьева. С начала 1902 года между З. Н. Гиппиус, Д. С. Мережковским и мною — деятельная переписка. Помню: в 1902 году в Москве уже образуется кружок горячих поклонников поэзии А. А. Блока, я старательно распространяю его стихи среди друзей и знакомых, стихи переписываются и передаются друг другу. Слава о юном поэте опережает его появление в печати. Уже утверждают, что первый из русских поэтов современности не Бальмонт, не Брюсов, не Гиппиус, не Сологуб, а Блок именно. В Москве первые оценили поэзию А. А.: С. М. Соловьев, О. М. Соловьева (его мать), А. С. Петровский, Э. К. Метнер, Н. К. Метнер, В. В. Владимиров (художник), его сестры, Эртель, Батюшков (московский теософ), Новский и др. К этому кругу людей причисляю себя, конечно, и я.

Официальные представители декадентства иначе относятся к стихотворениям Блока. В. Я. Брюсов в 1902 году признает их хорошими, но уступающими многим из молодых авторов того времени. З. П. Гиппиус в 1902 году пишет мне о невероятном преувеличении мною поэзии Блока, которая-де есть пережитой субъективизм, пережитой ими, т. е. Мережковскими, субъективизм. В 1903 или 1904 году она меняет первоначальное мнение, как и Брюсов.

Всякое письмо А. А. Блока этого времени к Соловьевым было показано мне и мною изучено, и казалось, мы с А. А. уже знакомы. Под впечатлением этого, как кажется, в январе 1903 года, я написал А. А. Блоку длинное письмо, которое начиналось с извинения, что я адресуюсь к нему, не будучи лично знакомым. В письме я высказывал, насколько помню, свое отношение к линии его поэзии. Письмо было написано в несколько «застегнутом», как говорят, виде. Предполагалось, что в будущем мы договоримся до интимнейших тем. Я поступил с этим письмом, как поступают «люди порядочного общества», впервые делая друг другу визит, т. е. я написал письмо философского и религиозного содержания, чуть ли не с ссылками на Канта и Шопенгауэра. Каково же было мое изумление: на следующий день по отправке письма я получаю толстый и характерный синий конверт с адресом, написанным рукою А. А. (его руку я уже знал). А. А. в день написания мною письма почувствовал такое же желание, как и я, обратиться впервые ко мне 25<...> 26.

Между нами готова была возникнуть нескончаемая переписка, но случилось событие, потрясшее и его и меня (меня, вероятно, гораздо сильнее), — неожиданная болезнь и смерть М. С. Соловьева и трагическая кончина в ту же ночь О. М. Соловьевой 27. В одну ночь кончилось бытие дома, в котором в продолжение восьми лет я бывал чуть ли не каждый день и который был для меня второй родиной, не говоря уже о том, что в этом доме завязались мои первые литературно-общественные связи (хотя бы с А. А. Блоком, с петербургскими литературными кружками, сгруппированными вокруг Мережковского, и московскими, сгруппированными вокруг «Скорпиона»). Здесь получил я от А. А. лишь несколько слов, исполненных необыкновенной нежности, участия и грусти, которые показали мне его совсем с другой стороны, показали его как сердечного, чуткого, нежного человека.

Помнится, на похоронах Соловьева 19 января 1903 года, встретившись с madame Манасеиной и с П. С. Соловьевой, знакомыми с А. А., я много расспрашивал их о нем, но не получил никаких конкретных сведений, — и madame Манасеина, и П. С. Соловьева мало интересовались поэзией Блока, увлекаясь более кругом тем Мережковских.

В скором времени возобновилась паша теоретическая переписка с А. А., которая продолжалась без перерыва весь 1903 год, до нашей встречи в Москве в самом начале 1904 года.

— литература, философия, мистика и «чаяния» молодых символистов того времени. Это блестящий интимный литературный дневник эпохи. Такова переписка этих писем. Она блестяща. Мысль бьет здесь ключом. В них А. А. кипучее, острее, непринужденнее, нежели в статьях своих. Его амплуа — не статьи, а именно дневники, письма. Недаром впоследствии неоднократно хотел он журнала-дневника одновременно. Он пытался, чтобы такой журнал-дневник трех писателей — его, Вяч. Иванова и меня — возник при книгоиздательстве «Мусагет». «Записки мечтателей» позднее, в 1919 году, пытались стать этим дневником.

Возвращаюсь к нашей переписке 1903 года. Несмотря на всю теоретичность ее и литературность, основной стержень писем ко мне А. А. требует вдумчивого комментария, быть может, превышающего в несколько раз текст писем: всюду сквозь литературный стиль писем просвечивает тот внутренний жаргон, на котором мы, молодые символисты, говорили друг с другом. У нас были свои определения, — и очень сложные психологические переживания фиксировались одним словом, понятным для нас, но не понятным для «непосвященных» современников, ни для более молодых литературных школ, к худу ли, ко благу ли скоро утерявших этот жаргон и выражавшихся прямо: что на уме, то и на языке, — пресловутая кузминская «прекрасная ясность» 28. Правду сказать: о «прекрасной ясности» мы нисколько не думали, или если и думали, то в одном смысле: достаточно ли ее было до нас в «сократический» период всевозможного нигилизма и позитивизма? Вообще мы не думали о форме, не слишком думали даже о литературном стиле. Проблема, которая мучила нас, была проблемой внутреннего зрения и слуха — мир неуловимых шорохов, звуков и поступей, по которым мы старались угадать приближающуюся эпоху. В этом смысле письма А. А. Блока ко мне, без комментарий и освещения нашего тогда эзотеризма 29, были бы непроницаемы в своем темном ядре. Это «темное ядро» писем А. А. ко мне ничего не стоило бы прояснить, т. е. обложить догматами метафизики Влад. Соловьева, — тогда выявился бы просто и ясно парадоксальный и несколько космический костяк наших вопросов друг к другу: «а что есть Прекрасная Дама», «в каком отношении она находится к учению Влад. Соловьева о будущей теократии» 30, «в каком смысле она церковь в космосе и царица семистолпного дворца поэзии Вл. Соловьева» 31«в каком отношении учение о Софии-Премудрости В. Соловьева стоит: 1) к метафизике, 2) к церкви, 3) к учению Конта о великом Существе человечества, 4) к гносеологии Канта, 5) к рыцарскому культу Прекрасной Дамы средневековья, 6) к Беатриче Данте, к Ewig Weibliche [29] Гете, 7) к учению о любви Платона, 8) к личной биографии

Вл. Соловьева, в которой одно время образ «Трех свиданий» биографически подменялся несколько романтической дружбой его с С. П. Хитрово? Как видите, темы необъятные по количеству углубленнейших вопросов, которых, конечно, не было никакой возможности разрешить нам, молодежи того времени, еще не одолевшей как следует таких титанов, как Данте, Платон, Гете, Кант. Но проблема времени поднимала все эти вопросы, мобилизовала их вокруг острия всей культуры: нового синтеза всех интересов, историей поднимавшихся тем вокруг повой фазы человеческой жизни, в которой личные и конкретные отношения друг к другу (в любви, братстве, в проблемах пола, семьи и т. д.) должны были отображать сверхчеловеческие отношения космоса к логосу, где космическим началом является София гностиков 32, воскрешенная Вл. Соловьевым в гущу самых злободневных тем русской общественной жизни конца XIX столетня, а началом логическим является рождение нового христианского слова-мысли, точнее говоря, хри- стологии. <...>

Всем этим я хочу сказать, что тема «Стихов о Прекрасной Даме» вовсе не есть продукт романтизма незрелых порывов, а огромная и по сие время не раскрытая новая тема жизненной философии, Нового завета, Антропоса с Софией, проблема антропософской культуры грядущего периода, шквал которого — мировая война 1914 года и русская революция 1917—1918 годов. Вместо того, чтобы всею душою осознать все эти темы, ведущие воистину к новой мистерии и проблеме посвящения, вместо того, чтобы переработать именно нашу волю, мысль и чувство в медленном умственном, сердечном и моральном праксисе 33, мы, вынужденные молчать и таить среди избранных эзотеризм наших чаяний, были ввергнуты в нравственно развращенную и умственно варварскую среду литературных культуртрегеров того времени, людей, весьма утонченных и образованных в узкой сфере литературы, стиля и общественных дел и «варваров» в отношении к проблеме, над которой гении вроде Гете и Данте висели десятилетиями. Вместо того чтобы пойти на выучку к этим последним, мы скоро завертелись среди рецептов гг. Брюсовых и Мережковских и прочей литературной отсебятины, быстро выродивших в нашем сознании темы огромной ответственности, новизны, глубины.

стороны оком прохожего варвара, литературного собрата по перу и вследствие ряда несчастных стечений обстоятельств в его личной, литературной и моральной биографии незаслуженно осудил в себе темы этого времени в драме-пародии «Балаганчик», бьющей мимо его же собственных писем ко мне эпохи 1903 года. Всматриваясь, я до сих пор, с риском впасть в полемику, отстаиваю А. А. 1901—1903 годов от А. А. 1907—1908 годов.

Б этих письмах и в последующих встречах в Шахматове 34, в разговорах, в которых принимали участие А. А. Блок, его мать, жена, С. М. Соловьев, я и А. С. Петровский, гостивший со мной у Блока в 1904 году, мы все время осторожно нащупывали основную, так сказать, музыкальную тему новой культуры, лик, имярек этой культуры, то в литературных аналогиях, то в религиозно-догматических разрезах, то в терминах философии, то в смутных образах мистических, целинных, полусознательных переживаний. Наши разговоры, жаргон и словечки требуют такого же комментария, как и жаргон бесконечных гегелевских разговоров кружка Станкевича, где неистовый Виссарион, переживавший в имении Бакуниных ряд чрезвычайных моральных переживаний, посвящался неукротимым Мишелем Бакуниным в ритуалы фихтевской философии (а впоследствии им же был посвящен в ритуалы и гегелевской философии), и, подобно тому как отвлеченнейшие проблемы гегельянизма тогдашней молодежью протаскивались в самые интимные уголки того времени, так что Мишель Бакунин измерял и взвешивал сердечные отношения своих друзей с гегелевской точки зрения и даже корректировал их гегельянски, непроизвольно просовывая свой нос в романы друзей, — так и мы с А. А. Блоком стремились подойти сразу ко всем проблемам жизни, литературы и мысли с точки зрения нового пути жизни, философию, этику и социологию которого следовало бы еще написать (она пишется, быть может, еще в десятилетиях XX века всей тяготою испытаний этого века). Положение бакунинского кружка было проще: он имел Гегеля позади себя, нами чаемый Гегель был впереди нас, — его мы должны были создать, потому что Вл. Соловьев был для нас лишь звуком, призывающим к отчаливанию от берегов старого мира. Характерно, что в скором времени московский кружок символистов провозгласил себя «аргонавтами», т. е. сообществом, имеющим целью отыскивать Золотое руно.

Из переписки А. А. со мной в конце 1903 года уже явно звучит разность подхода к темам Прекрасной Дамы — нашего «Золотого руна» или «действительности» Гегеля. В то время как я системою вопросов стараюсь создать многообразные грани подхода к пониманию тем, связанных с Прекрасной Дамою, т. е. дать этой теме формально гносеологическое обоснование извне и оставить Ее безымянной музыкой в ее внутреннем ядре, А. А. Блок, уже упрекавший меня в музыкальном распылении тем новой культуры, моему идеалистическому обоснованию символа противополагает реалистическое, в котором метафизическая оправа соловьевского учения о Софии звучит как новый религиозный догмат, а жизненное ядро оказывается в сфере уже воплощенного символа: «будут страшны, будут несказанны неземные маски лиц» 35. В этом отношении характерно одно из писем А. А., рисующее его как максималиста-догматика, старающегося очертить образ Той, имя которой он пишет с большой буквы 36<...>

Это письмо я считаю типичным для понимания тех вопросов, которые нас связывали с А. А. и которые требуют бесконечного углубления. Пусть прочтут эти письма, — посмеются над ними, в ком есть сила смеяться, но думаю, что и задумаются. В этом письме характерно обилие словечек и наличность того жаргона, который был для нас в отошедшие годы «нашим» жаргоном, где слова фиксировали трудные, не поддающиеся часто логическому объяснению моменты переживаний и моменты восприятий веяний, которые мы относили к Ней.

Прекрасная Дама, по А. А., меняет свое земное отображение, — и встает вопрос, подобный тому, — как Папа является живым продолжением апостола Петра, так может оказаться, что среди женщин, в которых зеркально отражается новая богиня Соловьева, может оказаться Единственая, Одна, которая и будет естественно тем, чем Папа является для правоверных католиков. Если Папа есть наместник Христов Второго Завета, то Она может оказаться среди нас как естественное отображение Софии, как Пана своего рода (или «мама») Третьего Завета. Разумеется, что ничего подобного в письмах А. А. Блока ко мне нет, но весь стиль их, весь подход к проблеме таков, что они волят к такому выводу. Этого вывода я боюсь и оказываюсь в нашей переписке того времени своего рода меньшевиком-минималистом. Думаю, что близкие отношения А. А. Блока к С. М. Соловьеву, очень склонному в то время к такого рода догматизированию тем нашего веяния, способствовали и укореняли в нем этот максимализм. Это и был период сближения А. А. Блока с С. М. Соловьевым, тогда поливановцем 37, гимназистом седьмого класса, только что перенесшим потерю отца и матери. Все, что я слышал от С. М. Соловьева за это время об А. А., дышало какой-то особой теплотой. С. М. тогда только что вернулся из Киева, куда он поехал после кончины родителей и где был ласково принят, как родной, в доме князя Трубецкого, тогда еще киевского профессора. По возвращению из Киева, он поселился на Поварской, в небольшом домике, с прислугою. Бабушка его А. Г. Коваленская заботливо приняла на себя хлопоты по устройству его маленького хозяйства. Посещали его весьма часто: я, Г. А. Рачин- ский, его опекун. В этой маленькой квартирке на Поварской продолжались наши вечерние встречи с С. М., в которых было «много, много дум, и метафизики, и споров» 38. А. А. Блок, его поэзия, его личность, даже события его биографии были часто темой наших бесед. С. М. Соловьев одно время после смерти родителей впал, я бы сказал, в поэтически-догматический тон, стараясь чуть ли не в ясных теологических догматах фиксировать то новое, что мы все трое (А. А. Блок, он и я) ощущали как наступление новой религиозной эпохи. Думаю, что начавшееся тогда в письмах сближение его с А. А. отразилось в свою очередь на письмах А. А. ко мне, где он выступает с более четкими, парадоксальными для многих контурами своего мировоззрения и где я играл роль своего рода кунктатора 39 «История и будущность теократии» и статья об Ог. Конте.

Скажу откровенно: то, что вынашивалось нами троими в сознании, не имело определенных философских контуров, как бы нащупывало эти контуры из сопоставлений разных сторон многих миросозерцаний. Извне то, о чем мы говорили, казалось бы синкретизмом, где Платон, Филон, учение о логосе кн. С. Н. Трубецкого, Вл. Соловьев, Конт, Гартман встречались в своеобразных сочетаниях «гротеск». Но, повторяю, безобразный и внерассудочный звук наших исканий был внятный для нас, ясный, конкретный и вполне новый (мы не умели лишь обложить его миросозерцательными словами), — и насколько более глубокий и оригинальный, нежели тогда начавшиеся искания, сгруппированные вокруг «Нового пути», органа Мережковских, к которому мы относились со все возрастающим разочарованием. Кстати сказать, с Мережковским я продолжал состоять в переписке, но я утратил в ту пору остроту интересов к его темам, казавшимся ветхими и не улавливающими того «звука» эпохи, к которому прислушивались мы.

В это время уже я знал, что у А. А. Блока есть невеста, петербургская курсистка, дочь знаменитого химика Д. И. Менделеева, к которой мы проявляли особенный интерес, полагая а priori, что то внимание, которое ей уделяет такой замечательный человек, как А. А., особенно отличает ее. Мы прослеживали в стихах А. А. того времени, как тема его лирики отображает им любимую девушку и как она переплетается с другой темою, темою о Прекрасной Даме. Наконец, мы ощупывали пересечение этих тем в третьей теме и не могли понять, в какой мере нота Софии, Души мира, соединена с обычною, чисто романтическою темою любви. Например, в стихотворении А. А., полученном нами приблизительно в это время, я не мог понять, к кому, собственно, относятся нижеследующие строчки — к Л. Д. Менделеевой или к Деве — Заре — Купине:

Проходила Ты в дальние залы,
Величава, тиха и строга...

И смотрел на Твои жемчуга...

С одной стороны, здесь «Ты» с большой буквы, — нужно полагать — небесное видение, с другой стороны — за небесным видением покрывала не носят (покрывало, боа, веер, не все ли равно). И серьезно мы обсуждали вопрос о том, как возможно сосуществование земной встречи с небесной встречей и в какой мере возможно сочетание земного и небесного. Здесь опять выступают шуточно-карикатурные штрихи наших серьезнейших вопросов, имеющих целью разрешить все конкретности бытовых, национальных и даже социальных отношений в свете нового восприятия действительности. Мы с С. М. Соловьевым были теми «Мишелями», которые в многостраничных письмах но всем правилам гегелевской философии анализировали интимные отношения Станкевича к одной из сестер Бакунина и довели этим бедного Станкевича до того, что он бежал за границу, может быть, не только вследствие своей болезни, но и вследствие гегелья- низирования друзьями его сердечных отношений. И был прав, может быть, А. А., выставив впоследствии непрошеных теоретиков воплощения сверхличного в личной жизни в виде дурацких «мистиков» своего «Балаганчика».

В 1903 году весной, помнится, в начале марта я получил приглашение от А. А. приехать в Шахматово на его свадьбу, с просьбой быть шафером его невесты. С. М. Соловьев получил, в свою очередь, также приглашение быть его шафером. Мы дали согласие. Было решено, что летом мы соединимся в Шахматове. Свадьба была назначена на август 1903 года.

Незадолго до этого вышел третий альманах «Северных цветов», в котором были первый раз напечатаны как стихи А. А. под заглавием «Стихи о Прекрасной Даме», так и мои. Мы впервые появились как поэты вместе, но я тогда уже сознавал совершенно отчетливо, насколько я, как поэт, уступал совершенно несравненным нотам поэзии А. А.: он умел выговорить в стихах свою центральную, нутряную, почти словами не выразимую ноту. Я более владел прозою, в стихах же не умел коснуться того, что составляло центральную ось моих внутренних устремлений. В невыраженной части своей души я был несравненно ближе к теме стихов А. А., чем в выраженной: все эти бёклиновские кентавры и фавны, с которыми я выступал, не удовлетворяли меня самого как поэта, — они были выражением внешней лирической зыби, а не внутреннего динамизма творческих устремлений моих.

чувствую, что просто не соберусь с силами ехать на свадьбу А. А. Пишу А. А. об этом. Первая половина июня окрашивается для меня «блоковскими» темами. В день похорон отца ко мне пришел знакомиться покойный теперь писатель Л. Д. Семенов (впоследствии революционер, добролюбовец, тогда студент-монархист еще, поэт, захваченный в круг тем, обсуждавшихся «Новым путем», и еще более в круг тем, связанных с поэзией Блока). Он писал стихи, подражая Блоку. Мы много говорили на темы поэзии А. А. и о самом А. А., с которым Семенов был лично знаком. Мы совершали частые прогулки к Новодевичьему монастырю, посещали могилы отца, Вл. Соловьева, супругов Соловьевых. Средь летней задумчивой обстановки звучали темы стихотворения А. А., написанного несколько позднее:

У забытых могил пробивалась трава,
Мы забыли вчера. И забыли слова,
И настала кругом тишина...

Разговоры о вечности среди тишины могил опять-таки по-новому вызывали звук поэзии Блока. Я смотрел на Новодевичий монастырь глазами уже мною написанной «Симфонии». Мы обходили могилы; задумывались о будущем:


Отдаленною жизнью повеяла ты,
Пробиваясь могильной травой... 40

Л. Д. Семенову я глубоко благодарен за эти две-три проведенных вместе московских недели. Скоро я уехал в деревню.

Помнится, осенью я получил письмо от С. М. Соловьева, тогда только что вернувшегося со свадьбы А. А., письмо, из которого я мог лишь понять, что он чем-то потрясен и радостно взволнован. По возвращении в Москву в конце сентября 1903 года я так и не узнал от С. М. подробностей этой свадьбы. Я понял только, что весь строй переживаний С. М. скорее напоминал настроение человека, только что посвященного в мистерию, чем настроение шафера, возвращавшегося со свадьбы. По его словам, природа Шахматова и Боблова (имения Менделеевых), и погода, и свадебный обряд, — все было пронизано какою-то необычайною, непередаваемою атмосферою, — и прозвучал звук эпохи, над которым мы медитировали 41— что свадьба А. А. Блока не есть обывательщина, а какой-то подход к разрешению нами поставленных задач: соловьевство и тут присутствовало. Я видел в С. М. Соловьеве того времени какую-то особенную преданность всему семейству Блоков — ему, его матери, его жене. Он описывал мне всех персонажей этого бракосочетания, обычно меняя тон, переходя от серьезнейших задушевных нот к ему свойственному юмору, изображая в лицах старика Менделеева, его жену Анну Ивановну, Любовь Дмитриевну, жену поэта, самого А. А.; помнится мне, его особенно поразил один из шаферов отношением к обряду и теми разговорами, которые он вел с ним. Он был «наш», т. е., по тогдашнему жаргону, посвящен в эзотеризм наших восприятий действительности, человеком Третьего Завета и, стало быть, убежденным теократом. По словам С. М. Соловьева, он не только понимал неописуемое настроение шахма- товских дней лета 1903 года, но понимал то, что нам непонятно. С. М. Соловьева поразило то обстоятельство, что этот молодой человек, как кажется, только что окончивший университет, поляк и католик, должен был ехать навсегда в Польшу, чтобы поступить там в какой-то монастырь. Это был граф Развадовский. С. М. говорил мне, что у него какой-то особый религиозный культ восходящей звезды. Поиски этой «звезды» и повели его в монастырь. И А. А. писал мне приблизительно в это время следующее о графе Развадовском: «Милый и дорогой Борис Николаевич. Осень озолотила и прошла. В ту минуту, как я пишу Вам запоздалый ответ, может быть, один «из нас» (не нас с Вами, а нас нескольких, «преданных Испанской Звезде» 42) идет по австрийской дороге в священнической рясе. Я не имею никаких данных утверждать это, а если бы и имел, то не был бы в праве сообщать об этом даже Вам, но теперь, теряясь в области предположений, хочу известить о них непременно. Вы могли слышать об этом странном человеке от Сергея Соловьева. Лично у нас с ним как-то (даже когда-то, хотя я не знаю, когда) нечто перекликнулось большое, потерявшееся потом «в лазурном безмирном своде» 43.

Характерно: фамилия этого графа Развадовского только раз всплыла на внешнем разговоре с А. А. — именно в последнем, когда весной этого года, перед отъездом в Москву, А. А. был у меня с Р. В. Ивановым и С. М. Алянским. Мы с А. А. как-то случайно перешли к разговору от критики струвевского журнала (издававшегося в Софии 44) к русским, находящимся в Югославии, к славянскому и польскому вопросам; и тут А. А. сообщил мне о каком-то польском епископе, очень реакционно настроенном и действующем в Польше, припомнив, что его светская фамилия — граф Развадовский. Тут А. А. улыбнулся мне и сказал: «Знаешь, ведь это, вероятно, тот самый Развадовский». Я по улыбке, которая появилась у него, понял, что он намекает на ту, далеко отошедшую эпоху, когда шафера А. А., присутствовавшие на его свадьбе, один — ждал наступления нового теократического периода, мирового переворота чуть ли не на свадьбе А. А., а другой — прямо со свадьбы отправился за поисками «звезды», и эта «звезда» привела его, быть может, лишь к реакционной епископской тиаре.

С осени 1903 года до самого начала 1904 года мне пришлось отвлечься и от переписки с А. А., и частью от тем, с нею связанных. Это было в Москве очень шумное время: все то, что подпочвенно сочилось в сознаниях отдельных людей нового направления, теперь выявилось, сгруппировалось в кружки. Был кружок молодых писателей, сгруппированных вокруг книгоиздательства «Гриф», был кружок «Скорпиона», был теософский кружок, образовался кружок, сгруппированный вокруг моих воскресений, который Эллис (Л. Л. Ко- былинский) прозвал «аргонавтическим». Мы, аргонавты, не имели своего органа, но мы вливались и в «Гриф», и в «Скорпион», и в организованные впоследствии «Весы», и в убогую «Свободную совесть», позднее в Общество свободной эстетики 45— в дальнейшем в «Дом песни» 46 и в Московское религиозно-философское общество. Объединенные одно время «Мусагетом», мы перекинулись в молодой кружок покойного скульптора Крахта. С 1903 до 1912 года длится весьма активная литературно-общественная нота на бумаге не существовавшего кружка «аргонавтов», которые в 1905 году существовали (правда, очень короткое время) под видом революционного десятка с кличкой «аргонавты». Душою, организатором и толкачом на все парадоксальное был Л. Л. Ко- былинский, слабый теоретик и поэт, но в жизни талантливейший человек с проблесками почти гениальности. В 1903 году только еще возникающий кружок «аргонавтов» собирался у меня по воскресеньям, В его состав входили то одни, то другие. Важен был импульс целого коллектива, а не тот или иной член коллектива. «Аргонавтами» с 1903 до 1907 года считались: Эллис, я, А. С. Петровский, С. М. Соловьев, П. Н. Батюшков, М. А. Эртель, А. С. Челищев, В. В. Владимиров, Г. А. Рачинский, М. И. Сизов, Н. П. Киселев, В. О. Нилендер, Н. И. Астров, В. П. Поливанов, Н. И. Петровская и др. Роль «аргонавтов» была ролью импульсаторов, согревателей душевным динамизмом самых разнообразных течений, перекрещивающихся в «аргонавтическом» русле и впоследствии распавшихся и многообразно оформившихся [30]. Но главной задачей «аргонавтов» было вынашивать и оформлять тогда слагавшуюся школу символизма. Думаю, что вся идеология московской фракции символизма созрела не в «Скорпионе» и не в «Весах», а в интимных беседах и разговорах среди молодых символистов «аргонавтического» толка. С 1903 года местом наших собраний и встреч были главным образом — мои воскресенья, где, кроме тесного круга друзей, обычными посетителями были молодые поэты «Скорпиона» и «Грифа», а также Бальмонт, Брюсов, С. А. Соколов с женой (псевдоним: Нина Петровская), Г. А. Рачинский, Поярков, С. Л. Кобылинский (брат Л. Л. Кобылинского). Часто появлялся художник Россинский, Липкин, если память не изменяет, Шестеркин, бывал покойный Борисов-Мусатов, одно время пианист Буюкли, композитор Н. Метнер, Б. А. Фохт, П. И. Астров, — появлялись такие, нашему тогдашнему кругу далекие «почтенные люди», как покойный композитор С. И. Танеев, проф. И. А. Каблуков, А. П. Павлов, ныне академик, не убоявшийся превращения профессорского дома в дом «декадентский». Бывали у нас и совершенно случайные, я бы сказал, прохожие люди, вроде Н. А. Кистяковского, тогда еще скромного адвоката [31]. За столом собиралось до двадцати — двадцати пяти человек: спорили, музыканили, читали стихи до поздней ночи; стоял веселый галдеж. Весь наш круг глубоко ценил поэзию Блока, которого мы считали своим, «аргонавтом». После своего пребывания в Москве, где А. А. имел случай ознакомиться с «аргонавтами», он прислал мне стихотворение с эпиграфом из моего «Арго» («Наш Арго, готовясь лететь, золотыми крылами забил»), бывшего своего рода гимном «аргонавтов» [32]. Вот это стихотворение:

Сторожим у входа в терем,
Верные рабы,
Страстно верим, выси мерим,

Вечно — завтра. У решетки
Каждый день и час
Славословит голос четкий
Одного из нас.


Грозовых надежд,
Высь горит от несмыканий
Воспаленных вежд.

Ангел розовый укажет,
— вот она:
Бисер нижет, в нити вяжет —
Вечная весна.

В светлый миг услышим звуки
Отходящих бурь,

Отлетим в лазурь.

Это стихотворение пропитано тем же бодрым «арго- навтическим» воздухом вечного завтра, который господствовал в кружке «аргонавтов» в сезон девятьсот третьего — девятьсот четвертого годов. Идею братства «арго- навтического» коллектива изображают строки: «Молча свяжем вместе руки, отлетим в лазурь».

Осенью и зимой 1903 года почти каждый день мне приходилось бывать где-нибудь: в воскресенья собирались у меня, в среды у Брюсова, если память не изменяет, во вторники днем у Бальмонта, — был «грифский» день, «скорпионовский» день. В то время книгоиздательство «Скорпион» выдвинуло ультиматум: сотрудники «Северных цветов» должны были воздержаться от печатания в альманахе «Гриф». Я и Бальмонт отвергли это предложение и присоединились к «грифам». Я пожаловался А. А. на это насилие «Скорпиона». А. А. к нам, «грифцам», присоединился и прислал шуточное стихотворение, в котором изображены выведенные на свежую воду затеи Брюсова и «конспирация» З. Н. Гиппиус. Помню из этого стихотворения лишь слова: «... опрокинут Зинаидин грозный щит...» — и далее рифма: «... разбит...» 47 (разумеется Брюсов и «Скорпион»).

— так характеризовал бы я то время. Затруднения и конфликты моего индивидуального сознания побуждали особенно меня искать гармонии ритма в «братстве», в «коммуне мечтателей». В то время я чаще и чаще задумывался над проблемой общения людей, образования братских и сестринских коллективов, мечтал не то о пирах Платона, не то о мистерии, взыскуя о прекрасном обряде жизни. Поэтому я в то время лелеял мечту об организации своего рода ритуала наших бываний и встреч, о гармонизации самих наших касаний друг друга, вызывающих хаос и разорванность сознания. Проблема коммуны, мистерии и новой общественности пересеклась с мыслию об организации самого индивидуализма в своего рода интериндивидуал. Я искал людей и общений не кружковых, а катакомбных, интимных. Помню, что часто бывал в то время в Донском монастыре у одного замечательного человека — епископа на покое Антония. На почве этих исканий тогда подготовлялся один очень грустный эпизод моей жизни, где протянутость к мистерии человеческих отношений опрокинулась в самую обыденную прозу 48: зори девятьсот первого года, увы, угасли безвозвратно. Поэтому я с какой-то особою тягою обращался мыслию к А. А. Блоку, просто нуждаясь в общении с ним, как с самым близким, как почти с братом, с которым я еще не встречался. Я помнил, что он только что женился, и мысль о том, как построена его личная жизнь, занимала меня: есть ли мистерия в его жизни, есть ли та гармония и ритм, о которых так много и подчас так не ритмично говорилось в начинавших мне уже надоедать юных модернистических кругах. Я получал в то время и письма и стихи от А. А., стихи, то нежные, то тревожные, но общий их, доминирующий фон был мягкой грустью. Чувствовалось, что А. А. бодрится, но за этой форсированной бодростью чувствовалось недоумение. Ноты Прекрасной Дамы, угасая, вспыхнули еще раз там. Но ни в письмах, ни в стихах не было напряженности 1902 года и первой половины 1903 года. Письма А. A. ко мне были спокойнее, мягче, дружественнее и проще. Лично мне они были большим утешением. Что же касается до наших мистических чаяний, то они как- то отступили на второй план. Вот характерные ноты настроения стихотворений А. А. этого периода: «Я на покой ушел от дня, и сон гоню, чтобы длить молчанье... днем никому не жаль меня, — мне ночью жаль мое страданье».

Вот выдержка из письма того времени: «Состояние молчания стало настолько привычным, что я уже не придаю ему цены. Вы, как мне показалось, не привыкли к тому, что лишь второстепенно, и поставили ваше состояние молчания для Вас на первый план, а я уже мирюсь с этим, потому что не вижу крайней необходимости тратить пять лошадиных сил на второстепенное. Вот и «я» все о себе, только, мне кажется, это ничего... Ах, нам многое известно, дорогой Борис Николаевич! Вы спрашиваете, кто я, что я. Разве вы не знаете: то же и то же опять милое, родное, вечное в прошедшем, настоящем и будущем... Я говорю о самом близком, окружающем меня. Один из петербургских поэтов пишет мне: «о вас ходит легенда, что вы, женившись, перестали писать стихи». Мадам Мережковская, кажется, решила это заранее. Что же это значит: мадам Мережковская создала трудную теорию о браке, рассказала мне ее в весеннюю ночь, а я в ту минуту больше любил весеннюю ночь, не расслышал теории, понял только, что она трудная. И вот женился, и вот снова пишу стихи и милое «прежде» осталось милым... А тут сложилась «легенда». Но поймите, наконец, Вы, московские и не петербургские мистики, что мне жить во сто раз лучше, чем прежде, а стихи писать буду, буду, буду, хотя в эту минуту мне кажется, что стихи мои препоганые».

Еще с начала ноября 1903 года А. А. писал мне и С. М. Соловьеву, что он с женой собирается в Москву погостить. Должен был остановиться на Малой Спиридоновке, в доме В. Ф. Марконет, в пустой квартире, принадлежавшей, если не ошибаюсь, А. М. Марконет. Мы с нетерпением ожидали приезда А. А. в Москву, но этот приезд оттягивался: Блок с женой приехали лишь в первых числах января 1904 года. Помню, в то время только что вышли «Urbi et Orbi» Вал. Брюсова, которые были встречены нами как нечто чрезвычайное. Вот что писал мне А. А. об «Urbi et Orbi»: «Urbi et Orbi» — это бог знает что. Книга совсем тянет, жалит, ласкает, обвивает. Внешность, содержание — ряд небывалых откровений, прозрений почти гениальных. Я готов говорить еще больше, чем вы, об этой книге, только просижу еще над ней. Могу похвастаться и поплясать по комнате, что не все еще прочел, не разглядел всех страниц. При чтении могут прийти на ум мысли круглого идиота: как многое на свете делается, какие на небе звезды, какая бывает хорошая погода и прочее... Бальмонт тоже натворил чудеса, выпустив последние две книги, а вы — молчание... Вы будете печатать, а я в ответ вместо никуда не годных рецензий — мычать».

В «Urbi et Orbi» было два стихотворения. В них отчетливо сказалось отношение старшей линии модернизма, Бальмонта и Брюсова, к нарождавшемуся течению символизма, к которому в Петербурге относился главным образом А. А. Блок, а в Москве выразителем идеологии этого течения был хаотический кружок «аргонавтов». Одно стихотворение посвящено мне. Оно кончается словами: «Я много верил, я проклял многое и мстил неверным в свой час кинжалом». В смешном стихотворении «Младшим» с эпиграфом: «Там жду я Прекрасной Дамы», поэт восклицает: «Они Ее видят! Они Ее слышат!..» Далее описывается, как поэт прижимается к железным болтам храма, куда его не пускают, и созерцает святослужение: «Железные болты сломать бы, сорвать бы, но пальцы бессильны и голос мой тих». В этих строках выражено недоверие, подозрение и неумение понять, чем мы волнуемся и чего ожидаем. На это стихотворение А. А. Блок ответил Брюсову гимном, обращенным к своей музе:


В закатно-розовой пыли!
Пред кем томится и скрежещет
Великий маг моей земли... [33]

Брюсов здесь назван «великий маг» не только в риторическом смысле, но и в текстуальном: именно в эти годы Брюсов проявлял большой интерес к спиритизму, дурного тона оккультизму (интерес больше к эксцессам черной магии, чем к подлинно духовной науке). Этот интерес отразился в его романе «Огненный ангел».

«скрежещет маг». Кроме того, вследствие нашего нежелания подчиниться требованию «Скорпиона» о неучастии в «Грифе», отношение В. Я. Брюсова ко мне и к А. А. было несколько «скрежещущим».

Среди лиц, сгруппированных вокруг «грифов», особенно чутко и нежно относились к поэзии А. А.: писательница Нина Петровская и молодой, безвременно умерший писатель Пантюхов. Бальмонт, бывавший почти ежедневно в «Грифе» и очень друживший с грифскою молодежью, наоборот, весьма надменно и свысока смотрел на молодого поэта. Помнится мне, как все мы ожидали появления А. А. в Москве; особенно волновались приездом его, конечно, я и С. М. Итак, наступил 1904 год.

Примечания

Печатается (с исправлением очевидных опечаток) по журналу «Записки мечтателей», № 6 (1922), с. 7—122. (Есть отдельное издание: Bradda Books Ltd. Letchworth. Hertfordshire, 1964).

Воспоминания были написаны в Петрограде и в Москве сразу после смерти Блока. Отрывки предварительно печатались в журнале «Литературные записки», 1922, № 2, И в альманахе «Северные дни», сб. 2 (М., 1922). Вторая, значительно расширенная редакция воспоминаний была оформлена в Германии, в ноябре

— декабре 1922 г. и опубликована в журнале «Эпопея» (Берлин): №№ 1 (апрель 1922 г.), 2 (сентябрь 1922 г.), 3 (декабрь

1922 г.) и 4 (апрель 1923 г.). Этот текст также издан отдельно:

Wilhelm Fink Verlag. Munchen, 1969. Отрывки предварительно появились в газетах: «Голос России» (Берлин), 1922, 28 февраля и 5 апреля; «Накануне» (Берлин), 1922, 6 апреля, и «Последние новости» (Париж), 1922, 7 апреля. В дальнейшем «Воспоминания о Блоке», уже в «Эпопее» переросшие в повествование о событиях и людях целой эпохи, легли в основу первых томов пятитомной хроники А. Белого «Начало века», оставшейся незавершенной и в целом не опубликованной (изложение должно было дойти до 1921 г.). Отрывки из этого сочинения печатались в журналах: «Беседа» (Берлин), 1923, № 2; «Современные записки» (Париж), 1923, №№ 16 и 17; «Россия» (Москва), 1924, № 1. Несколько эпизодов, касающихся Блока (в том числе ранее не публиковавшихся), напечатаны в «Вопросах литературы», 1974, № 6, с. 215—245. Значительно позже А. Белый переработал готовый текст «Начала века» в три мемуарные книги — «На рубеже двух столетий» (1930, изд. 2-е — 1931), «Начало века» (1933) и «Между двух революций» (1934). Во второй и третьей из этих книг, сравнительно с воспоминаниями, напечатанными в «Записках мечтателей» и в «Эпопее», отношение А. Белого к Блоку резко изменилось, и весь рассказ о нем изложен в тоне раздраженном и негодующем (подробнее об этом — во вступительной статье к наст. изд.).

Андрей Белый — литературный псевдоним Бориса Николаевича Бугаева (1880—1934), виднейшего деятеля и теоретика русского символизма. Литературная работа Андрея Белого, впервые выступившего в печати в 1902 г. с книгой «Симфония» (2-я, «Драматическая»), приобрела чрезвычайно широкий размах: он действовал как поэт, прозаик, драматург, очеркист, литературный критик и теоретик, философ и публицист, исследователь русского стиха, мемуарист. С 1902 по 1934 г. Андреем Белым было издано 46 отдельных книг (не считая переизданий) и свыше 300 статей, очерков, рассказов и т. п., не считая стихотворений. Многое осталось неизданным, незавершенным или на стадии замысла.

Сын известного русского ученого-математика, профессора Московского университета Н. В. Бугаева, Андрей Белый окончил в Москве частную гимназию Л. Поливанова и два факультета университета — физико-математический и филологический. Это был человек глубоких и разносторонних знаний, большой культуры, яркой одаренности.

учения, он глубоко пережил революцию 1905 года, но пытался примирить демократические идеи с религиозной мистикой; в разгар реакции писал стихи, проникнутые горячим сочувствием к народу, и остро ощутил кризис старого буржуазного мира и его культуры, но вскоре с головой погрузился в антропософию (одно из ответвлений теософско-оккультного «тайного знания»); искренне приветствовал Октябрьскую революцию, но так и не смог принять теорию революционного марксизма. При всем том этот большой писатель не разделил судьбы многих представителей русского символизма и закончил свой путь активным участником советского литературного движения.

Взаимоотношения Блока и Андрея Белого отличались редкой сложностью и запутанностью. Их тесная, экзальтированная и, по верному определению А. Белого, «истерическая» дружба, начавшаяся в 1903 г., вскоре, уже в 1906 г., сменяется резким личным и литературным разладом, приведшим в мае 1908 г. к полному разрыву (крупную роль в разладе сыграли романические отношения, возникшие в 1905 г. между А. Белым и Л. Д. Блок, — об этом они, каждый по-своему, рассказывают в своих воспоминаниях о Блоке). Примирение, состоявшееся осенью 1910 г., уже не воскресило прежней задушевной дружбы, но закрепило внешне приятельские, а по существу далековатые отношения двух писателей, идущих и в жизни и в творчестве по разным путям.

Пути эти еще раз скрестились в 1917 г., когда Блок и Белый, каждый со своих позиций и со своими выводами, заявили о своем признании и принятии Октябрьской социалистической революции и оба подверглись ожесточенной травле в лагере буржуазной общественности и литературы.

Обширная переписка их, охватывающая время с 1903 по 1919 г., издана отдельной книгой в 1940 г. Литературные и личные взаимоотношения Блока и А. Белого освещены в двух моих очерках: «История одной «дружбы-вражды» и «История одной любви» (в кн.: Вл. Орлов. Пути и судьбы. Литературные очерки. Изд. 2-е. Л., 1971, с. 507—743).

1. «Вечный покой». — А. Белый, очевидно, имеет в виду нирвану, под которой в буддийской философии понимают непостижимое состояние блаженства, когда полностью растворяются внешние обстоятельства индивидуального существования человека.

— раздел древнеиндуистского учения, в котором рассматривается отношение индивидуальной души к мировой.

3. «Под северным небом» — название стихотворного сборника К. Бальмонта (1894).

4. «Тишина» (1898), «Горящие здания» (1900), «Будем как солнце» (1903) — названия стихотворных сборников К. Бальмонта.

5. Известный в средневековье немецкий ревнитель «тайного знания» Агриппа Неттесгеймский (1486—1535) «предсказал», что в 1900 г. мир вступит в новую эру.

6. Не ясно, что имеет в виду А. Белый.

— термин мистической философии Вл. Соловьева, учившего, что после предвещанных Священным писанием «конца мира» и «второго пришествия» власть Антихриста будет сокрушена и наступит тысячелетнее царство Третьего Завета, ознаменованное установлением всеобщей божественной гармонии. Эта идея в пророческом тоне была провозглашена в одном из последних сочинений Вл. Соловьева «Три разговора» (1899—1900), которое произвело особенно глубокое впечатление на младших символистов соловьевского толка.

8. Апокалипсис, или Откровение святого Иоанна — древнейшая из евангельских книг; содержит пророчества о грядущем «конце века» и наступлении новой эры в жизни человечества.

9. В 1902 г. произошло сильнейшее извержение вулкана на острове Мартиника (Вест-Индия); по словам А. Белого, «пепел, рассеявшись в атмосфере, окрашивал зори совершенно особенно», придавал им «особое свечение».

10. «Марксизм» Л. Кобылинского (Эллиса) был не более как проходящим увлечением и сводился к поверхностному ознакомлению с трудами К. Маркса. На деле Л. Кобылинский (Эллис) был и остался воинствующим мистиком и обскурантом, закономерно закончившим свой путь монахом иезуитского ордена.

11. Цитируется (не точно) так называемая «Записка о «„Двенадцати"», датированная 1 апреля 1920 г. (III, 474).

13. Рассказ З. Гиппиус «Небесные слова» (1901) был напечатан в альманахе «Северные цветы на 1902 год» (вошел в сб. рассказов З. Гиппиус «Алый меч». СПб., 1908).

14. Теургическое — чудодейственное, способное входить в общение с духами и богами. Далее цитируется стих. В. Соловьева «Das Ewig-Weibliche».

15. Эсхатологические — проникнутые чувством «конца мира», конечных судеб человечества.

Духовной академии епископа Сергия Финляндского. Собрания происходили в зале Географического общества. Задачей собраний было «сближение интеллигенции с церковью». В апреле 1903 г. собрания были запрещены обер- прокурором Синода К. П. Победоносцевым. В октябре 1907 г. они возобновились — уже в качестве многолюдного Религиозно-философского общества (под председательством А. В. Карташева). Стенографические отчеты первых двадцати собраний (всего их состоялось до закрытия 22) печатались в журнале «Новый путь» (1903); отдельно — в кн.: «Записки Петербургских религиозно философских собраний (1902—1903)». СПб., 1906. Отчеты возобновленных собраний (1907—1915) опубликованы в «Записках С. -Петербургского Религиозно-философского общества», вып. 1—6. СПб., 1908—П., 1914—1916.

«В стране морозных вьюг, среди седых туманов...».

18. «Проблемы идеализма» — сборник статей, изданный в 1902 г. Московским Психологическим обществом и ознаменовавший наступление представителей идеалистической мысли на философском фронте. В числе участников сборника были: С. Булгаков, Е. Трубецкой, Н. Бердяев, С. Франк, С. Аскольдов, С. Трубецкой, П. Новгородцев, Б. Кистяковский.

19. Серебряный Колодезь — усадьба Н. В. Бугаева, отца А. Белого, в Ефремовском уезде Тульской губернии.

«Драматической симфонии» А. Белого.

21. В Нижнем-Новгороде служил друг А. Белого и участник его кружка Э. К. Метнер.

23. Имеется в виду стих. Вл. Соловьева «Das Ewig-Weibliche».

«В бездействии младом, в передрассветной лени...».

25. Первое письмо Блока к А. Белому датировано 3 января 1903 г., первое письмо А. Белого к Блоку — 4 января 1903 г.

26. Опущено письмо Блока от 3 января 1903 г. (VIII, 51).

«О прекрасной ясности» («Аполлон», 1910, № 1), в которой были подвергнуты иронической критике религиозно-мистические каноны теории символизма и основным критерием художественности был провозглашен «кларизм» (ясность, логичность).

29. Эзотеризм — тайновидение, способность постичь нечто недоступное непосвященным.

30. Теократия (греч.: боговластие) — система государственного устройства, при котором верховным правителем предполагается само божество, изрекающее свою волю через духовенство. Вл. Соловьев развивал идею «Всемирной Теократии» на основе грядущего соединения церквей (православной, католической, лютеранской).

31. Имеются в виду стихи Вл. Соловьева:


О семи он столбах золотых...

32. Гностики — философы и богословы первых веков христианства, стремившиеся обосновать христианское вероучение путем сочетания элементов греческой философии, религиозных учений Востока и еврейской теологии. Учение о Софии-Премудрости — одна из основ гностицизма.

33. Праксис (греч.) — дело, действие.

— в июне 1905 г. (на этот раз без А. Петровского). Во время этих визитов обнаружилось недоразумение между ними и Блоком, в дальнейшем приведшее к острому конфликту.

«Ты свята, но я тебе не верю...» (29 октября 1902 г.; I, 233).

36. Опущено письмо Блока от 1 июля (18 июня) 1903 г. из Бад-Наугейма (Переписка, с. 34).

37. Поливановец — ученик частной гимназии Л. Поливанова в Москве.

«Первое свидание» (1921). Нужно: «... и метафизики, и шумов...».

39. Кунктатор (лат.) — медлитель.

41. Медитировать — размышлять.

«Я предан испанской звезде!» («Испанский цветок» — 1901).

43. Перифраз из стих. А. Белого «Все тот же раскинулся свод...» (1902); письмо цитируется не точно (ср.: VIII, 65).

44. Белоэмигрантский журнал «Русская мысль», издававшийся в 1921 г. в Софии под редакцией П. Струве.

— клуб ревнителей «нового искусства», образовавшийся в 1906 г. при Московском Литературно-художественном кружке. Возглавлял Общество В. Брюсов.

«Дом песни» — возникший в 1908 г. в Москве центр кон- цертyо-лекционной пропаганды новых идей в музыке, был организован французским писателем и журналистом П. И. д'Альгей- мом (1862—1922) и его женой, известной камерной певицей М. А. Олениной-д'Альгейм.

47. Это обращенное к А. Белому шуточное стих., датированное 10 ноября 1903 г., Белый цитирует не точно (см.: I, 553).

48. Белый имеет в виду до крайности осложнившиеся свои отношения с Н. Петровской и В. Брюсовым. См.: Андрей Белый. Начало века. М.—Л., 1933, с. 145—168 и 469—473; В. Ходасевич. Некрополь. Брюссель, 1939 (очерк «Конец Ренаты»).

[26] Поэта, филолога, критика, ныне священника. (Примеч. А. Белого. )

они — не знаю. (Примеч. А. Белого.)

[28] Помня хорошо пейзажи Дедова и Шахматова, я готов утверждать: аромат пейзажа в данном стихотворении скорее дедовский, а пейзаж хронологически предыдущего стихотворения «Сегодня шла Ты одиноко» — шахматовский: «Там, над горой Твоей высокой зубчатый простирался лес, и этот лес, сомкнутый тесно, и эти горные пути мешали слиться с неизвестным, Твоей лазурью процвести». Зубчатый лес, мешающий процвести лазурью, горы — это Шахматово и его окрестности. (Примеч. А. Белого.)

[29] Вечной женственности (нем.).

[30] Среды Астрова, кружок Крахта, кружок теософов, Христофоровой, «Орфей», молодой «Мусагет». Наконец, часть «аргонавтов» вошла в московское антропософское общество. (Примеч. А. Белого.)

«аргонавтов» была вырезана своя печать, которую Эллис в порыве «аргонавтизма» прикладывал ко всему, что попадалось под руку, — к рукописи, стихам, книгам, даже к книжным переплетам. (Примеч. А. Белого.)

[33] В позднейшей редакции вместо «великий» поставлено «суровый». (Примеч. А. Белого.)

* Этот круг мыслей я высказал в статье «Апокалипсис в русской поэзии» в 1905 г. (Примеч. А. Белого.)