Соловьев Сергей: Воспоминания об Александре Блоке

ВОСПОМИНАНИЯ ОБ АЛЕКСАНДРЕ БЛОКЕ

1

Мне лет восемь, и я еду вдвоем с отцом от станции Подсолнечная. Колокольчик весело звенит, кругом — крутые овраги, горы с зелеными квадратиками молодой ржи. Проехали темный еловый лес, и как-то неожиданно на пригорке появилось небольшое Шахматово: несколько домов, деревни рядом не видно. Наконец осуществилась мечта моего детства: я увижу моего троюродного брата Сашу Блока, о котором мне так много рассказывали и который представляется мне каким-то прекрасным мифом.

Мы входим в дом. Появляются две незнакомые мне тети — тетя Аля и тетя Маня Бекетовы — ласково увлекают меня за собой и спрашивают у прислуги, где Саша. Кухарка отвечает: «Ушли за грибами, не скоро придут». Я первый раз в чужом месте, и мне как-то не по себе... Но Сашура возвращается скорее, чем его ждали. Высокий, светлый гимназист, какой-то вялый и флегматичный, говорит в нос. Но мне сразу становится интересно. Он издавал журнал «Вестник», при участии своих двоюродных братьев Кублицких. Тогда уж меня поразила и пленила в нем любовь к технике литературного дела и особенная аккуратность. Тетради журнала имели образцовый вид, на страницах были приклеены иллюстрации, вырезанные из «Нивы» и других журналов. Он подарил мне несколько таких картинок. Когда я дал ему в «Вестник» рассказ, он прислал мне коробку шоколадных сардин, написав, что это — в подарок, а не в виде гонорара, который будет выслан после.

Желая поговорить со мною на интересующую меня тему, он завел речь о богослужении. Предложил отслужить вместе утреннюю литургию в саду и достал откуда-то подобие ораря 1. Утром жители Шахматова были неожиданно разбужены довольно странными возгласами, доносившимися из сада.

2

Гнездо, из которого вылетел лебедь новой русской поэзии, — Шахматово, — было основано дедом Блока по матери, ботаником А. Н. Бекетовым. Помню его стариком. Некрасивый, но удивительно изящный, в серой крылатке, «старик, как лунь седой», мягкий, благородный, во всем печать французской культуры:

Сладко вспомнить за обедом
Старый, пламенный Париж 2.

В молодости, как убежденный натуралист, ненавидел классицизм, возмущался развратностью древних поэтов, но потом с гордостью говорил: «Саша переводит Горация в стихах».

Жена его, Елизавета Григорьевна, урожденная Карелина, приходилась мне двоюродной бабушкой. Это был сплошной блеск острот. Больная, прикованная к креслу, она не теряла прежней доброты и остроумия. Неустанно работала: переводила с английского Теккерея, Брет Гарта и др. Относилась с отвращением ко всякой метафизике и мистицизму. Терпеть не могла немцев, особенно Гете, и говорила, что он написал вторую часть «Фауста» для того, чтобы никто ничего не понял. Единственным приличным немцем считала Шиллера. В отношении церкви была настоящий Вольтер и называла церковную утварь «бутафорскими принадлежностями». И так неожиданно в этой обстановке прозвучали стихи молодого поэта:

Входите все. Во внутренних покоях
Завета нет, хоть тайна здесь лежит.
Старинных книг на древних аналоях
Смущает вас оцепеневший вид.

Здесь в них жива святая тайна бога,
И этим древностям истленья нет.
Вы, гордые, что создали так много,
Внушитель ваш и зодчий — здешний свет.

Напрасно вы исторгнули безбожно
Крикливые хуленья на творца.

Смутитесь здесь пред тайной без конца 3.

В августе 1898 года я встречал Блока в перелеске, на границах нашего Дедова. Показался тарантас. В нем — молодой человек, изящно одетый, с венчиком золотистых кудрей, с розой в петлице и тросточкой. Рядом — барышня 4. Он только что кончил гимназию и веселился. Театр, флирт и стихи... Уже его поэтическое призвание вполне обнаружилось. Во всем подражал Фету, идей еще не было, но пел. Писал стереотипные стихи о соловьях и розах, воспевал Офелию, но уже что-то мощное и чарующее подымалось в его напевах. Помню, как совсем околдовали меня его стихи: «Из потухавшего камина неясный сумрак ночи плыл» 5 и «Полный месяц встал над лугом».

В то время он увлекался декламацией шекспировских монологов. Декламировал на лужайках сада монологи Гамлета и Отелло, громко крича, отчаянно жестикулируя. В театральном отношении он был петербургским патриотом: презирал Ермолову и обожал Савину и Далматова. Мы играли с ним сцену из «Орлеанской Девы»: он был граф Дюнуа, я — король Карл.

Несколько лет потом мы не видались. Когда встретились, я заметил в нем большую перемену. Стал серьезен и задумчив, в стихах появилась метафизика — аурасри ббррата [15] 6, — эротические мотивы смолкли. Перешел с юридического факультета на филологический, серьезно принялся за Владимира Соловьева, за «Чтения о богочеловечестве»: «Заперся в храме и молится», говорила о нем мать. Начинался период «Прекрасной Дамы». На первой странице толстой тетради его стихов его крупным, каменным почерком было написано в виде эпиграфа:

Он имел одно виденье,
Непостижное уму 7.

Собирался писать кандидатское сочинение о чудотворных иконах божьей матери 8. Потом охладел к этой теме, одно время думал заняться письмами Жуковского и наконец подал кандидатское сочинение о «Записках» Болотова 9.

Пятого ноября 1902 года Блок писал моему отцу о своем намерении собрать для печати шуточные стихи Владимира Соловьева: «Этим делом я бы лично себе принес духовное очарование и, может быть, одоление той, которая тревожит меня более чем когда-либо, вознеслась горделиво и кощунственно. Перед ее лицом я еще дрожу и зябну, потому что не знаю ее, а другая посещает редко и мимолетно».

Здесь уже намечена двойственность стихов о Прекрасной Даме. Рядом с «ангелом-хранителем» Беатриче возносится другая, которую он тогда называл «Астартой». Рядом с «Тремя свиданиями» Владимира Соловьева возникают соблазны «Воскресших богов» и гностических концепций Мережковского. Часто лик Беатриче в душе поэта подменяется ликом Астарты, и у него является роковое предчувствие:

О, как паду — и горестно и низко,
Не одолев смертельные мечты!
Как ясен горизонт! И лучезарность близко.
Но страшно мне: изменишь облик Ты 10.

4

В 1900 году умер Владимир Соловьев. Именно в это время некоторым молодым людям открылась его мистика и его поэзия — поэзия Софии. Андрей Белый написал свою вторую «Симфонию», всю овеянную мистикой Соловьева, с грезами Мусатова о «Жене, облеченной в солнце», со старцем Иоанном, с весенним Новодевичьим монастырем.

23 декабря 1902 года Блок писал моему отцу: «Мне особенно важно, что мои стихи будут помещены в московском сборнике 11, — оттого, что ваша Москва чистая, белая, древняя, и я это чувствую с каждым новым петербургским вывертом Мережковских и после каждого номера холодного и рыхлого «Мира искусства». Наконец, последний его номер ясно и цинично обнаружил, как церемонно расшаркиваются наши Дягилев, Бенуа и проч. и как, с другой стороны, с вашей, действительно страшно и до содрогания «цветет сердце» 12 монастыря вечером.

Ко всему еще за прудами вились галки и был «гул железного пути» 13, а на могиле 14 — неугасимая лампада и лилии, и проходили черные монахини. Все было так хорошо, что нельзя и незачем было писать стихи, которые я тщетно пытался написать тут же».

В этот период у Блока несомненно было нечто от подлинной мистики Соловьева, стихи его были полны лазури, света и белизны лилий. <...>

5

В марте 1903 года я получил от Блока радостное письмо. Оно звучало как вариант к его стихам:

Вот они — белые звуки
Девственно-горних селений...
Девушки бледные руки,
Белые сказки забвений... 15

Блок писал: «Тебе одному из немногих и под непременной тайной я решаюсь сообщить самую важную вещь в моей жизни. Я женюсь. Имя моей невесты — Любовь Дмитриевна Менделеева. Срок еще не определен, и не менее года» 16.

В следующем письме, где он просил меня быть у него шафером, Блок писал: «Радостно упрекать друг друга в «несвоевременном» (как полагают!) «прерафаэлитстве» (как говорят!). Но дело в том, что

Суровый Дант не презирал сонета,
В нем жар любви Петрарка изливал,
Его игру любил творец Макбета 17

и многое другое все о том же... Тихий белый цвет, падающий с весенних яблонь, дает о себе весть».

Лето этого года Блок тихо проводил в Наугейме, с матерью, лечившейся от болезни сердца. Там написано прелестное стихотворение «Скрипка стонет под горой».

Свадьба была назначена на 17 августа. Я писал, что по некоторым обстоятельствам не могу быть. Блок прислал мне огорченное и ласковое письмо 18. В последние дни дела сложились так, что я поехал.

Вечером 15 августа я неожиданно вошел в гостиную шахматовского дома, где Блок сидел с матерью и другими родными. На пальце его уже блестело золотое кольцо. На другой день мы вдвоем с ним поехали в соседнее имение Менделеевых Боблово, где жила невеста Блока. Любовь Дмитриевна встретила нас на крыльце и показалась мне олицетворением стихов:

Месяц и звезды в косах,
19.

Ее кузины убирали балкон зеленью. В крепко строенном доме Дмитрия Ивановича Менделеева мы обедали. Я сидел недалеко от великого химика, и мне как-то странно было видеть в натуре лицо, столь известное по картинкам в журналах. Рядом со мною сел шафер невесты, молодой польский граф Развадовский, которого Блок называл «петербургским мистиком». Мы сразу с ним сошлись. Оба мы были настроены крайне ортодоксально и враждебно к новому религиозному движению, которое возглавлялось тогда Розановым и Мережковским. Граф был вегетарьянец. Д. И. Менделеев начал критиковать вегетарьянство. «Нельзя есть живое! — иронически говорил о н. — Ну, а рожь, разве не живое?» Затем он начал смеяться над метафизикой. Он плохо видел, и сын читал ему вслух историю древней философии. Дмитрий Иванович в первый раз узнал системы Пифагора и Платона, и все это ему казалось порядочными глупостями. Развадовский отмалчивался, иногда возражал тихо и сдержанно. «Главное — смирение, — говорил он мне вполголоса. — Надо не выделяться, быть незаметным, сливаться с окружающей средой».

Уже стемнело, когда подали лошадей. Блок, низко поклонившись, поцеловал руку своей невесте, и мы отъехали. Еще раз, в эту знаменательную для него ночь, ехал он через тот лес, через который привык проезжать верхом, глухою ночью. Ведь его роман начался очень давно, в лето после окончания им гимназии.

На другой день я приехал с розовым букетом к невесте, чтобы везти ее в церковь. «Я готова», — сказала Любовь Дмитриевна и поднялась с места. Я ждал у дверей. Начался обряд благословения. Старик Менделеев быстро крестил дочь дряхлой, дрожащей рукой и только повторял: «Христос с тобой! Христос с тобой!»

Наш поезд двинулся.

Священник церкви села Тараканова был, по выражению Блока, «не иерей, а поп», и у него бывали постоянные неприятности с шахматовскими господами. Это был старичок резкий и порывистый. «Извольте креститься», — покрикивал он на Блока, растерянно бравшего в пальцы золотой венец, вместо того чтобы приложиться к нему губами. Но после венчания Блок сказал мне, что все было превосходно и священник особенно хорош. За свадебным столом, уставленным майонезами, я опять был рядом с графом Развадовским. Никогда его не забуду. Маленький, беленький, худой и неврастеничный, но упорный и сильный в своей слабости. Скоро мы уже пили на «ты». Он говорил мне, что климат Петербурга ему вреден и что он едет в южные страны. Речь зашла о Польше, о католичестве и пресвятой деве. Граф готовился к пострижению в монахи. Осенью того же года Блок, со своей загадочной манерой выражаться, писал Белому о Развадовском: «Теперь один из нас, «верных испанской звезде», быть может, уже идет по дороге к Кракову в черной рясе» 20.

Обед подвигался к концу. Пили «за науку», пили за «работающего на духовной ниве», т. е. за приходского дьякона. Молодые должны были уезжать в Петербург с ближайшим поездом. Любовь Дмитриевна скоро показалась из своей комнаты, но уже не в белом, а изящном сером дорожном костюме. Отъехала коляска. Мы долго еще говорили с графом и жали друг другу руки. К вечеру я вернулся в опустевшее Шахматово, где около пруда бродили гуси — свадебный подарок местных крестьян.

6

Осенью 1903 года я продолжал с Блоком оживленную переписку. Но его настроение уже заметно менялось, «белая лилия» его поэзии отцветала. Прежние строгие, мистические ноты сменялись чем-то жутко-демоническим, к идеям Соловьева он охладевал. Но еще далеко было до полного расхождения наших путей.

В ноябре 1903 года 21 он мне писал: «Все перемены жизни, и мои лично, и твои, и наши, и те, и другие, и еще, и еще!.. все обвили меня белой пеленой, обязали к чему-то. Все, что было, отрезало пути к отступлению в детство жизни. И это прекрасно, и к лучшему. Прежде, когда-то мне удавалось прожить твою строфу:

Тревога жизни отзвучала
И замирает далеко.
Змеиной страсти злое жало
В душе уснуло глубоко.

Теперь я почти поручусь, что это когда-то стоящее рядом навсегда остановилось в воспоминании только, и я бессилен понять такую близкую минуту. Тем более это издали поется мне каждый день теперь. И рядом с этим, например, Врубель, который меня затягивает и пугает реально, особенно когда вспомнить, что с ним теперь» 22.

Этой осенью нас обоих совершенно раздавила новая книга Брюсова «Urbi et Orbi». «Я едва выкарабкиваюсь из-под тяжести его стихов», — писал Блок о Брюсове. «Скоро сам напишу стихи, которые все окажутся дубликатом Брюсова». «На языке до сих пор Брюсов. Он не змеею сердце жалит, а как пчела его сосет». «Брюсов мучает меня приблизительно с твоего отъезда, ибо тогда я стал читать его книгу».

Здесь Блок говорит о моем приезде к нему в ноябре 1903 года, когда я останавливался у него в казармах Гренадерского полка. Тогда уже он показался мне не таким, каким я ожидал его встретить после августа. Прощаясь с ним в Шахматове, я усиленно советовал ему заняться чтением «Истории теократии». Но вместо этого нашел у него на столе «Будем как солнце» и «Только любовь» Бальмонта. В новых его стихах уже не было ничего похожего на «конец всеведущей гордыне», «ангельские крылья» и «леса лилий». Вместо этого появилось:

В роще хохочет под круглым горбом
Кто-то косматый, кривой и рогатый.

Но нашей дружбе, нашему единению в мистической идее Владимира Соловьева еще суждено было пышно расцвести на рождестве 1903 года, когда Блок с женой приехал ко мне в Москву.

7

И теперь еще в начале Спиридоновки, недалеко от Большого Вознесения, можно видеть белый двухэтажный дом, принадлежавший братьям Марконет. Когда-то в уютной квартире первого этажа собиралось большое и веселое общество у моего дяди А. Ф. Марконета. Теперь хозяина уже не было в живых, вдова его была больна и временно находилась в лечебнице. В квартире жила только старая кухарка Марья. За неимением места у меня, я предложил Блоку остановиться в квартире Мар- конет. Прямо с вокзала Блок приехал ко мне и поспел к утреннему чаю. Здесь произошла первая встреча Блока с Белым — начало знакомства, имевшего такие важные последствия для них обоих. Они не видались раньше, но излишне было их знакомить. «Здравствуйте, Борис Николаевич», — твердо сказал Блок, пожимая руку Белому. Сели. Блок закурил и начал внешний разговор о Петербургском университете, о поэте Леониде Семенове, который ораторствует на митингах «в консервативном духе».

в Москве был большой. Молчаливость, скромность, простота и изящество Любови Дмитриевны всех очаровали. Бальмонт сразу написал ей восторженное стихотворение, которое начиналось:

Я сидел с тобою рядом,
Ты была вся в белом 23.

Ее тициановская и древнерусская красота еще выигрывала от умения изящно одеваться: всего более шло к ней белое, но хороша она была также и в черном, и в ярко-красном. Белый дарил ей розы, я — лилии. Поражало в ней отсутствие всякого style moderne. Она была очень милой и внимательной хозяйкой. Блок бегал в угловую лавочку за сардинками, Любовь Дмитриевна разливала великолепный борщ.

Днем я водил Блоков по кремлевским соборам, мы ездили в Новодевичий монастырь. Мы бродили между могил Новодевичьего монастыря в морозный, голубой январский день. Маковки собора горели, как жар. Весь собор был белый, полукруги икон под куполом — из ясной бирюзы с золотом. Мы долго смотрели на эти иконы. Визжал дикий ветер января, крутя снежинки. Блок говорил: «Особенно хороши эти иконы через дерево» (высокие, обнаженные дерева колыхались перед храмом). Наступала морозная, рдяная заря. Мы, иззябшие, возвращались в город, на Спиридоновку. Вечером — интимное собрание в доме Марконет с Белым или вывоз в свет петербургских гостей.

Во дворе дома Марконет, во флигеле, жил одинокий старичок Владимир Федорович Марконет, учитель истории в отставке, на пенсии. Русское добродушие сочеталось в нем с веселостью и галантностью француза. Он сразу стал поклонником Блоков, не без кавалерства раскланивался перед Любовью Дмитриевной и каждый день забегал к нам со двора, чтобы бросить несколько шуток. Блок вспоминал его потом в письме: «Бывало, пройдет за окном Владимир Федорович в высокой шапке». Любовь Дмитриевна собиралась вышить ему подушку, но так и не собралась...

Казалось, нам с Блоком и Белым открывается долгий путь втроем, заключался прочный триумвират. А в действительности это была вспышка перед концом...

8

В январе Блок вернулся в Петербург завзятым москвичом. Петербург и Москва стали для него символами двух непримиримых начал. Все в Москве ему нравилось: и Белый, и Брюсов, и Рачинский, а Петербург продолжал олицетворяться «астартическими» Мережковским и Гиппиус. Но если раньше он писал о Москве «белая, древняя», то теперь из Петербурга она представлялась ему «розовой». Вообще белые краски исчезали с его палитры, заменялись розовыми, чтобы скоро погаснуть в черно-фиолетовых сплавах, в диком врубелевском колорите. Вскоре после возвращения в Петербург Блок написал длинное стихотворение 24, где изображалась борьба Петербурга с Москвой, антихриста Петра с патроном Московской Руси св. Георгием Победоносцем, кончающаяся победой «светлого мужа» и явлением «Девы алых вечеров». Блок остался недоволен этим стихотворением, находил его искусственным и наивным. Вот некоторые строфы:

Вдруг летит с отвагой ратной —
В бранном шлеме голова —
Ясный, кроткий, златолатный,
Кем возвысилась Москва.

Ангел, мученик, посланец
Поднял звонкую трубу.
Слышу коней тяжкий танец!
Вижу смертную борьбу!

Светлый муж ударил деда!
Белый — черного коня!
Пусть последняя победа
Довершится без меня.


Жаром битвы упоен.
Бейся, колокол раздольный!
Разглашай веселый звон!

Чуждый спорам, верный взорам
Девы алых вечеров,
Я опять иду дозором
В тень узорных теремов.

Не мелькнет ли луч в светлице?
Не зажгутся ль терема?
Не сойдет ли от божницы
Лучезарная сама?

По приезде в Петербург Блок нашел письмо из-за границы от графа Развадовского, которое выписал мне целиком. Граф между прочим писал: «L'homme propose, Dieu dispose [16]. К сожалению, нам не пришлось увидеться. Случилось мне, что я покинул Петербург, и, вероятно, навсегда. Петербурга я не люблю, и мне его не жаль. Слишком в нем много холода, много эгоизма. А я все искал в людях сердца... Запад мне гораздо более по душе, чем Восток... Через месяц едем в Рим. Что делает «Новый путь», что Мережковский, что Розанов и их последователи? Расширяется ли власть тьмы?»

Брюсов, с которым Блок познакомился в Москве 25, произвел на него потрясающее впечатление. Брюсов был в зените своего таланта, он читал свои новые стихи «Конь блед» и старые «Приходи путем знакомым». Напев хореев «Конь блед» заметен в стихотворении Блока «Утром, когда люди старались не шевелиться», «Жду я смерти близ денницы» Блок сам назвал «Подражанием», разумея «Приходи путем знакомым». Вообще в этот период Блок подошел к Брюсову как в темах, так и в ритмах своей поэзии. Когда я написал ему небольшую сравнительную характеристику его поэтических приемов и приемов Брюсова, он мне отвечал: «Я совершенно не могу надеяться вырасти до Брюсова, даже теперешнего. А что будет его будущая книга! Буду ждать с восхищением и надеждою».

И в том же письме: «Чувствую, что тут наступает что- то важное для меня, и именно после наших мистических встреч в Москве. Во всяком случае могу формулировать (донельзя осторожно) так: во мне что-то обрывается а наступает новое в положительном смысле, причем для меня это желательно, как никогда прежде. Я чувствую неразрывную связь с Мережковским только как с прошлым и в смысле отучения от пошлости и пр. Теперь меня пугает и тревожит Брюсов, в котором я вижу однако неизмеримо больше света, чем в Мережковских. Вспоминаю, что апокалиптизм Брюсова (т. е. его стихотворные приближения к Откровению) не освещены исключительно багрянцем или исключительно рациональной белизной, как у Мережковских. Что он смятеннее их (истинный безумец), что у него есть детское в выражении лица, в неуловимом, что он может быть положительно добр. Наконец, что он без сомнения носит в себе возможности многого, которых Мережковский совсем не носит, ибо большего уже не скажет! Притом мне кажется теперь, что Брюсов всех крупнее — и Мережковского. Ах, да! Отношение Брюсова к Вл. Соловьеву — положительное, а М<ережковского> — вполне отрицательное. Как-то М<е- режковский> сказал: «Начитались Соловьева, что ж — умный человек» . Вообще, я могу припомнить много словечек Дм<итрия> Серг<еевича>, не говорящих в его пользу. Но он важен и считаться с ним надо».

9

Весной 1904 года Блоки рано, в апреле, переехали в. Шахматово, «главное для ландышей», как писал Блок Белому. Я держал экзамен зрелости и между трудными для меня экзаменами по математике успевал приезжать в Шахматово, хотя от станции Подсолнечная приходилось ехать на лошадях около двадцати верст. Блок и Любовь Дмитриевна жили вдвоем во флигеле, никого из родных не было. Имение было сдано в аренду латышу Мартину, которого я называл «морским котом» из Фаустовой кухни ведьмы.

Деревья еще едва распускались и свистали редкие птицы, когда я в первый раз подъехал к шахматовскому флигелю. Блок был одет в русскую рубашку, помолодевший, я назвал его «греческим мальчиком». Перед закатом солнца мы ходили в лес за фиалками. Любовь Дмитриевна, несмотря на свое цветущее здоровье, скоро уставала, садилась на пень и завертывала фиалки мохом.

На перекрестке, где даль поставила,
В печальном весельи встречаю весну.
На земле еще жесткой

И в кружеве березки —
Далеко—глубоко —
Лиловые скаты оврага.
Она взманила,
Земля пустынная! 26

В одну из этих весенних поездок в Шахматово я нечаянно сел в поезд, не останавливавшийся до Клина. Уже вечерело, когда я слез в Клину и стал нанимать лошадей до Шахматова. Это было порядочно далеко. Холодело, а на мне было очень легкое пальто. Но что же делать? Не возвращаться же в Москву! Нанял лошадей и поехал. Опять пошли горы, обрывы, овраги... Заря тускло краснела. У меня в голове подымались строфы:

Отзовись, отзовись! Из-за тучи сверкни
Запоздалой зари огоньком.

Не скажу, не скажу ни при ком...

Иль опять, не блеснувши, уйдешь за туман.
И во мраке измучаюсь я?
Иль последний обет — только новый обман,
27

Я проезжал мимо имения Менделеевых, Боблова, где в прошлом году пировал на свадьбе Блока. Уже везде были погашены огни, соловьи трещали в парках. Когда я достиг Шахматова, конечно, там уже давно спали. Латыш Мартин встретил меня грозным окриком. Вообще мы с ним не очень ладили, и после одной моей выходки он заявил: «Серега надо на большой кнут». У него была дочка Катя, невзрачная и белоглазая, и я развлекал Блоков стихами:

Там, там блаженство, там отрада,
Туда летит моя душа.
Где на заре скликает стадо

Я к ней приду в начале лета

От декадентского поэта
Примите ландышей букет.


Букет мой Катя примет, ты ж
Будь в это время за сараем
И не смотри на нас, латыш.

Я постучался в окошко Блоку. Он узнал мой голос, оделся и впустил меня. Я начал рассказывать мое бедственное путешествие от Клина. Из другой комнаты раздался сострадательный голос Любови Дмитриевны: «Несчастный!»

утихала с рассветом.

Немного поспав, я сел на балконе большого шахмато- вского дома и принялся за математику. Блок с Любовью Дмитриевной прошли гулять в лес. На Любови Дмитриевне был надет черный берет, в котором Блок играл Гамлета, в год окончания им гимназии, когда были написаны первые стихи к Офелии. Когда мне надо было возвращаться в Москву, Блок и Любовь Дмитриевна проводили меня до станции.

Этой весной, собственно, и кончаются светлые воспоминания моей дружбы с Блоком.

Письма его становились холоднее. 21-го октября 1904 года он писал мне: «Почему ты придаешь такое

значение Брюсову? Я знаю, что тебя несколько удивит этот вопрос, особенно от меня, который еле выкарабкивается из-под тяжести его стихов. Но ведь что прошло, то прошло. Год минул как раз с тех пор, как «Urbi et Orbi» начало нас всех раздирать пополам. Но половины понемногу склеиваются, раны залечиваются, хочешь другого... Мне искренно кажется, что «Орфей» и «Медея» далеко уступают «Urbi et Orbi». Почти так же немного выше «Конь блед». И так должно быть всегда после затраты чудовищных сил (а ведь Брюсов иногда тратил же их «через силу»). После сильного изнурения пища сразу в рот не полезет. Конечно, при М. Д. 28 «Орфей» разросся перед тобой, но... прислушайся к его «субстанции»: много перебоев, словом, то, что кажется «внешним нутром», на «авось»; много перенятого у самого себя То же в «Медее», которая, однако, выше».

Так резко изменилось его настроение за какие-нибудь полгода. Вместо прежнего бодрого пафоса в тоне писем зазвучало что-то мрачное и разочарованное. В том же письме он говорит: «Конечно, после всех наших споров о Мережковском, мне продолжает быть близко и необходимо «соловьевское заветное», «теократический принцип». Чтобы чувствовать его теперь так исключительно сильно (хотя и односторонне), как прежде, у меня нет пока огня. Кроме того, я не почувствую в нем, вероятно, никогда того, что есть специально Христос».

То, что недавно нас связывало, уже казалось Блоку «односторонним».

В январе 1905 года он усиленно звал меня в Петербург. Отношение его к Мережковским изменилось, он писал, что они «совсем другие, чем когда-то. Дмитрий Сергеевич и говорить нечего — ничего, кроме прозрачной белизны, нет. Зинаида Николаевна тоже бела, иногда (часто) — совсем». Я не поехал. А летом 1905 года была моя последняя юношеская поездка в Шахматово.

Пути наши с Блоком круто разошлись. Переписка оборвалась. Скоро она сменилась ожесточенной журнальной полемикой.

10

<...> Мы ожесточенно нападали друг на друга от 1907 до 1910 года. Затем полемика затихла. Появились стихи Блока «На поле Куликовом», где я радостно узнал мощные и светлые звуки прежнего певца «Прекрасной Дамы». <...>

Осенью 1910 года я написал Блоку приветливое письмо, с предложением ликвидировать наш раздор. Он радостно отозвался. 23 ноября 1910 года он писал мне: «Твое письмо очень радостно мне. Да, надо и будем говорить... Я был бы рад видеть тебя скорее».

Но прежней дружбе не суждено было воскреснуть. Мы продолжали смотреть в разные стороны. Встречи наши были ласковы, дружелюбны, но внешни. Вместо первоначальной любви, последовавшей вражды, наступила благосклонная отчужденность.

Небольшой шкап с книгами, на первом месте — многотомная «История России» Соловьева.

Пришел Блок. Из передней я услыхал его обрадованный голос: «Ах! пришел!»

— Любовь Дмитриевна, мать Блока Александра Андреевна и вотчим его, полковник Франц Феликсович Кублицкий, — встретили меня как воскресшего из мертвых. Не могу не помянуть добрым словом ныне уже покойного Кублицкого. Худой, поджарый, высокий, с черными усами и кроткими черными глазами, мягкий, деликатный и в то же время убежденный военный, бравый, смелый, обожаемый солдатами. В 1915 году он командовал но южногалицийском фронте и вернулся в Петербург в шинели, забрызганной кровью. При этом он всегда болел туберкулезом легких и кашлял.

Мы условились с Блоком, что я приеду летом в Шах- матово. Не веселый это был приезд. Блок жил с матерью в большом доме. Любовь Дмитриевна была где-то далеко на гастролях. Незадолго перед тем Блок получил наследство от отца, профессора Блока, умершего в Варшаве, и перестроил большой шахматовский дом. Появились новые, комфортабельные верхние комнаты, и здесь все было чисто, аккуратно, деловито. Блок сам любил работать топором: он был очень силен.

«Хорошо, что ты приехал, — встретила меня Александра Андреевна. — Саша страшно скучает. Сегодня мы говорили: хоть бы страховой агент приехал!»

В заново отделанном доме нависала тоска. Чувствовался конец старой жизни, ничего от прежнего уюта. Блок предавался онегинскому сплину, говорил, что Пушкина всю жизнь «рвало от скуки», что Пушкин ему особенно близок своей мрачной хандрой.

Зачем, как тульский заседатель,
29

На столе у Блока лежали корректурные листы четвертого сборника стихов 30, он давал мне их на утренние прогулки. Здесь были «Итальянские стихи», написанные Блоком во время поездки в Италию, год назад, летом 31.

Путешествие по Италии имело для Блока большое значение. Уже в его ранних стихах было много от итальянских прерафаэлитов: и золото, и лазурь Беато Анже- лико, и «белый конь, как цвет вишневый» 32, как на фреске Беноццо Гоццоли во дворце Риккарди, и что-то от влажности Боттичелли. И действительно, в Умбрии в нем ожили напевы стихов о Прекрасной Даме.

— видения и грезы,
Умбрии ласкающая мгла.
На оградах вспыхивают розы,
Тонкие поют колокола.

Особенно тонко почувствовал он Равенну, где «тень Данта с профилем орлиным» пела ему о «новой жизни». В стихотворении «Успение» он воспроизвел всю прелесть треченто: 33


Поет ручей, цветет миндаль,
И над открытым саркофагом
Могильный ангел смотрит вдаль!


И влажным зноем дышит степь 34.

Но в некоторых из итальянских стихов меня неприятно поразили мотивы «Гавриилиады» 35. Когда я сказал об этом Блоку, он мрачно ответил: «Так и надо. Если б я не написал «Незнакомку» и «Балаганчик», не было бы написано и «Куликово поле».

За обедом мы говорили о моей предстоящей поездке в Италию. Был серый, сырой день, белый туман окутывал болота. «Поезжай в Умбрию, — сказал Блок. — Погода там обыкновенно вот как здесь теперь».

«Все это — она, это просвечивает сквозь ее лицо». Но в общем разговор не клеился. Мы больше шутили. Я уехал из Шахматова очень скоро и больше не видал его.

Летом 1912 года, когда в моей жизни произошел весьма радостный для меня перелом 36, я, вспомнив старое, написал Блоку интимное письмо, напоминавшее нашу прежнюю переписку. Он отвечал мне с большим чувством, но это было его последнее письмо ко мне 37.

Мы виделись еще несколько раз в Петербурге. Раз он увез меня к себе пить чай после моего доклада в Религиозно-философском обществе. Он жил тогда вместе с матерью и отчимом Кублицким 38, который был генералом и занимал прекрасную квартиру на Офицерской, так непохожую на бедную и темную квартиру казарм Гренадерского полка, где протекала юность Блока и первые годы его брачной жизни. Оба мы были тогда всецело поглощены войной и Галицийский фронтом.

— ее застилает отравленный
пар С галицийских кровавых полей...

Было то в темных Карпатах,
Было в Богемии дальней... 39

То же пелось и мне, я уезжал во Львов...

стихов и что, может быть, ему, как Фету, суждено петь только в юности и старости. Когда я отказался от третьей котлеты, он вдруг как-то взволновался и испуганно проговорил: «Это ужасно, это ужасно! ты ничего не ешь». О «главном» мы не говорили, зато в некоторых вопросах «не главных» очень поняли друг друга. Блок был страшно увлечен Грибоедовым, говорил даже: «Он мне дороже Пушкина». Развивал мысль о «пушкинско- грибоедовской культуре», которая, по его мнению, была уничтожена Белинским, отцом современной интеллигенции. Он готовил к печати издание стихов Аполлона Григорьева, где в предисловии порядком доставалось «неистовому Виссариону».

Больше мы не встречались. В августе 1921 года в Отнаробе 40 городка Балашова, где я жил, была получена телеграмма о смерти Блока. Вскоре я получил от Белого письмо с подробным описанием последних месяцев жизни друга моего детства. Образ молодого Блока возник передо мною, и мне захотелось поделиться моими воспоминаниями с теми, кому дорога память преждевременно угасшего поэта.

Декабрь 1921

Примечания

«Письма Александра Блока». Со вступительными статьями и примечаниями С. М. Соловьева, Г. И. Чулкова, А. Д. Скалдина и В. Н. Княжнина. Л., 1925.

Соловьев Сергей Михайлович (1885—1942) — троюродный брат Блока, сын педагога и переводчика М. С. Соловьева (брата философа) и художницы и переводчицы О. М. Соловьевой, урожденной Коваленской, приходившейся матери Блока двоюродной сестрой. Поэт, переводчик, филолог, автор стихотворных сборников: «Цветы и ладан» (1907), «Crurifragium» (1908), «Апрель» (1910), «Цветник царевны» (1913), «Возвращение в дом отчий» (1916) и поэмы «Италия» (1915), а также книг: «К войне с Германией» (1914), «Богословские и критические очерки» (1916),

«Жизнь и творческая эволюция Владимира Соловьева» (написана в 1922—1923 гг., издана в 1977 г. в Брюсселе). Редактор трех изданий стихотворного наследия Вл. Соловьева (1915, 1921).

В советское время преподавал в Высшем литературном институте (курс латинского языка, семинар по стихосложению), переводил Эсхила, Софокла, Вергилия, Сенеку, Шекспира, Мицкевича и др. В 1900-е гг. один из активнейших участников кружка ми- стиков-«соловьевцев» («аргонавтов»), ближайший друг и соратник Андрея Белого. Впоследствии — православный священник; в начале 1920-х гг. перешел в католичество. С Блоком поддерживал тесные дружеские отношения до 1905 г.; в дальнейшем, после крайней острой личной и литературной ссоры (1906—1910 гг.), дружба уже не восстановилась, встречи были редкими и случайными. Общественно-литературная позиция Блока после Октябрьской революции была для Соловьева неприемлема. В 1918 г., после появления поэмы «Двенадцать», он назвал Блока «святотатцем» и «певцом современного сатанизма» («Гонение на церковь». — «Накануне», 1918, № 6, с. 7).

1. Орарь — принадлежность облачения дьякона (узкая лента через левое плечо).

«Светлый сон, ты не обманешь...» (I, 313—314).

3. Стихотворение, написанное 14 июля 1901 г. и посвященное С. Соловьеву (I, 111),

4. Мария Викторовна Коваленская, троюродная сестра Блока. См. письмо Блока к матери из Дедова от 7 августа 1898 г. — Письма к родным, I, с. 42.

5. Первоначальная редакция стих. «Одиночество» (I, 636).

6. «Неписаные догматы» — выражение Аристотеля, характеризующее сокровенное учение Платона. Так озаглавлено стих. Блока «Я видел мрак дневной и свет ночной...» (22 августа 1900 г.; I, 56).

«Жил на свете рыцарь бедный...».

8. «Думаю о сочинении (зачетном) на тему: «Сказания об иконах Богородицы»; вероятно, займусь им летом», — писал Блок отцу 30 декабря 1903 г. (Письма к родным, I, с. 99).

9. «Болотов и Новиков» (опубликовано по черновику в Собрании сочинений, т. XI, Л., 1934). См. воспоминания А. А. Громова — с. 405 наст. тома.

10. Из стих. «Предчувствую Тебя. Года проходят мимо...» (I, 94).

11. Имеется в виду альманах «Северные цветы».

«Белые колокольчики»: «Наше сердце цветет и вздыхает...»

13. Из стих. Вл. Соловьева «Там, где семьей столпились ивы...».

14. На могиле Вл. Соловьева.

15. I, 529.

16. Письмо от 20 марта 1903 г. (VIII, 55—56).

«Сонет».

—54).

19. Из стих. Блока «Я вырезал посох из дуба...» (I, 273).

20. Цитировано по памяти (см.: VIII, 65).

21. 20 декабря 1903 г. (VIII, 77).

23. См.: «Новый путь», 1904, март, с. 91, также: К. Бальмонт. Литургия красоты. М., 1905, с. 54.

24. «Поединок» (22 февраля 1904 г.; II, 144—145).

25. Блок познакомился с В. Я. Брюсовым раньше — в Петербурге 30 января 1903 г.

26. Из стих. Блока «На перекрестке...» (II, 8).

28. Имеется в виду М. Д. Менделеева, младшая сестра Л. Д. Блок.

29. Стихи Пушкина («Отрывок из путешествия Онегина»).

30. «Ночные часы» (1911).

31. Блок ездил в Италию летом 1909 г.

«Дали слепы, дни безгневны...» (I, 320).

33. Треченто — итальянское название XIV в., открывшего эпоху Высокого Возрождения.

34. Из стих. «Экклесиаст» (I, 220).

35. С. Соловьев, безусловно, имеет в виду «Благовещение» (III, 116).

36. С. М. Соловьев женился на Т. А. Тургеневой.

38. Блок не жил вместе с матерью и отчимом. Эта встреча (на квартире матери) состоялась 22 декабря 1914 г. Доклад С. Соловьева «О современном патриотизме» состоялся накануне, 21 декабря. Блок, очевидно, на докладе не был (IX, 251).

«Петроградское небо мутилось дождем...» (III, 276) и «Было то в темных Карпатах...» (III, 290).

40. Отнароб — Отдел народного образования.

[15] Неписаные догматы (греч.).

— бог располагает (фр.).

Раздел сайта: