Пяст Вл.: Воспоминания о Блоке

1

ВОСПОМИНАНИЯ О БЛОКЕ

Январь 1905 года. Я, «первокурсник», отнесший несколько своих стихотворений в «Новый путь», попадаю нежданно-негаданно в литературный круг. В воскресенье днем собираются у Мережковских. Многие, — поэты, художники, философы. Несколько студентов в том числе. Один из них — высокий в своем прекрасно сшитом сюртуке, стройный, как Аполлон, и лицом вызывающий мысль об этом боге.

Это Блок. Я, обожающий его стихи уже год, с первого «новопутейского» цикла, представлял себе поэта (этого... «поэта всех времен и народов», — несется мысль моя) совсем иным. Нежным, мягким и юным, как апрельский пух на деревах. Непременно белокурым и болезненным.

У него глубокий — «природой поставленный» — голос. Смелость, благородство и вместе мягкость — рыцарство — в каждом проявлении.

Разговор заходит об отсутствующем поэте. «Как он мелко плавает! Какая банальность это последнее, что он напечатал:

О, Елена, Елена, Елена!..» —

произносит свой суд лицо, очень влиятельное, очень большим правом на приговоры в этой области обладающее. Очень ценимое Блоком, много в его внутреннем мире значащее 1.

Но Блок — один он — сейчас же вступается. Наперекор всей, одобряющей суждение, аудитории. Говорит звучно и прямо:

— «Но там у него дальше:

Ты и жизнь, ты и смерть кораблей.
И потом уже идет хорошо» 2.

Такова была моя первая встреча с Блоком.

Прошел 1905 года октябрь. Меня застает больным первое письмо Блока ко мне с приглашением к нему. Лицо, много значившее для нас обоих, считало очень нужным, чтобы мы познакомились ближе. Я не попадаю в назначенный день к нему. Кроме меня, у него должен был быть в тот день (в декабре 1917 года зверски убитый) поэт Леонид Семенов (истинный создатель «гипердактилей» в поэзии [57]).

Меня, вместе с лихорадкой от инфлуэнцы, колотит лихорадочное желание скорее увидеть Блока у него, в «его атмосфере», которая уже издали кажется мне волшебной. Не знаю я никаких терминов, не знаю, что такое «астрал»; даже про гипнотизм считаю, что фактичность его наукою не признается. Я на математическом факультете и приспособляю свой образ мыслей к среде, с которою сталкиваюсь за ежедневной работой. Но, помимо моей воли и разума, «то» — «Тайна», «заветное», «непомерное», «беззакатное» — овладевает мною. Оно так и исходит от него, от Блока, из его стихов, из него как человека, про которого его сверстник, — тоже, но совсем по-иному, весь насыщенный «тем», — говорит как-то при мне:

«Это у него от гипнотизма».

Едва становится мне лучше, без всякого предупреждения хозяина я мчусь к нему в гости. Простукиваю палочкой Литейный (и эта деталь в нашем знакомстве не несущественна. Столько странствуем мы впоследствии вместе по городу и за городом! Журнал, который мы затеваем в 1911 году вместе, Блок предлагает назвать «Путником», и самое открытие этого имени доставляет ему много удовольствия. Тогда же, почти как в память этой первой нашей встречи, он хочет подарить мне, ходящему уже без палки, тросточку).

Сажусь у Окружного <суда> в конку, схожу у Сампсониевского моста; торгуюсь с извозчиком, который к Гренадерским казармам ехать отказывается. Беру другого — и еду во тьме по абсолютно пустынной набережной. Извозчик, как и я, где именно на этой набережной Гренадерские казармы — не знает.

Наконец, попадается одинокий пешеход. Велю вознице приостановиться и окликаю встречного вопросом.

Но сейчас же сам перебиваю себя: «Александр Александрович, это вы? Здравствуйте».

— Кто это? Не вижу, не узнаю.

Соскочив с извозчика, называю себя. А тросточка моя предупреждает меня, еще раньше выскальзывая из рук и падая посеред тротуара...

Он усиленно зван в этот вечер к Рериху. На Галерную; в первый раз. Конечно, я провожаю его до самого художника. И путь нам кажется не только близким, но прямо-таки «страшно» коротким. Это потому, что так много сказали мы друг другу за это время.

Придя домой, я записал все сказанное; почти, думаю, до слова.

Прошагали некоторое время молча. Затем Блок сказал:

— Как все это странно?

— Что?

— Наша встреча.

Я согласился, что действительно сцепление обстоятельств, имевших в результате эту встречу, было так сложно, что можно предположить, будто им управлял не простой случай. Я окликнул именно того, кого искал, не зная, что его окликаю. Вышел из дому, сел на конку, взял извозчика — все именно в такое время, чтобы эта встреча имела место. Согласись ехать первый извозчик, с которым я торговался, не согласись второй, на котором я поехал, — мы бы не встретились. Но всю необычайность этого сцепления обстоятельств я понял не сразу. Еще сидя на извозчике, я все представлял себе Блока в ежедневных прогулках по пустынной этой набережной. Вот почему эта встреча, совпавшая с тем, чем было занято мое воображение в эту минуту, не показалась мне удивительной.

Заговорили о своем неумении говорить. «Пока я ехал к вам, у меня было много, что сказать вам, а теперь не знаю, удастся ли».

Блок: — Ох, как это я хорошо знаю, — по себе знаю! Почти никогда не удается. Я уже за последнее время поэтому говорю казенно. И как! — кощунственно казенно. О самом важном говорю казенно, о самом внутреннем. Но знаете? Иногда удается. Вдруг, на улице — именно как сейчас, в темь, под мелким дождем, бывает, что многое скажется.

Я на это ответил: — Мне и то очень многие говорили, что я похож на вас в некоторых отношениях...

Блок: — И говорили, вероятно, с большим укором?

Я: — Вот уж не помню, кажется, нет... Во всяком случае, когда и хочешь и можешь сказать, говоришь все- таки не то, что думаешь.

Блок: — О да, да!.. И часто это оттого, что собеседник ваш не существует.

— ?

— Да, я теперь, за последнее время, достоверно узнал про некоторых, что они не существуют. Но про немногих.

Я: — От Андрея Белого я слышал подобное. Вот он говорит, что не существует, например, один московский лектор и критик Ш................. 3. Не существует. Придет домой, разберет свой механизм: руки, ноги, голову, туловище, все положит отдельно по ящикам комода.

— Ш — на я не знаю. Но Андрей Белый, говоря так, от своей полноты ставил крест над ним; я же — от пустоты своей: как катящийся нуль, я не задеваю того, кто «не существует», и он меня никак не касается. Я знаю это про немногих, и почти исключительно про тех, которые на поверхностный взгляд особенно полны. Вот, например, про ———ского (речь идет не о Мережковском. — В. П.), про которого я недавно писал в «Новом пути». Я думал, что он для меня много значит. А вдруг достоверно узнал, что не существует 4.

— А про меня что вы можете сказать?

— Про вас наверно могу сказать, что вы существуете для меня. Впрочем, это познается внезапно. Вот мы будем когда-нибудь сидеть, говорить, и вдруг оба почувствуем друг друга, откуда тот... И тогда будет хорошо, а может быть, плохо... Откуда вы и я, кто вы, какого вы духа, кому служите — всё вдруг узнается.

Я: — Но знаете, я-то не убежден, существую ли я. За последнее время мне иногда кажется, что я — как верхняя кожица, самая верхняя, ложусь на многое, и это многое представляю и покрываю собой. Но это многое — не я. Я — только кожица.

Блок: — Это как бы скромность по отношению к себе в своих мыслях. И у меня это бывает. Пустота моя очень ощущается мною, — например, на этих днях. Это то же. Нет, я думаю, мы действительно очень похожи. Вот: ведь у вас бывали экстазы?

— Экстазы?.. На это очень трудно ответить. Дайте мне какое-нибудь определение... (Блок промолчал, я продолжал.) Если брать самое общее: выхождение из чувственного мира, — тогда, наверное, да.

Блок: — Но мне кажется, в них еще что-то всегда есть, кроме выхождения. В конце должно быть слияние с миром. Как в стихах Владимира Соловьева. У меня вначале была тоска, а потом радость. Рождается из тоски, а кончается просветлением.

Я: — То, что вы говорили о людях, то я во время экстаза испытываю по отношению ко всему миру в целом. Несуществование мира. Но тоска не разрешается. Впрочем, не тоска, а леденящее безумие мира. Конечно, это нельзя высказать.

Блок: — А знаете, мне кажется, у меня именно то же бывает. По некоторым признакам.

После нескольких слов о лице, явившемся виновником нашего знакомства, я продолжал описывать приблизительными словами экстатические состояния, при которых мировой процесс кажется «феерическим». «Не знаю, поймете ли вы, — сказал я Блоку, — но другого слова не подыскать...»

Блок: — Чтобы говорить настоящими словами, иногда мне кажется — надо преобразиться. Но то, что вы говорите, мне кажется, я могу понять. Могу понять вас и знаю, почему вам так кажется...

Далее я рассказал Блоку два свои недавние сна, ярко отпечатлевшиеся в моей памяти. Один из них был о девушке, которой я во сне крикнул: «А, так вы та, о которой писал Достоевский!»

— Тогда, во сне, — говорил я, — я припомнил что-то с такой быстротой, что когда вспоминаю о скорости своей мысли теперь, в самом деле как-то кружится голова. Я ясно помню, как сейчас же, во сне же, я забыл то, что я припомнил, — и вместо имени истинного создателя этой женщины назвал во сне имя наиболее близкого к нему. Вот что такое слова, их неуловимость... И во сне, даже во сне, не мог я назвать настоящего слова, которое ускользнуло от меня...

Блок: — Но вы назвали Достоевского, и это было ничего, не правда ли? А у меня гораздо хуже. Я просто забыл все. Позитивно забыл. И не мог бы назвать даже приблизительно, как вы.

Я: — Нет, так я не забыл. И думаю, что все это еще придет снова. Но я полагаю, что наши экстазы — разное.

Блок: — Ах, это одно и то же. У вас, у Диккенса, у Достоевского. У Диккенса есть одна «Темза в осеннюю ночь». А у Достоевского это в «Идиоте», когда, например, тот <Мышкин> перед встречей с Рогожиным, ждущим его с ножом, целый день видит перед собою один и те же глаза. Или когда он описывает его состояние перед падучей.

Я упорствую, указывая, что в нас есть что-то чужое. Вспоминаю его статью, где Блок находит мелким мистицизм этого самого Диккенса и Эдгара По по сравнению с глубинами Достоевского 5. Блок отвечает, что относительно Эдгара По он уже переменил мнение, и о Диккенсе тоже. Он стал понимать всю глубину западного.

Наш разговор перешел на обмороки. Я спросил, случались ли они с Блоком.

— Нет. Только один, но самый незначительный.

— Но все-таки расскажите.

— Не стоит, да хорошенько не помню. Самый обыкновенный. Мне было тогда лет шестнадцать. Я много читал в тот день: должно быть, кровь прилила к голове, и я упал на мгновение без сознания. Вошла мама, и я сейчас же очнулся. А почему вы об этом спросили?

«Здесь, вероятно, было простое любопытство, а может быть, худшее...» Я рассказал про свой обморок, тоже бывший со мною лишь однажды.

— В момент падения вся моя жизнь точно пронеслась перед моими глазами. Все ее образы путались с неестественными образами людей, находившихся со мною в комнате, которые проплывали, склоняясь снизу вверх, перед моими глазами... Мое падение длилось... и мгновение и вместе — не ошибусь, если скажу: время, равное веку... Но с экстазом, как выхождением из чувственного мира, этот обморок не имел ничего общего. Все образы были из этой жизни, чувственные, так сказать — «биографические».

Блок: — Нет, у меня при обмороке ничего, даже и этого, не было.

Я: — Знаете, я думаю, что я совершенно по-своему понимаю и ваши стихи. Вашу «Прекрасную Даму». Ведь в ней я вижу вот что: тайну. И мне кажется, что когда вы пытаетесь ее выразить, охватить осязательнее, — вам это не удается. Но в этом-то все и дело. Тут не любовь главное, как я понимаю, а именно это леденящее, неохватимое. Выхождение...

Блок: — Ну, конечно же так. «Прекрасная Дама» — это только название, термин; к тому же данный Валерием Брюсовым 6.

Я: — Ну, я так и думал. Но все же я ничего не знаю. Не знаю, чувствуете ли вы, что она — то, о чем я вам говорю. Не действует ли на меня так только красота ваших стихов?

Блок: — Ну да, именно это, то есть то, что вы говорили — «Прекрасная Дама». А что — невозможно выразить.

(Пауза — недолгая, но внятная.)

— А Христа я никогда не знал.

Это было сказано совершенно неожиданно, без всякого подготовления: о Христе во всем предыдущем разговоре не было произнесено ни слова. И когда я, не удивившись совершенно такому переходу, признался со своей стороны, что тоже не ощущал Христа, — «только разве один раз, и то — поверхностно, в один благоуханный летний вечер, на поляне у всходов к «горе Пик», — Блок продолжал:

— Ну, и я, может быть, только раз. И тоже, кажется, очень поверхностно. Чуть-чуть... Ни Христа, ни Антихриста.

Мы давно уже стояли около парадного входа в ре- риховскую квартиру и долго прощались, не могли расстаться.

Незнание Блоком Христа, ни в его божественном, ни в человеческом образе, продолжалось и через двенадцать лет, когда он писал свои «Двенадцать», и Христос, по его признанию, вошел в поэму помимо его сознания и воли 7, и не в том образе, про который язычник Пилат сказал бы: «Ессе Homo» [58].

Предсказанный Блоком в разговоре миг, когда «друг про друга чувствуют, кто он, откуда, какого духа, кому служит», он был между нами впоследствии, — впервые в 1906 году, когда мы были далеко друг от друга.

Психологический, почти психиатрический уклон нашего разговора не был обычным в беседах Блока. Помню, однажды у А. А. Кондратьева, о котором будет говориться, с Блоком встретился его гимназический репетитор, педагог и писатель особого пошиба (впоследствии основатель специфической гимназии) Вяч. М. Грибовский. После многих разговоров этот последний спросил у своего бывшего ученика, как бы невзначай: «Не было ли у вас галлюцинаций?»

Блок твердо и очень сухо ответил: «Нет».

Экстазы — явление совершенно другого порядка, чем галлюцинаторная деятельность больного мозга. Больным душевно Блок не был до последних своих дней.

8. Небольшая комната дышала каким-то рабочим уютом. На письменном столе лежал раскрытый том Байрона и — на писчей бумаге — только что сделанный Блоком по заказу перевод байроновских стихов «Аннслейские холмы». Большую часть этого вечера провели в том, что я, только однажды до того «напечатавшийся», читал свои стихи; Блок делал замечания. Одно стихотворение — «Ночь бледнеет знакомой кудесницею...» 9 — ему довольно понравилось.

С обитателями квартиры так гармонировали сцены из рыцарской жизни, на прозрачной цветной бумаге, которыми были оклеены нижние стекла высоких окон.

В следующее посещение Блока я застал у него длинного, большеносого, длинноволосого, хитроглазого студента. Студента этого я сразу узнал: это он произносил ранней осенью такую — и образную, и вместе развязную и вместе — sit venia verbo [59] — ужасно плоскую речь на выборах «старост». Так он знаком с Блоком! Так он поэт! Вот как!

Да, и поэт очень, очень талантливый. Блок первый, и еще поэт А. А. Кондратьев (о котором, кстати, столько времени никаких вестей) восхищаются свежестью, оригинальностью, подлинностью чутья древности (доисторической) и другими качествами поэзии Сергея Городецкого. Яркость «Яри» через несколько месяцев, помните, кинулась в глаза всем!

Четверо мы — инициатива живчика Городецкого — задумываем кружок, общество молодого искусства. Городецкий привлекает к нему своих друзей и товарищей (между прочим, поэтов В. А. Юнгера и Н. В. Недоброво, обоих ныне — более трех лет — покойных, а также своего младшего брата, талантливого художника — одного из первых футуристов, А. М. Городецкого, безвременно скончавшегося еще до войны). От Блока в этот круг входит друг его, член религиозно-философских собраний, впоследствии же — Религиозно-философского общества, Евг. П. Иванов. Когда приезжает Андрей Белый, он неизменно посещает собрания кружка (два — у Блока). Бывает художница Т. Н. Гиппиус. Также поэт Яков Годин (ныне крестьянин). Затем мой университетский товарищ П. П. Потемкин, только что меняющий замыслен- ную карьеру психиатра на противоположную ей (по его же тогдашнему мнению) карьеру поэта-декадента.

П. П. Потемкин собирался пройти естественный факультет университета, затем поступить на третий курс медицинской академии, а окончив ее, ехать за границу для ознакомления с психиатрическими новейшими методами, имея в виду научно доказать, что произведения клинических душевнобольных по существу ничем не отличаются от декадентских и символических стихотворений. «Pia desideria» [60] многих скептических умов, начиная с Макса Нордау, применительно к каждому зачинающемуся направлению в искусстве. Но и теперь существуют ученые и полуученые люди, которые с пресерьезным видом цитируют соловьевские «горизонты вертикальные» 10, когда разговор заходит о современной поэзии, в блаженной инерции своего мышления не соображая того, что часть таких соловьевских современников убелена сединами, другая же мирно покоится в могилах. Пребывание П. П. Потемкина в нашем обществе имело следствием отказ его от всех своих взглядов в этом направлении, так как он сам вскоре соблазнился на стихописание.

Кроме перечисленных, кружок посещали два пианиста (Мерович и П. Мосолов), брат последнего, Б. С. Мосолов, и еще два-три любителя искусства.

О собраниях этого кружка, длившихся до весны, когда Блок начал усиленно готовиться к государственным экзаменам, подробно рассказывать не буду, так как эта завело бы меня далеко от темы. Скажу, что мне всегда бывало как-то жаль видеть Блока и Белого, отдающих свою «несказанность» этому, как я определял, «салону». Хорошо про них как-то впоследствии выразился в одной статье Д. В. Философов: «Солнечные юноши, самому существованию которых среди нас надо бы удивляться и радоваться», принимая его как не заслуженный нами дар небес...

Характер собрания менялся в зависимости от квартиры, в которой оно происходило. У Городецких бывал упор на изобразительные искусства. Рассматривали коллекцию, принадлежавшую главным образом младшему брату, — коллекцию глиняных свистулек, пряничков и статуэток русского кустарного искусства, доказывавшую, что в нем живы до наших дней традиции незапамятно седой старины: Ольвии, скифских курганов, свастики, Лед и лебедей и т. п.

У меня — на собрании преобладало невинно-шутливое настроение. У Блока — атмосфера подымалась, все как-то выравнивались, раскрывали свое лучшее, давали настоящее искусство, немного таинственное, колдовское. Перед собраниями приходил покойный вотчим Александра Александровича, полковник Франц Феликсович Кублиц- кий-Пиоттух, и брал с меня и Городецкого, как устроителей, честное слово, что политического характера собрание носить не будет.

На одном из них Блок потряс нас всех чтением своего «Балаганчика». Помню возращение с этого вечера; зачарованные, мы несколько пришли в себя, затеяв по дороге игру в снежки.

Одним из участников этого собрания оно воспето было впоследствии в нескольких строфах его поэмы 11.

Готовился А. А. Блок к государственным экзаменам, что называется, истово: со всею щепетильной аккуратностью, что была в его натуре; со всею становящейся силою своей воли. Говорю: становящейся, вспоминая очень характерную для юноши Блока «анкету», которую мне недавно показывали в семье Александра Александровича. Анкета рассылалась едва ли но детям, едва ли не «Задушевным словом». Блок отвечал на нее для себя и домашних, не для отсылки в редакцию, — из возраста, анкеты он, во всяком случае, вышел. Но тем искреннее были ответы его.

Спрашивались имена любимых героев истории и литературы, любимые занятия и т. п. На вопрос: «Какой свой недостаток вы находите главным?» — А. А. Блок отвечает: слабоволие, а в параграфе, предназначенном для указания того, что больше всего отвечающий желал бы иметь, — шестнадцатилетний Блок пишет: сильную волю 12.

«Воля к воле», — но ведь это именно и рождает и формирует самую волю. Незримый процесс совершается в таком случае постепенно, и искомое желанное неизбежно приходит в результате. Если ты хочешь «волить», ты уже тем самым «волишь».

С начала Великого поста Блок тщательнейшим образом переключает весь свой обиход на потребный для экзаменного бдения. Самое испытание еще не скоро, но Блок уже «невидим» ни для кого, кроме имеющих непосредственное отношение к задуманному им делу (с некоторыми университетскими товарищами он готовится к двум-трем экзаменам совместно 13). Кроме того, он очень регулярно встает в одно и то же время; ест, пьет, ходит гулять (пешком, далеко) в определенные часы; занимается почти ежедневно одно и то же количество часов и ложится в одинаковую пору. По сдаче каждого экзамена позволяет себе более продолжительную прогулку и, кажется, судя по письму ко мне в Мюнхен, заходит в ресторан пить красное вино. Я не думаю, что это метафора. Насколько помню, это он обучил Г. И. Чулкова «пить красное вино» (с начала будущего сезона), именно привыкнув это делать сам между экзаменами (изредка, конечно).

«Балаганчика», — во время этой страды назревает в нем «Незнакомка». Прогулки свои часто совершает он по Удельному парку (сплошь почти еловому, в противоположность Сосновке, Лесному и другим паркам на север от Питера). По-видимому, во время больших прогулок попадает Блок и в таинственно-будничные Озерки,

Где дамы щеголяют модами,
Где каждый лицеист остер...

Поэтическое вдохновение наичаще посещает при двух противоположных состояниях человеческого существа: либо при полном far niente [61], либо при сильном духовном и умственном напряжении, при продолжительной и полной встряске всего организма. Последнее — в том только случае, если организм достаточно силен и здоров.

Таким был в экзаменную пору организм молодого Блока.

Раз, до окончания его экзаменов, незадолго до отъезда моего за границу, днем, я все-таки был у него и из разговора нашего, — кроме общей обстановки — апрельского, уже очень теплого в том году, солнца в комнате, заваленной книгами значительно гуще обычного; кроме рассказа Блока об экзаменах, — помню, как он остановил мои намерения поведать ему о своем душевном состоянии. Александр Александрович сказал:

— Ведь это все не кончилось, я знаю. Не надо же, нельзя рассказывать пока...

В этот день потом Блок, как это значится в дневнике Е. П. Иванова, гулял со мною в Лесном. Но об этой прогулке ничего сейчас не могу вспомнить.

В Мюнхен, в мае 1906 года, пришли ко мне письма: от А. А. Блока — хорошее, довольное письмо об окончании им курса, и от С. Городецкого, в котором сообщалось о написании Блоком «Незнакомки» (Вяч. Ивановым — посвящения Сомову 14, а самим Городецким — прелестной «Весны монастырской»: «Стоны, звоны...»).

С осени 1906 года А. А. Блок с женою переехал на собственную квартиру, на Лахтинскую. Начался «период театра Комиссаржевской» в его жизни, о котором лучше, чем я, из знакомых Блока сумеет рассказать М. Л. Гофман. Личная моя жизнь в ближайшие годы, до конца 1910-го, была наполнена несколько слишком, что способствовало не отчуждению, но чисто, так сказать, физическому отдалению от поэта. Бывал я у него сравнительно редко. Но все-таки бывал. Приходил и Блок ко мне, именно приходил, пешком, и в Лесной, в котором я жил в 1907 году, и на Удельную — в 1908 году.

Состояние духа Блока в ту пору было трагическое. Он нуждался в утешителе: в человеке, могущем все понять и «отпустить», как исповедник. В человеке, стоящем хотя бы в данный момент выше страстей, не имеющем собственных. В этом случае возраст не играет особой роли. Найденный Блоком человек был значительно моложе Александра Александровича 15.

«Черный шлейф», у которого провел Блок целый год 16, не принес ему ни жизненного, ни творческого счастья. «Снежная маска» и «Песня Судьбы» — бессмертные памятники этого года — все же относятся к слабейшим вещам в его творчестве. Будь Блок автором только этих двух книг, не могло бы быть речи о том исключительном месте в русской поэзии, которое ему присуще.

Из свиданий моих с Блоком в эту пору припомню здесь два случая, оба — в дополнение к воспоминаниям В. А. Зоргенфрея. <...>

В статье В. А. Зоргенфрея рассказывается, между прочим, как осенью 1906 года у меня собрались поэты и предались «неизменным» буримэ 17. Здесь требуется нотабене. Во-первых, буримэ для поэтов той поры были занятиями не «неизменными», а исключительными. Единожды только введено было подобное легкомыслие, и, каюсь, мною, по молодости лет. А во-вторых, это вовсе были не «буримэ» (стихи на заданные рифмы), но цепное стихотворчество. Один начинал (два несрифмованных стиха), второй заканчивал строфу и задавал новую, третий видел только начало новой строфы и, не зная в чем дело, должен был заканчивать ее и все стихотворение.

Были присуждены плебисцитом премии за конченные таким образом вещи, и каждая из премий делилась между всеми тремя участниками в сложении стихотворения; второму из них, как автору четырех стихов, выдавалась главная часть премии (бант).

Одно из стихотворений, и именно удостоенное первой премии, кончал Блок. Главную часть награды получил поэт А. А. Кондратьев, написавший середину стихотворения 18. Начинал его М. Л. Гофман. Вот оно:


В перьях зеленых ко мне приползла, увилась и впилась.

Жабе той стан я обвил, сел с ней под липою рядом,
Выдернул перья в пучок, жаба в любви мне клялась:
«Милый, ты нравишься мне, как попик болотный, ты сладок,
Блока задумчивей ты, голосом — сущий Кузмин!»

Блоку досталось как раз разрешение этих загадок.
Горько он плачет о них. Не может решить их один.

То стихотворение, о котором вспоминает В. А. Зор- генфрей и в котором Блоку принадлежит середина, звучало так:

Близятся выборы в Думу;
Граждане, к урнам спешите,

Ловите, ловите коварную пуму,
Ловите, ловите, ловите, ловите.
Где дворники ходят, как лютые тигры,
Где городовые ведут вас в участок,

Где пристав свирепый ведет свои игры,
Разит вас глубоко его глаз ток.

Конец принадлежал не искушенному в стихотворчестве Б. С. Мосолову.

Еще в одном стихотворении принял участие Блок как «зачинатель». Вот оно:

Для исполнения программы

А для меня, как модной дамы,
Всякий стих уж будет мил.
Так смотрите, не забудьте,
Напишите что-нибудь!

Оросив слезами грудь,
Музу петь свою принудьте.

Так искусно вышел из затруднения, в завершающем дистихе, тот же А. Кондратьев.

У меня в памяти сохранились все стихи того вечера, в писаньи которых приняли участие, кроме названных, поэты Я. Годин, Б. Дикс, Анат. Попов, А. Вир, П. Потемкин; затем С. Ауслендер, брат мой, я, еще несколько гостей; только Вяч. Иванов да Е. П. Иванов отказались.

В. А. Зоргенфрей вспоминает еще о другом, легкомысленном, но в ином роде, вечере у А. А. Кондратьева. На этом вечере отличался необыкновенной словоохотливостью, с уклоном в сторону «некурящих», некий Б., выпустивший книжку стихов и, кажется, готовившийся стать драматургом. Он быстро канул в Лету. От его развязности и пошлости страшно коробило некоторых из нас.

Во время ужина я предложил хозяину сказать спич. Но Б. перебил меня. «Слово принадлежит старшему, чем А. А., поэту, — Пушкину!» — вскричал он и, процитировав:

Поднимем бокалы, содвинем их разом,
Да здравствуют музы, да здравствует разум! —

протянул свой бокал к А. А. Блоку.

Тот немножечко приподнял свою рюмку, чуть наклонил голову, — но чокнуться с г-ном Б. не пожелал.

И многие из нас облегченно вздохнули, так как А. А. Блок отожествлялся в ту минуту с нашим, как бы сказать, представителем. Если бы он чокнулся, никто бы от чоканья с Б. не уклонился, должно быть!

А ведь на Блока было оказано давление авторитетом не чьим иным, как Пушкина, бессменного, так сказать, председателя содружества поэтов.

С таким достоинством выйти из затруднительного положения, так мягко осадить — поперхнувшегося после сего — «шантажиста» мог только он, — мягкий, нежный, но в некоторых отношениях всегда твердый Блок.

Когда в ноябре 1910 года я без зова неожиданно пришел к А. А. Блоку на его новую квартиру, на углу Большой и Малой Монетной, в «его» места, которые он населил карликами и другими существами в стихах своих «Перекрестков» 19, — этот вечер Блок назвал вечером нашего второго, или нового, знакомства. Вскорости я пришел к нему во второй раз, с идеями о журнале, внушенными мне недавно только выпущенным из тюрьмы Е. В. Аничковым. Проекты журнала, редакторами которого должны были бы быть Аничков, Блок и я, а редакционной коллегией, чуть периферичнее: А. Ремизов,

и «хождениях» (для обдумывания) по поводу журнала 20.

Следующий год — 1911-й — был годом особенной, близости нас, когда, по выражению А. А. Блока, «так уж случилось, что о малейшем повороте колесиков мозгового механизма» мы привыкли один другого осведомлять. Слова эти привожу из блоковского письма 21, где он называет автором их Августа Стриндберга.

В автобиографическом своем очерке, предназначенном для Венгеровского словаря и написанном после нашего расхождения, А. А. Блок делает мне честь упоминанием о роли, сыгранной в его жизни знакомством со Стринд- бергом, называя меня своим проводником в этом отношении 22. Здесь поэтому не неуместно было бы упомянуть о чтимом нами обоими лице, которое натолкнуло на Стриндберга, в частности на поэму «Одинокий», мое внимание. Это сестра знаменитого художника, А. А. Врубель. Все поразило меня в великом шведе, который сразу попал для меня в разряд «откровений». С кем же откровением поделиться, как не с Блоком?.. Через год же он пишет мне, что к Стриндбергу меня ревнует: «Зачем не я, а Вы его «открыли»!» 23 Ревность не мешает Блоку, однако, устроить мне знакомство с представителем «Русского слова» А. В. Румановым и тем дать мне возможность съездить в Стокгольм к умирающему писателю в качестве корреспондента этой газеты. Не мешает ему и затем настоять, чтобы на стриндберговском спектакле в Териоках 14 июля 1912 года я говорил речь о Стриндберге.

Забегая вперед, ввиду упоминания о Териоках, расскажу здесь же об этом эпизоде блоковской жизни, В организации териокской труппы 1912 года, с Мейерхольдом как режиссером, доктором Кульбиным как главным декоратором и Прониным — по хозяйственной част и , — Блок принимал самое важное, хотя и вполне закулисное участие. Он был вдохновителем ее осуществления. Благодаря его воле, главным образом, это предприятие не осталось в числе мостящих ад благих намерений. Сам он ездил в Териоки редко; приезжая, останавливался не в общей огромной комедиантской даче, но в гостинице; тем не менее как-то чувствовалось, что он именно тот «шкипер» (ср. коротенькую «Встречу с Блоком» П. Стори- цына в газете «Жизнь искусства» 24), кем «движется» корабль этого дела 25.

«Под знаком полной автономии, больше того — самостоятельности Финляндии — будет вестись это дело», — передавала мне как-то, в Териоках, слова мужа участница труппы, Л. Д. Блок.

Мне, автору стихов, где Русь я называю «Финляндии соседкой» 26 (в 1912 же году), бальзамом ложатся на сердце блоковские тогдашние настроения.

Когда мы были в Териоках вместе, Блок познакомил меня с художником H. Н. Сапуновым, последнего месяца жизни которого (в то лето, как помните, Сапунов в Те- риоках утонул) Блок был главным, наиболее близким свидетелем. К нему покойный живописец, смерть свою предчувствовавший, ходил в это время чаще всего с исповедью, с рассказами о самом интимном и заветном.

Сапунов вел очень «рассеянную» жизнь. Много пил и кутил и страдал от этого — по Достоевскому. Нисколько не хочу сказать, что художник следовал литературным образцам в своей жизни. А только то, что жизнь его было бы под силу описать Достоевскому, и, пожалуй, великий романист от этого бы не отказался.

Помню шведский пунш, выпитый нами втроем на веранде териокского казино. В тот наш приезд в Терио- ки туда же приехали поэты Борис Садовской и Вл. Княжнин, познакомившиеся друг с другом на обратном пути. Как сейчас помню площадку вагона, на которой это событие имело место, и А. А. Блока, деловито переходившего с нее в купе, где мы имели с ним разговор, — уже какой-то тревожный, уже в чем-то предвещавший будущее наше расхождение...

Решительно не помню: в чем. Решительно не представляю себе предмета нашего расхождения. Но вот в письме ко мне Блока 1915 года встречается фраза: «Между нами с 1912 года завелась какая-то неправда» 27. И вот я помню, что ощущение этой неправды впервые обозначилось между нами именно там, в вагоне.

Тут же расскажу и еще об одной полосе этой эпохи.

Зимою, в начале 1912 года, Блок сообщил мне, что его часто навещает, — приезжая, конечно, на автомобиле, — представитель крупной газеты 28 — человек, всем в Петербурге известный, некто <Руманов>. Из-за его визитов к Блоку нам пришлось даже отменить два-три свидания друг с другом. Целью посещений <Руманова> было привлечение А. А. Блока в газету. Но не просто так вообще, а вместе с привлечением — обрабатывание будущего сотрудника в известном духе, препарированье его.

— Газета эта, — рассказывал мне Блок, — обладает средствами и влиянием громадными: вся Русь на восток и на юг от Москвы получает ее, кормится ею, а никак не «Новым временем»...

и даже радовали). В поэме «Возмездие», в вариантах (третьей) главы, впоследствии Блоком исключенных, имелись следующие стиха про Варшаву:

Где хамство с каждым годом пуще,
Где «Новым временем» смердит,
Где самовластны, всемогущи
Лишь офицер, жандарм <и жид>.

Разнообразные «haines» [62] имел кроткий поэт!..

Так вот в этой газете, при ее средствах — так: каждый имеет свое, очень точно ограниченное, амплуа. И если кто появляется со стихами, читатель ждет и признает у того сотрудника только стихи; ничего другого от него не воспримет. Но стихов ждала от Блока эта газета. Задалась она целью приобрести в его лице страстного публициста. Отчасти на место одного писателя, которого к тому времени пришлось, по настоянию либералов, из числа сотрудников газеты исключить (в течение года по удалении выплачивая ему все-таки жалование 29). Но в Блоке цровидел <Руманов> публицистическую силу еще более крупного калибра. «Катковское наследие, — буркал впоследствии сблизившийся со мной журналист, — вы понимаете?»

Но мы все-таки тогда совсем не понимали всей правоты заданий почтенного редактора! Более года не отказывался от них <Руманов> и, наконец, махнул рукой 30, В газете стали появляться блоковские стихи. Поэту это было невыгодно, конечно, — но когда же поэт держится за свою выгоду?

Газета же приобрела стоившее десятка желательных ей передовиц стихотворение, появившееся там вместе с другими уже во время войны. Это стихотворение, признаюсь, было для меня последнею великою радостью от творчества Блока. «О чем поет ветер», «Художник», «Соловьиный сад» — радовали меня уже значительно меньше. Прочее же доставляло невыносимую, неизбывную боль...

Я говорю о классически-простом «Грешить бесстыдно, непробудно...». <...>

Вернемся же к 1911 году. В эту пору от творчества Блока радости было много-много. Им было написано стихотворение (о котором я уже мельком говорил в начале книги), начинающееся с дум о пластах руды и соли на русском юге 31. Я как раз был у Блока, когда почта принесла журнал «Горное дело». В своей передовице первого номера этот орган ссылался на это стихотворение, густо цитируя его в доказательство необходимости осуществлять мудрые мысли поэта и скорее и интенсивнее эксплуатировать естественные богатства России 32. Оба мы глубоко обрадовались этому. Мы тут воочию видели силу воздействия слова, поэзии, на действительность... <...>

— он — неизменный их посетитель. Там знакомлю я его с математиком Н. И. Идельсоном, чьим и инженера В. Н. Егорова (сына помощника Д. И. Менделеева по Палате мер и весов) обществом Блоку предстоит пользоваться впоследствии в течение всего отбывания окопной повинности табельщиком в Пинских болотах. По образованию сам филолог, Блок, не надо забывать, — внук выдающегося ботаника и муж дочери мирового химика. В 1911 году в числе близких знакомых его — физик Б. П. Гущин, затем инженер Н. П. Бычков. Ближайший к Блоку по духу сверстник его, Андрей Белый — получил законченное образование как естественник, не как филолог. Последние вообще более чужды были нам, то есть тому, говоря оккультным языком, эгрегору 33, который образовывался нашим общением. Хотя отдельно каждый из нас находил много соответствий интересам своим в филологической среде, но, поскольку мы были вместе, нас влекло не к ней, а к обществу представителей так называемых точных наук и техники. И в последних, по-видимому, отвращения общение с поэтами не вызывало.

Бывали мы вместе и по соседству с аэродромом — на ипподроме. Описывая в 1907 году в «Вольных мыслях» смерть жокея, Блок тогда еще на скачках ни разу не бывал. Он наблюдал их (редкий тип скакового зрителя, но существовавший!) извне, из-за забора в Удельном парке, куда с ранней юности любил забираться из Гренадерских казарм пешком. «Игра» к Блоку не привилась, хотя он с удовольствием сделал две-три ставки. В карты он не играл; в шахматы играл, но слабо. И, однако, ко всем этим чуждым ему человеческим слабостям относился не только с терпимостью, но и с уважением, видя в них элементы, мировое целое в каких-то отношениях обогащающие. У меня было довольно позднее (года 1914-го) блоковское письмо, где он исключительно пишет об одном: просит оказать содействие какому-то ремесленнику для входа в Шахматное общество, где тому хотелось бы развернуть свои таланты.

Самое приятное было для нас поездки за город. На Острова поездки начинались уже с марта, при первом талом снеге, и тогда уже в творчество прорывалась — очень по-разному — весна.

Первая загородная в 1911 году была прогулка наша с Юрием Верховским в Сестрорецк; началось это с вечера у Блока, где, кроме нас, были еще гости. Остальные ушли, а мы трое не легли спать, проговорили до шести часов и отправились к Приморскому вокзалу, к первому поезду. Дальнейшее у меня описано в послании к Юрию Верховскому. Так как эти стихи напечатаны только за границей, приведу их здесь.


С Кавказских гор — мне прозвучал отрадно,
И мысль моя к тебе помчалась жадно,
Поэт.

Мне вспомнились прошедшая весна

Прогулки день, когда твоей старинной
Виолы стала петь струна.

И узкая песчаная коса,
И первый сон наш на полу беседки,

Суровая краса.

И чахлой зеленью поросшие холмы
На берегу извивной речки малой.
Ты вновь там спал, тяжелый и усталый, —

Мы отошли, тебя от мух укрыв,
И, разогнав сонливости остатки —
Без сюртука — как были сбеги сладки
К воде, в обрыв!


(Ах, ставший днесь угрюмцем нелюдимым!)
Вели вдвоем о всем невыразимом
Вполголоса совет...

Потом ты мылся, зачерпнув воды

Ах, волован забуду ли в обеде
Среди другой еды!.. 34

Есть у меня от Блока письмо, написанное им под свежим впечатлением нашей бессонной беседы на берегу пограничной реки; в нем больше всего говорится о «savoir vivre» [63]. Кроме же этого, мы говорили, действительно, о «невыразимом»... 35

Затем Блок уехал в Шахматово и ждал туда меня. Вследствие опухоли, которую я, вопреки ясному диагнозу врача, упорно считал за свинку, поехать к Блоку мне не пришлось. Сильно жалею, что не повидал его в этой, родной для него по-иному, обстановке.

«научился» от меня прогулкам в Шуваловский парк и купанью по дороге. Раньше он знал только кладбище (см. «Вольные мысли»), парка не знал. С того лета узнал и полюбил и ездил туда один. Зимою же любимою его поездкой стало путешествие (в одиночестве) с Приморского вокзала по железной дороге до Озерков. Там выпивал он, также в одиночестве, вина; уезжал обратно. И фраппировал видом знатного иностранца буфетную прислугу, железнодорожников и шпиков.

Заведя речь о поездках, припоминаю много разных. Зимнюю этого года в Юкки, в тамошний ресторан, — поездку, которая имела для Блока своего рода роковое зна чение. Дело в том, что там, впервые в жизни, он вкусил сладость замирания сердца при спуске с гор. В ту зиму там были устроены великолепно расчищенные снеговые скаты через лес прямо на середину озера. Мальчишки с санками вертелись на гребне горы («Русская Швейцария»), предлагая свои услуги. Мы уселись и скатились благополучно раз. Блок захотел сейчас же другой. А потом так пристрастился к этому «сильному ощущению», что с открытием «американских гор» в «Луна-Парке» сделался их постоянным страстным посетителем. Ездил туда и один, и с подружившимся с ним вскоре М. И. Терещенко (издателем «Сирин», а впоследствии министром финансов). В одно лето, за первую половину его, Блок спустился с гор, по собственному подсчету, восемьдесят раз.

Другая совместная поездка моя с Блоком была в начале 1912 года в Шуваловский парк, в готическую церковь парка; это было в Страстную пятницу. Раннюю же Пасху этого года, в десятиградусный мороз, мы, по условию, встретили вместе, сойдясь у памятника Петру Фальконета и сразу пройдя на площадь Исаакиевского собора.

В следующее лето совершили поездку в Белоостров — и оттуда на лошади, мимо забытых рельсов, в Сестрорецк. Подобные прогулки Блок делал часто один, «открыв» этот путь, очень ему нравившийся уединением.

Раз летом были мы, вместе с жившим там Евг. П. Ивановым, в Петергофе. Это была специальная прогулка на велосипедах. Мой носил название «Аплодисмент», Блока — назывался просто: «Васька». Помню дивный вид с Мон- плезира; помню путь по Заячьему ремизу на Бабигон.

— в доме, которому суждено было стать последним приютом его на этой земле.

Помню утренний путь от Пряжки на извозчике до Выборгской и оттуда на паровике к трактиру в Лесном — последней остановке у начала Старопарголовского и Сосновки. Подкрепили силы закуской и взяли извозчика в Мурино, туда — прямо, а обратно — через Первое Парголово к Приморскому вокзалу в Озерках. В Мурине выкупались в речонке (к плаванию Блок оказывал малые способности, но купанье ценил во всякую погоду и особенно, конечно, помнил и любил свои океанские купанья: в 1911 году — в Бретани, в 1913 году — в Биаррице), осмотрели село, которого ни тот, ни другой никогда не видали, и отправились под вечер на Бугры. В дальней деревне виднелось зарево: горели Дранишники или Луп- полово; и совесть немножко грызла, что не погнали извозчика туда (в те поры вполне в наших средствах было это сделать).

Бугры совсем околдовали нас. Всего в трех верстах от населеннейшего Шувалова, в пятнадцати от Петербурга — настоящий оазис в безлюдной пустыне болот и полей; притом — сам безлюдный, покинутый. «Haunted cottage» [64] — пустые красивые строения (тщетно за год до того силились зазвать туда публику, открыв «пансион»), заброшенный теннис, пруды; живописный, таин- ствено-жуткий в августовское новолуние парк...

Жалел я, что не показал Блоку лучших под Петербургом мест: Левашовского парка, десятой версты за

Ораниенбаумом по пути на Красную Горку, Токсова... Природу он умел чувствовать как мало кто. Мельчайшие, разнообразные виды среднерусской флоры были ему близки каждый по-своему.

не бывал...

Зато сколько частей Петербурга исходили мы с ним вдвоем! Таракановку и Петровский остров, Петербургскую и Пески. Лесной и Екатерингоф, но больше всего Острова.

С 1911 года на Островах в роскошной ампирной даче гр. Мордвинова, с ее прелестным «китайским павильоном» в густом саду, поселился наш общий приятель, старший много, но молодой душою не менее нас — энтузиаст доцент (профессором не утверждавшийся) Е. В. Аничков. Первые прогулки на Острова совершали мы с последним и Блоком еще до того, как Аничков «заделался туземцем». Как сейчас помню одно такое возвращение со Стрелки пешком. Тогда нельзя было почему-то, при таком возвращении по Каменному острову, не попасть на одну аллею, к пустому месту, к небольшому саду сгоревшей или вообще уничтоженной дачи (такая была тогда всего одна на весь остров!).

Каким бы путем вы ни шли в ту сторону, как бы вы ни старались вернуться тою же дорогою и обойти это место, — вам никогда миновать его не удавалось! Отлично помнится наш разговор по этому поводу — о неизбежной встрече этой дачи... Совершенно то же случалось всегда со всеми нами тремя!

Были раз мы у Аничкова на Каменном, и Блок и я вместе, зимою. Именно — 1 января 1913 года — на спиритическом сеансе, единственном у Аничкова, который вовсе не склонен был к занятиям этого рода. Но тут один кружок предложил в виде опыта F. В. Аничкову устроить у себя сеанс с Гузиком, на что он и согласился.

«участвовал», так как для всех собравшихся ясно было, что присутствие Блока не было безразличным для хода явлений (о подделке их в данных обстоятельствах, конечно, не могло быть и речи). Медиумичность А. А. Блока, несомненно, помогала большей отчетливости как световых, так и стуковых и даже двигательных явлений, которые все имели место в данном сеансе. А, как известно, кружки в новом составе очень редко с первого раза добиваются явлений — особенно всех трех порядков сразу. А. А. Блок задавал «Шварценбергу» («нечто», воплощавшееся около Гузика) несколько вопросов, причем относился с нежною сострадательностью как к шалящему «духу», так, в особенности, к медиуму, находя его очень истощенным во время последовавшего ужина. Помню его настоящее соболезнование, когда он узнал о сумме вознаграждения, определяемого Ив. Гузиком за сеанс... 36

Тут же припоминается мне, что в театре вместе с А. А. Блоком я почти не бывал. Два представления (еще в 1907 году) «Балаганчика», один «Кукольный театр» (в году уже 1916-м, в особняке Гауша на Английской набережной), да еще ложа, осенью 1911 года, на оперетке «Романтическая женщина». Очень пленяла меня эта оперетта с песнею «Роза, Роза», исполнявшейся всем залом, и я достал ложу, где мы были вчетвером, с женами, после чего поехали ко мне на Пески, где я только что впервые поселился «самостоятельным домом».

Блока очень беспокоила сырость моего помещения, которую он почувствовал, войдя; и в скором времени я получил от него подарок — керосино-калильную печку. Честно служила она мне несколько лет, надобилась часто, исчезла только после того, как я завез ее зимою 1919 года в избу дальнего Борисоглебского уезда, где семейство мое спасалось от голода...

В 1911 году Блок крестил моего сына Виктора, которому не суждено было дожить до четырех лет (умер от странной формы менингита, при которой до последних минут не потерял сознания, в 1915 году).

При всех наших поездках, прогулках, сидениях и блужданиях любимыми темами для разговора были мысли о России... «Смотрите, — говаривал А. А. Блок, — настоящей конституции нет; Думу быстрейшим образом обкорнали... А между тем, вы знаете, что за эти пять- шесть лет России не узнать. Едва свобода дохнула, как незримо, но от того не менее сильно и действительно, ее самодеятельность пробудилась. Если бы иностранец, посетивший нас в 1903 году, приехал бы к нам теперь, через восемь лет, он увидел бы перед собою совсем другую страну. Вы, да и никто не может отдать себе даже приблизительного отчета, до чего много народом за это время выделено из себя, самого настоящего, осязательного; сколько предприятий возникло, строится и расширилось, сколько производительной энергии освободилось...» 37

стихов, но и той работы мозга, что некоторым показалась бы par excellence [66] прозаической... Но для автора «Возмездия», начатой им поэмы, над которой работал он и умирая, это было неотделимо.

Таким, с такими мыслями знал и любил я вас, Блок!

Меня просят поделиться тем, что я знаю об отношениях Блока к женщинам. Он не был, как всем известно, ригористом.

Однако чересчур снисходительным назвать его было нельзя. Помню еще в 1907 году совместное выступление поэтов летом в Териоках. В числе участвовавших был некто Р. Блок отозвал нас остальных в сторону и предупредил, чтобы мы были осторожны и не компрометировались якшанием с этим Р., которое тот несомненно будет нам навязывать.

— Он, — сказал Блок, — таскает из карманов носовые платки. Вы понимаете?

«Чужие жены» составляли главный предмет этого Р.

Отношение Блока к этому вопросу было чисто британским.

В зарубежной прессе появились воспоминания Горького, рисующие один эпизод встречи Блока с «проституткою» 38.

Я помню тоже подобный эпизод. В нем участвовал ряд благополучно ныне здравствующих литераторов. Кроме одного, мы все были тогда солидные, хотя и молодые, но женатые люди.

Поздним вечером однажды, зимою, решили совершить экскурсию в одно из. «злачных» мест не особенно высокой марки.

«барышню».

Для некоторых из нас это был первый случай общения с «тем миром». На одного произвело это такое сильное впечатление, что он после этого начал писать целую «петербургскую повесть» в гофмановом жанре, героиней которой хотел сделать эту женщину.

Угостили ее, конечно. Сколько помнится, Блок, недавно тогда получивший наследство и взявший часть денег из банка, платил за всех.

Барышня оказалась интеллигентной, окончившей гимназию, любящей чтение. Однако от известной героини купринской «Ямы» значительно отличалась: скромностью — с одной стороны, непроходимой пошлостью обиходных своих понятий — с другой.

Кому-то из нас пришло в голову попросить нашу собеседницу определить, кто мы такие:

— Вы (обратилась она ко мне) производите впечатление такое, что служите на определенном месте и получаете ежемесячное, небольшое, но верное жалованье.

Мы переглянулись, до чего метко она попала. Я действительно был тогда «чиновник».

— А вы, — продолжала она, указывая на К<няж- ни>на, — скорее что купец. Когда «пофартит», деньги у вас есть, а то и так сидите.

К<няжнин>, действительно нигде не служил; купцом хотя никогда не был, но происходил именно из купеческого новгородского рода. Денег у него, точно, частенько вовсе не ночевало. Так что и тут попала она почти в точку.

— А вы, сдается, так живете, сами по себе, со своего капитала.

Ничтожный заработок Блока в это время был притчею во языцех, и об этом дебатировали рабочие в уголке, отведенном для них одной тогдашней либеральничающей газетой. Он именно тогда «систематически тратил капитал», как рассказывал мне.

Тщетно, однако, допрашивали мы барышню насчет двоих остальных писателей — В<ерховского> и Ч<улко- ва>. Наружность их не давала никаких указаний для нового Шерлока в юбке. Беспомощно помотала она головой и отказалась определить социальное их положение — наотрез. «А о вас, господа, ничего но могу сказать, не знаю, не понимаю. Никогда таких не видала».

Нам очень хотелось узнать, входит ли вообще в ее мозг понятие о писателях. Знает ли, освоилась ли с мыслью, что вообще существуют такие.

— А что нас всех объединяет, что между всеми нами общее? — допрашивали мы барышню. — Почему мы вместе?

Она отрицательно мотала головой.

Тогда один из нас сказал, что мы писатели. Она выслушала, похлопала глазами и как-то совсем скисла.

— Да, писатели? — машинально повторила она.

Видимо — нет, никогда не задумывалась над вопросом о существовании таких людей.

— А вот тот, которого вы приняли за рантье, — сказал Ч<улков>, — известный наш, знаменитый поэт Блок. Читали вы его стихи?

Оказалось, читала.

— Нравятся?

— Нравятся. Я помню: «Незнакомка».

Однако Александр Александрович подал ей свою визитную карточку; примеру его последовали и некоторые другие. Блок это делал в ту пору при каждом своем знакомстве с «такими женщинами». Даже и настолько «мимолетном», как это, которое не сопровождалось ничем интимным 39.

Это был его жест протеста против социального строя. А с другой стороны — прямота, рыцарство, вежливость по отношению к женщине. Ему стыдно было скрываться, прятаться. Рыцарь без страха и упрека, сидевший в нем, заставлял его афишировать именно то в себе, что не было, так сказать, казовым.

Но здесь, как я отметил, львиная доля приходилась и на ту социальную ненависть, которая глухо росла в нем до 1918 года, когда вылилась в «Двенадцати». Помню, как в годы около войны Блок мне признавался:

— И вот, когда видишь все это кругом, эту нищету и этот ужас, в котором задыхаешься, и эту невозможность, бессилие переменить что-либо в этом, когда знаешь, что вот какими-нибудь пятьюдесятью рублями ты можешь сделать для кого-<нибудь> доброе, действительно доброе дело, но — одно, а в общем все останется по- прежнему, — то вот берешь и со сладострастием, нарочно тратишь не пятьдесят, а сто, двести на никому, а меньше всего себе, не нужный кутеж.

«демона извращенности», определенного поэтом, которого Блок чувствовал , — Эдгаром По.

Еще одна мелочь из «кутильной» стороны блоковской жизни. Я помню, мы спросили как-то вдвоем с ним себе устриц. Я признался в своей любви к ним. Блок — тоже, но при этом сказал:

— Знаете? Ведь устрицы полезны. В них железо и так далее. Но в этом их трагедия!

Трагедия, собственно, не устриц, но их потребителей, конечно. И это очень характерно для него и демона извращенности в нем. Полезность кушанья — то есть то, что при другой (нормальной?) психологии служило бы свойством, оправдывающим в собственных глазах пристрастие к нему, — Блоку казалось, наоборот, свойством трагическим и было для него непереносимо.

И, наконец, еще одно. Блок сообщил мне как-то, что врач ему сказал: «Ваш организм очень крепкий, но вы сделали все, чтобы его расшатать». Блок признавал чай — крепкий, как кофе; вино, бессонные ночи, острое, пряное — все оттого, что это было вредно.

—1914 гг. вращались мы просто в кругах немного разных художественных толков 40. Но при встречах (совпадениях), при пересечениях «наших путей» оказываясь в одном месте (например, на лекции только что впущенного из-за границы Бальмонта), обменивались мы подробнейшими отчетами о «движении колесиков»; довольно часто шагивал я и на Пряжку и неизменно заговаривался до трех-четырех часов.

Во время войны наше общение продолжалось. Но вместо согласия мыслей часы наших встреч чаще стали заполняться спорами.

Дело в том, что при вспышке национальных чувств, которою сопровождалась «планетарная война», такое чувство вдруг сильно заговорило и в А. А. Блоке. Именно — голос отцов. Как известно, только дед (и прадеды с отцовской стороны) Блока был лютеранином; мать отца его — русская. Следовательно, немецкой крови в нем не более четверти. Тем не менее эта четверть вдруг сильно сказалась в поэте.

Он не то чтобы «стоял за немцев» или «не принимал войны», — нет, он был убежден в необходимости для России начатую войну честно закончить. Но он был против союзников. Он не любил ни французов, ни англичан — ни как людей, ни национальные идеи этих народов. Бельгия ему сравнительно была дороже; он путешествовал по ней и по Голландии и много отрадного вынес оттуда; сильнейшее впечатление оставил на нем праотец нидерландской школы — Квентин Массейс. Но я помню, как в жар и в холод одновременно бросила меня одна фраза А. Блока в начале войны: «Ваши игрушечные Бельгия и Швеция...»

— по семейному положению, — было это в середине ноября 1914 года, — у меня собрались наиболее дорогие мои друзья той поры. В числе их не было Е. В. Аничкова, которого мы уже проводили добровольцем на фронт в конце октября... Он исхлопотал себе прапорщика, несмотря на то что, как бывший политический преступник, офицерством долго не принимался. Но редкий в ту пору у меня гость, А. А. Блок, был.

Явка в участок предстояла в шесть утра; гости досидели до трех; скоротать время до шести я отправился с Викт. Б. Шкловским в не запирающуюся «Бродячую собаку» 41. До Михайловской площади проводил нас и А. А. Блок. При расставании он заметил — дружественно, но мрачно: «Начало вашей службы, Владимир Алексеевич, не предвещает доброго».

Мы, по обычаю, крепко расцеловались. Должен я сказать даже, что немалую роль в бесповоротности моего решения пройти военную службу, в полном согласии с законом, не прибегая ни к оттяжкам, ни к суррогатам военных должностей, сыграло влияние не кого иного, а именно Блока. Он благословлял меня, по праву старшего друга и по доброму русскому обычаю, на службу отечеству...

Но предсказание оправдалось вполне — увы! Военная служба моя была крайне непродолжительна. В Свеабор- ге, куда на пятый после того день я был отправлен со всей дружиной, в очень скором времени я тяжело заболел. Был в декабре переведен в Николаевский госпиталь в Петербурге, а поправившись, был признан к военной службе негодным.

как я бы действовал сам. В это время были коллективные выходы из одного издания, возвращения в него (когда выяснилось недоразумение в пункте, подавшем повод к этому действию) и т. п. С моей точки зрения, не было сделано при этом за меня ни одного faux pas [67].

Помню, по выздоровлении, совместную поездку с Блоком и кем-то еще к Г. И. Чулкову, в Царское Село. И опять-таки ко мне, не вполне еще оправившемуся, Блок был в пути и на месте трогательно заботлив. Устраивал послеобеденный отдых и т. п. ...

Со следующей зимы пришла очередь и самому А. А. Блоку быть призванным.

В его приезды из Лунинецких болот мы неизменно виделись. Блок был довольно горд своим полувоенным одеянием, погонами и даже шашкою, которую носил. В сущности, он рыл целый год окопы почти под огнем неприятеля; рабочие дружины, подобные той, в которой он служил, на всех фронтах рассматривались как части войск, разгонялись огнем и брались в плен...

Его эта судьба не постигла.

«страною» (по любимому его выражению) была та страница из его биографии, которая протекла в окопной службе. Его товарищи по ней, мною в середине статьи перечисленные, должны подробно поделиться с нами воспоминаниями 42.

В один из отпусков Блока с фронта, летом 1916 года, мы совершили с ним и недавно женившимся и поселившимся у меня нашим общим другом Е. П. Ивановым последнюю общую нашу загородную поездку.

Она была в «мои» места, давно уже сделавшиеся также любимыми и Блоком, — в Шуваловский парк, который мы исходили в тот раз с его нагорной, обращенной к полотну (в двух-трех верстах) стороны.

Как дети, радовались природе, бегали, собирали цветы. А по дороге и купались.

Возвращались по Приморской, а оттуда дошли пешком до Карповки. Е. П. Иванов лучше, может быть, помнит, о чем говорили...

— Александр Васильевич. Несколько раз, во время приезда последнего в Петербург, в эту эпоху мы сиживали у Блока втроем и без помех и без конца разговаривали. Понимали друг друга полно. Логически вполне понятные фразы собеседником, не близким душевно, постигаются совсем иначе, чем теми, кому весь строй мыслей другого известен и дорог, что имело место в данном случае.

Февральская революция. Блок проводит ее еще в болотах 43. Приезжая, получает приглашение служить в следственной по делу сановников комиссии; предлагает помогать ему редактировать стенографические ее отчеты — мне, В. Н. Княжнину, Е. П. Иванову. Работа оказывается пригодной лишь для второго из нас. Блок страшно занят ею. Ничего художественного не создает. Почти «невидим» для друзей...

Раз, летом, встречаемся на Петербургской стороне. Быстро расходимся. Слышу из уст его фразу: «Мир, мир, только бы мир! Теперь готов я был бы на всякий мир, на самый похабный...»

Все более враждебными внутренно становимся друг другу. В январе 1918 года опять мельком встречаемся. На Усачевом переулке. С этою встречею знакомство прекратилось на три года.

«видались» во «Всемирной литературе», в Союзе поэтов, Доме искусств и в других местах, но не кланялись один другому. Не буду говорить, — сейчас нельзя, — какой сильной внутренней борьбы с самим собою мне стоило это отношение к бескорыстному другу, которого я продолжал иметь в его лице. Знаю, что заочно он был по-прежнему ко мне благожелателен и помогал отзывами в тех случаях, которые от него зависели. Раз, по инициативе родных одного моего далеко жившего в то время друга, я обратился к А. А. Блоку по телефону с просьбою поручиться перед властями за идейную аполитичность этого самого моего друга, которого и Блок когда-то знал хорошо. А. А. Блок без промедления исполнил эту просьбу.

Одно лицо, хорошо относившееся к нам обоим 44, задалось целью восстановить нашу дружбу, точно предчувствуя скорую кончину старшего из нас. При посредстве этого лица мы обменялись нашими умонастроениями: было это раннею весною 1921 года. Оказалось, что «платформы» наши вновь сблизились; осталось лишь механическое действие — рукопожатие.

Последнее имело место на ежегодном пленарном собрании членов Дома искусств, состоявшемся, должно быть, в апреле. Присутствовали мы оба, друг с другом не поздоровавшись, почти с начала собрания. По окончании его Блок подошел ко мне.

На душе стало легче.

В доме сером и высоком
У морских ворот Невы 45

(цитирую стихи А. Ахматовой) обитал Блок.

Надо было мне его видеть очень. Мне хотелось получить от него совет по одному, очень личному, делу, — совет, который мог мне дать только такой старый, знавший так меня друг, каким был Блок. Хотя касалось это неизвестных ему людей и отношений.

Блока еще не было дома, когда я пришел к нему на квартиру. За время нашей разлуки он переехал по той же лестнице 46 двумя этажами ниже, в меньшее помещение, чего я не знал и прошагал к нему сначала в про- дышанный воспоминаниями верхний этаж дома.

К одиннадцати часам Блок вернулся из театра. Он мало изменился внутренно, сравнительно с тем его обликом, в каком я его знал и любил в лучшее, довоенное время. Внешне же изменился сильно. Не то что постарел, но очень похудел. Нисколько не «опустился», но очень измучился.

Видимо, нуждался в длительном отдыхе.

«Два слова о чтении Блоком стихов», помещенной в уже вышедшем в издательстве «Картонный домик» сборнике его памяти.

Потом родные Блока сами чутко догадались о желании моем разговора наедине и оставили нас в тесной столовой вдвоем. Блок выслушал меня и сказал: «До конца вас понимаю».

Чувствовал я, что это так и что только он один может понять именно до конца.

Потом он дал и совет, — «если уж вы хотите идти в этом направлении», — добавил он. Советом мне, по неожиданным причинам, воспользоваться в жизни не пришлось.

Блоку не случилось видеть меня после некоторого важного поворота обстоятельств моей личной жизни, произошедшего тогда же.

Он отправлялся туда же на Пасхе. «От Дома искусств ли едете?» — спросил он меня; я заявил, что от Союза поэтов. Он нахмурился — и мы распрощались. На всю жизнь. <...>

Примечания

Печатается по книге: Вл. Пяст. Воспоминания о Блоке. Письма Блока. П., 1923. Отрывки из воспоминаний печатались предварительно в периодике: «Жизнь искусства», 1921, 15 августа («Умер Блок»); «Вестник литературы», 1921, № 8 («Памяти Блока»); «Последние новости», 1922, 4 сентября («Из воспоминаний о Блоке»), Дополнением к «Воспоминаниям о Блоке» служит ценная мемуарная заметка В. Пяста «Два слова о чтения Блоком стихов» (см. ниже). Материал «Воспоминаний о Блоке» частично вошел (с некоторыми дополнениями) в позднейшую мемуарную книгу В. Пяста «Встречи» (М., 1929).

Вл. Пяст — литературный псевдоним поэта и переводчика Владимира Алексеевича Пестовского (1886—1940). Пяст происходил из старинного польского рода (полная фамилия: Омельяно- вич-Павленко-Пестовский); отец его был чиновником, мать вла- дела и заведовала частной библиотекой (в Петербурге). После окончания гимназии, в 1904 г., поступил в Петербургский университет, на математическое отделение, осенью 1906 г. перевелся на романо-германское отделение филологического факультета, в 1910 г. уволен из университета по прошению. Всю жизнь находился в стесненных обстоятельствах и был вынужден служить (одно время — кассиром тотализатора на ипподроме, в 1914 г. — в страховом отделе духовного ведомства). В печати выступил (со стихами) в июле 1905 г. в журнале «Вопросы жизни». Автор трех стихотворных сборников: «Ограда» (1909; 2-е изд. — 1922), «Львиная пасть» (1922) и «Третья книга лирики» (1922), «Поэмы в нонах» (1911, — издание было уничтожено автором; поэма перепечатана с купюрами во втором сб. «Сирии», 1913), поэмы «Небесная» (сб. «Утренники», I—II, 1922). В рукописи остались поэма «Снова дома» (1926) и роман в прозе. Глубокий знаток испанского языка, хорошо владевший и другими языками, В. Пяст много переводил; в числе авторов, переведенных им: Кальдерон, Лопе де Вега, Тирсо де Молина, Сервантес, Рабле, Шекспир, Стендаль, Стриндберг. В. Пяст работал также в области теории стиха и декламации; им написана книга «Современное стиховедение. Ритмика» (1931).

Блок познакомился с В. Пястом в январе 1905 г. и в течение долгого времени поддерживал с ним тесные дружеские отношения, хотя это и не всегда было легко и просто (Пяст был, что называется, «тяжелым» человеком, время от времени впадал в психическое расстройство и кончил самоубийством). В июне 1916 г. Блок еще упоминает В. Пяста в числе своих четырех «действительных друзей» (IX, 309). Но на деле отношения их уже тогда дали трещину, о чем пишет и Пяст в воспоминаниях. Октябрьская революция окончательно разделила их. Пяст сразу же занял в отношении пролетарской революции резко враждебную позицию, что нашло отражение в его тогдашних стихах, появлявшихся в газетах эсеровского толка. Враждебность распространилась и на Блока. В мае 1918 г. Пяст, вместе с Ф. Сологубом и А. Ахматовой, публично (через печать) отказался участвовать в литературном вечере, на котором исполнялась поэма «Двенадцать» (IX, 406). В июне 1918 г. Блок записал: «Встреча с Пястом, который «не подал руки» (IX, 414). В январе 1921 г. Пяст захотел «помириться» (VII, 396); через некоторое время примирение состоялось, но носило характер чисто формальный, — так что говорить о «сближении платформ» бывших друзей (об этом пишет В. Пяст в своих воспоминаниях) — нет ни малейших оснований.

2. Речь идет о стих. К. Бальмонта «К Елене».

3. По-видимому, А. А. Шемшурин.

4. Вероятнее всего, имеется в виду Н. М. Минский. Рецен зия Блока на книгу Н. Минского «Религия будущего» была напечатана в августе 1905 г. в журнале «Искусство» (ссылка В. Пяста на «Новый путь» — ошибка памяти: этот журнал в 1905 г. уже не выходил). Тогда же, в августе 1905 г., Блок писал Е. П. Иванову по поводу Н. Минского: «... это скрытый позитивист, сладострастник метафизики. Начинаю все более ненавидеть его» («Письма Ал. Блока к Е. П. Иванову». М.—Л., 1936, с. 42).

5. См. в рецензии Блока на книгу К. Бальмонта «Горные вершины» (V 535), напечатанной в «Новом пути», 1904, № 6.

«Северные цветы», Блок хотел озаглавить их: «О вечноженственном» (VIII, 55). Заглавие «Стихи о Прекрасной Даме» было предложено В. Брюсовым (на основании стихотворной строки Блока: «Там жду я Прекрасной Дамы...»).

7. См. в дневнике и записной книжке Блока (февраль— март 1918 г.). — VII, 326 и 330; IX, 388—389.

8. Впоследствии В. Пяст дополнил рассказ об этом визите к Блоку интересной подробностью, касающейся Ф. Ф. Кублиц- кого-Пиоттух: «Между прочим, скромнейший, болезненный человек, совсем не военного вида и очень мирно настроенный. Блок мне признался, что я верно отгадал, что «Рыцаря-Несчастье» (Бертрана) из «Розы и Креста» он списал главным образом с него, — имея портрет Франца Феликсовича перед своими умственными очами» (Вл. Пяст. Встречи. М., 1929, с. 6 8, — речь идет, разумеется, о другом, гораздо более позднем разговоре).

9. Речь идет о стих. В. Пяста «До сих пор» (вошло в сб. «Ограда»).

10. Строка из пародии Вл. Соловьева (1895) на стихи ранних русских символистов.

«Поэме в нонах» самого В. Пяста:

Но сели все тогда поэты на бобах (Пришедший поздно — нет), когда хозяин драму Прочел последнею... В магических стихах Кошмарных развернул он мыслей панораму, Кощунство было в ней, и обнял едкий страх Внимавших: оскорбил Прекрасную он Даму...

Он кончил. Все молчат. И вдруг могучий Бах Понесся с клавишей разбитого рояля И души укрепил, велича и печаля.

(«Сирин», сб. второй. СПб., 1913, с. 225.) Подробнее об этом вечере — В. Пяст. Встречи, с. 103—106.

12. См. эту анкету (1897). — VII, 429.

14. «Терцины к Сомову».

15. Имеется в виду H. Н. Волохова. Она была почти на два года старше Блока.

16. «И я провел безумный год // У шлейфа черного...» — стихиБлока (II, 269).

17. См. том II наст. изд., с. 17.

— «Руль» (Берлин), 1925, 25 апреля). Эти шуточные стихи опубликованы, — II, 364.

19. «Перекрестки» — один из трех разделов сборника «Стихи о Прекрасной Даме» (в первом издании — 1905 г.).

20. Дополнительные данные — в книге «Встречи» (с. 186—188): «А. А. Блок серьезно и горячо принял к сердцу мысль о журнале... Московским членом коллегии был выбран нами обоими А. Белый... Мне почему-то чрезвычайно хотелось назвать журнал: «Символист»... Блоку это название не нравилось... И вот как-то Блок с радостным видом, редким для него, повышенным тоном мне сообщил: «Владимир Алексеевич! Не «Символист», а «Путник»!..» Я пробурчал что-то вроде того, что «будет похоже на «Русский паломник»...» Помню возражения со стороны Ю. Верховского против имени «Стрелец», на котором мы с Блоком сошлись». Ответственным редактором журнала намечалась Л. Д. Блок. О задачах журнала Блок писал А. Белому 17 января 1911 г.: «Я лично считаю, что этот журнал будет только бескорыстным застрельщиком — наметит главные точки и расчистит место для будущего. Все мы принципиально изгоняем литературщину, «декадентство»... хулиганство и т. д., и т. д.» (ѴШ, 327). Из проекта этого ничего не вышло. 23 января 1911 г. Блок писал В. Пясту: «Все эти дни я искал «в себе» журнала — и не нашел ни следа. Прочной связи нет. Из всех сотрудников (исключая Вячеслава Ивановича, который окончательно против)... связаны только мы с Вами, но не журнально...» (VIII, 327—328). См. также: Письма к родным, II, с. 109—113; Переписка, с. 246—247.

21. См. письмо Блока к Пясту от 29 мая 1911 г. (VIII, 339).

22. См. VII. 16.

24. «Жизнь искусства», 1921, 10 августа.

25. Роль Блока в осуществлении и судьбе этою театрального предприятия преувеличена.

26. См. с. 383 наст. тома.

27. Письмо от 6 апреля 1915 г. (VIII, 443).

«Русского слова».

29. Имеется в виду известный фельетонист В. М. Дорошевич.

30. В декабре 1911 г. Блок получил предложение писать для «Русского слова» короткие статьи на литературные темы; 26 декабря он записывает в дневнике: «Думаю о сотрудничестве в «Русском слове». Его привлекал очень большой по тем временам тираж газеты и тем самым — возможность приобрести широкую аудиторию. Но его не оставляли и сомнения: уже 26 февраля 1912 г. он называет «Речь» и «Русское слово» — «консервативными органами», противопоставляя им большевистскую газету «Звезда» (VII, 105, 108, 114—115, 130). Кроме того, и внутри редакции «Русского слова» кандидатура Блока не у всех встретила поддержку.

31. Имеется в виду «Новая Америка» (III, 268), написанная 12 декабря 1913 г. и впервые напечатанная в «Русском слове» (25 декабря 1913 г.) под заглавием: «Россия».

32. «Новая Америка» была сочувственно процитирована и прокомментирована в передовой статье журнала «Горнозаводское дело» (1914, № 1, с. 8329) в качестве произведения, выражающего «светлую животворящую идею огромного значения промышленности». О подъеме горнозаводской промышленности Блок размышлял в ноябре 1915 г.: «... будущее России лежит в еле еще тронутых силах народных масс и подземных богатств» (IX 275).

— общая идея группы единомышленников (см.: «Курс энциклопедии оккультизма <...>», вып. 1. СПб., 1912, с. 9).

34. Стих. было опубликовано в сб. В. Пяста «Львиная пасть» (Берлин, 1922, с. 32). Ю. Н. Верховский в своих неопубликованных воспоминаниях о Блоке (копия — в собрании В. Н. Орлова) отмечает «преувеличения» и «поэтические вольности», допущенные в стих. Вл. Пяста.

35. Письмо от 29 мая 1911 г. (VIII, 339).

36. Подробная запись об этом визите к Е. В. Аничкову и спиритическом сеансе — в дневнике Блока (VII, 202): «Собрание светских дур, надутых ничтожеств... ярко предстает вся сволоч- ность этой жизни...»

37. В кн. В. Пяста «Встречи» (с. 281) передано еще одно знаменательное высказывание Блока, относящееся к 1913— 1914 гг. и связанное с его впечатлениями от шумных выступлений тогдашних футуристов: «Вот придет некто с голосом живым. Некто вроде Горького, а, может быть, он сам. Заговорит по- настоящему, во всю мочь легких своей богатырской груди, заговорит от лица народа — и одним дыханием сметет всех вас, — как кучу бумажных корабликов — все ваши мыслишки и слов а , — как ворох карточных домиков».

—332.

39. Об этом же эпизоде рассказывает в своих неопубликованных воспоминаниях о Блоке Ю. Н. Верховский: «Мы — в данном случае: Княжнин, Пяст, Чулков и не помню кто — очутились под утро в достаточно дрянном кафешантане на Гороховой. Надо еще заметить, что в промежуточных, так сказать, пунктах нашего странствия и здесь, на месте, встречались нам одни и те же личности, совершавшие этот же путь... Среди этих личностей попадалась и наша братия — литераторы, естественно к нам иногда присоединявшиеся... Жалкая залихватская музыка, сквозь нескладный шум пестрой толпы визгливые голоса... Одна певичка в широкой шляпе подошла к нашему столу, и среди пустой болтовни кто-то, кому это было интересно (мало с нами знакомый), предложил ей угадывать, что за люди тут сидят. Она плохо попадала... Профессию Блока она затруднялась определить; собеседник не утерпел и тихим голосом сказал: «Александр Блок». Она быстро встала, выпрямилась во весь рост, гордо откинув голову, подняла вытянутую руку и задыхающимся голосом торжественно произнесла:

И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу...

Так во второй раз явился перед нами причудливый лик подлинной славы, Александр Александрович встретил его с полным спокойствием и тихой, застенчивой простотой. Этот эпизод очень неточно, прямо скажу — неверно рассказывает в своих воспоминаниях Пяст. Я передаю его, как он мне ярко запомнился во всей его значительности».

41. «Бродячая собака» — подобие литературно-художественноартистического клуба, постепенно превратившегося в ночной ресторан богемного пошиба.

42. См. воспоминания В. Леха и А. Толстого во II томе наст. изд.

43. Блок окончательно вернулся с фронта в Петроград 19 марта 1917 г.

44. Н. А. Павлович (см. VII, 396).

«Я пришла к поэту в гости...».

46. По другой лестнице, с черного хода.

[57] Хронологически первым был Дельвиг, но у него они не напечатаны и лишь в 1920 году «открыты». У Полонского — только в шутку; у З. Гиппиус — не раньше Л. Семенова. (Примеч. Вл. Пяста.)

[58] Се Человек (лат.).

[59] Да будет позволено сказать (лат.).

[61] Безделье (ит.).

[62] Ненависти, злобы (фр.).

[63] Об умении жить (фр.).

[64] Заколдованный дом (англ.).

[66] По преимуществу (фр.).

[67] Ложного шага (фр.).

Раздел сайта: