Бабенчиков М. В.: Отважная красота

ОТВАЖНАЯ КРАСОТА

Я не спеша собрал бесстрастно
Воспоминанья и дела...

Ал. Блок

В жизни отдельных личностей, как и в жизни целых поколений, часто существенную роль играют встречи. Именно такое существенное значение для людей моего поколения имела наша встреча с Александром Блоком.

«Дети страсти, дети бурь» 1, мы непосредственно соприкоснулись с кругом тех же идей и настроений, которые несколько раньше волновали и поколение Блока.

Но десятилетняя разница в годах, отделявшая наш «младший» возраст от «старшего» — «блоковского», помогла нам менее болезненно воспринять многое из того, что столь мучило и терзало непосредственных сверстников самого поэта.

Мы не состояли в кружках, где процветала «зараза мистического анархизма», и нас, в сущности, даже едва коснулась тень крайнего декадентства.

Зато очень многим из нас выпало на долю рано стать непосредственными участниками «битвы за жизнь», уже в самом начале века принявшей гигантские размеры.

Тесный круг моих ближайших сверстников состоял в начале девятисотых годов из людей, только что окончивших университет и впервые соприкоснувшихся с искусством.

Будущие ученые, художники, артисты, они многим напоминали «архивных юношей» двадцатых — тридцатых годов прошлого века и вместе с тем были чем-то сродни гофмановскому Ансельму 2.

Эстетическая стихия являлась основой нашей тогдашней дружбы. Мы были чувствительно восприимчивы к театру, поэзии, музыке. И, как часто бывает в подобных «романах дружбы», даже внешне подражали друг другу.

Все мы в равной мере любили торжественные прямые улицы нашего неповторимого города, гранитные набережные Невы, густую зелень Островов. Собираясь вместе, мы до исступления читали стихи, делились сокровенными мыслями или же страстно погружались в мир звуков.

Мы читали тогда запоем все, что попадало нам в руки: Шекспира и Хитченса, Данте и Стивенсона, Кальдерона и Гоцци, причем нашим кумиром долгое время был сказочный чародей Гофман. Но все же, даже в пору своей самой ранней «певучей юности», мы больше всего тяготели к Блоку.

Лично я оказался счастливее многих из своих сверстников, так как уже в самой ранней молодости имел возможность близко соприкасаться с Блоком.

Сейчас мне трудно припомнить, при каких именно обстоятельствах я впервые увидел его. Думаю, что это произошло либо в «Старинном театре», где в 1907 году шла блоковская переработка «Действа о Теофиле», либо на одном из многочисленных литературных вечеров, на которых Блок выступал тогда с чтением своих стихотворений.

Во всяком случае, в связи с этой первой встречей у меня осталось в памяти лишь самое беглое, мгновенное впечатление от внешнего облика поэта, подкрепленное, с одной стороны, известным сомовским портретом, а с другой — фотоснимками раннего Блока, снятыми фотографом Здобновым.

Собственно же знакомство мое с Ал. Ал. относится к более позднему времени — к зиме 1911—1912 годов.

— Качалова) была в дальнем родстве с Блоком. В семье Стааль я встречался со многими родственниками поэта. Здесь бывал иногда Петр Львович Блок — родной дядя Блока, его двоюродные братья и сестры.

Человек внешне хмурого вида, с густыми, насупленными бровями, дядя Блока обладал острым и живым умом, но казался мне мало общительным по характеру. В молодости военный, он одно время служил в министерстве финансов, а затем состоял присяжным поверенным петербургского судебного округа.

Двоюродные братья Александра Александровича только что окончили тогда высшие учебные заведения: один из них — «Никс» (Ник. Ник.) Качалов, ныне член-корреспондент Академии наук СССР, а другой — Г. П. Блок, литературовед.

Среди двоюродных сестер Блока своей характерной, чисто русской красотой обращала на себя внимание О. Н. Качалова, только что вышедшая тогда вторично замуж за издателя газеты «Петербургский листок» Владимирского.

Некоторые из членов этого семейного круга косвенно соприкасались с искусством. Петр Львович увлекался поэзией, театром, устраивал у себя литературные чтения и играл на скрипке. Ольга Николаевна, обладавшая сильным густым контральто, пела цыганские романсы. Серьезно занимался тогда пением и старший Стааль.

Александр Александрович в доме Стааль никогда не бывал, но его имя там часто вспоминали.

На почве общих артистических увлечений, зимой 1911 года, в семье Стааль возникла мысль устроить любительский спектакль, для чего на один вечер был снят театральный зал Павловой, на Троицкой улице. Шли «Романтики» Э. Ростана в переводе Т. Л. Щепкиной-Ку- перник, одноактная пьеса «Жан-Мари» и комедия «Женская чепуха». Играла исключительно одна молодежь, а режиссерами спектакля были (в первый и в последний раз в жизни) я и одна заправская старая актриса Е. Н. Ахматова.

Какими тусклыми кажутся сейчас все эти треволнения давних дней!

Черная пасть зрительного зала. Я стою у боковой кулисы и с затаенным дыханием слушаю мелодичный голос Персине:

Все это сон, Сильвета,
О, будем тише говорить,
Чтоб не исчезла греза эта... 3

Наша театральная затея окончилась полной удачей. Спектакль имел успех, а для многих из нас повлек за собой жизненные перемены, на что, между прочим, тогда же намекнул и кто-то из присутствовавших, не без ехидства сказав: «Здесь романтизма много. Спокойствие, навек прощай».

Слова эти оказались пророческими. «Романтика» юности надолго захлестнула нас, вызвав волну страстного увлечения мечтательной поэзией, и вскоре же породила ряд романтических эпизодов.

Лично для меня постановка «Романтиков» на Троицкой явилась особенно памятной и потому, что в тот самый вечер состоялась моя встреча с Ал. Ал. Блоком.

Статный, затянутый в черный сюртук, как в латы, стоял он среди нарядно одетой толпы и своей строгой, несколько чопорной фигурой производил впечатление крайне собранного и сдержанного человека. Блоку шел тогда тридцать первый год. Назвать его красивым в обычном смысле этого слова было нельзя, так как в нем отсутствовал малейший намек на избитую красивость. Но самый характер гордо посаженной головы Блока и черты его слегка удлиненного лица были столь правильны и столь превосходно вылеплены, что казались изваянными из мрамора.

Особенно прекрасен был ровный, высокий лоб Ал. Ал., мягко оттененный пышным нимбом курчавых каштановых волос.

Вместе с Ал. Ал. на вечере была его мать, отчим Ф. Ф. Кублицкий-Пиоттух и жена Любовь Дмитриевна (урожденная Менделеева).

Крупная, высокая, с румяным лицом и тяжелым узлом бронзовых волос, жена Блока резко характерными чертами наружности сильно напоминала своего знаменитого отца. У Л. Д. были узкие отцовские «монгольские» глаза, строгий, исподлобья взгляд которых соответствовал ее волевому складу, и «отцовская» сутулая посадка плеч.

Мать Блока не отличалась красотой. Маленькая, худенькая, с болезненно грустной улыбкой на блеклом лице, она привлекала лишь мягким выражением умных глаз и той нежностью, с которой смотрела на сына.

обнажавшей ослепительно сверкавшие зубы, крылась столь поразившая меня застенчивая детскость.

Вспоминаю тот почти благоговейный трепет, с которым я перелистывал в книжном магазине Митюрникова на Литейном только что вышедшую в 1911 году сиреневую книжку стихов Блока о «Прекрасной Даме» 4.

Книжку эту я тут же подарил моему ныне покойному другу Н. Ф. Стаалю, надписав на ней «в назидание» блоковские строки:

Пусть светит месяц — ночь темна... —

очевидно, особенно нравившиеся мне тогда по заключенной в них теме «бурного ненастья».

* * *

После постановки «Романтиков» довольно долгое время мы встречались с Блоком почти всегда вскользь. Чаще всего на различных премьерах и вернисажах или на модных тогда литературных вечерах, которые сам Блок так метко окрестил «ячейками общественной реакции».

Зато я постоянно сталкивался в ту пору с окружавшими поэта сверстниками его по университету и литературной среде. По длинному университетскому коридору в мои студенческие годы вихрем проносился друг молодости Блока, неистовый Сергей Городецкий, а в дымной курилке маячила долговязая фигура вечного студента — поэта Петра Потемкина. Хотя я поступил в университет на четыре года позже окончания его Блоком, но из профессоров Ал. Ал. я застал еще читающими лекции Ивановского, Кауфмана и Ф. Ф. Зелинского. Кроме них, я хорошо знал в те годы гимназического товарища Блока, артиста Н. Ф. Икара (Барабанова), друзей поэта — B. Пяста, Е. и А. Ивановых, Ю. Верховского, Б. С. Мосолова, братьев Гиппиусов, Г. Чулкова, Н. П. Ге, C. М. Соловьева и других.

Из всех этих лиц, близких Блоку в разное время, как-то невольно хочется выделить А. П. Иванова и Н. П. Ге, симпатичный облик которых несправедливо забыт в наши дни.

А. П. Иванов — человек редкой гармонии ума и сердце, был братом блоковского Женечки Иванова и принадлежал к семье, с которой Ал. Ал. связывала давняя дружба.

Автор «Стереоскопа» и монографии о Врубеле, А. П. редко выступал в печати, но все написанное им свидетельствует об оригинальном уме и незаурядном критическом даровании.

«Добрый приятель» Блока, с которым Ал. Ал. вел «прекрасные долгие споры», Н. П. Ге, или Кика Ге, был тогда еще молодым, но исключительно одаренным человеком.

Племянник Врубеля, он оставил о нем чуть ли не единственную свою печатную статью и умер раньше, чем успели развернуться его блестящие творческие способности.

Несколько позже я познакомился с родными Блока с материнской стороны — с его теткой М. А. Бекетовой и с его дядей, академиком архитектуры А. Н. Бекетовым.

Они были типичными представителями трудовой интеллигенции, правда, несколько старомодного, уже отживавшего тогда склада.

К тому же самому времени относится и начало моего близкого знакомства с женой поэта — Л. Д. Блок.

Чисто внешне и по крайне своеобразному складу своего характера Л. Д. была, очевидно, тем женским типом, который наиболее отвечал основным требованиям, предъявлявшимся Блоком к «спутнице жизни».

Для Л. Д. были характерны то же внешнее уверенное спокойствие и та же сдержанность, которые составляли свойства и самого Блока. У нее был упрямый, настойчивый характер, и она очень трезво и просто подходила к решению сложных жизненных вопросов. У Л. Д. были устойчивые, определенные взгляды, большая культура и живой интерес к искусству. Попав в полосу утверждения нового театра, с деятелями которого ее связывали узы дружбы, Л. Д. всю последующую жизнь упорно стремилась стать актрисой. Но ее достоинства в жизни — внушительность ее фигуры, размеренные, спокойные движения, яркая характерность облика, — все это как-то проигрывало на подмостках, и, сыграв две-три удачные роли, она была принуждена затем навсегда покинуть сцену.

Эти постоянные творческие неудачи сильно уязвляли ее, тем более что Л. Д. не хотела быть только «женой знаменитого поэта».

Всю жизнь она судорожно металась от одного дела к другому, чего-то искала и попеременно увлекалась то изучением старинных кружев, то балетом, то цирком, то чем-то еще, на что уходили не только ее силы и средства, но и ее несомненная природная даровитость. Подобная, крайне ненормальная семейная обстановка губительно отзывалась на самом Блоке. Его домашняя жизнь постепенно приобрела холостой и безбытный характер, и Ал. Ал. не раз затем с большой горечью отмечал образовавшуюся вокруг него роковую пустоту.

Вплотную я вновь встретился с самим Ал. Ал. лишь летом 1912 года. Произошло это в Финляндии, в Тери- оках, где тогда прочно обосновалась группа молодых актеров, поэтов, художников и музыкантов, в состав которой входили: жена Блока — Л. Д., художник Н. И. Куль- бин, поэт М. А. Кузмин, братья А. и Ю. Бонди (артист и художник), актеры — А. А. Мгебров, В. П. Лачинов, В. П. Веригина, режиссер В. Н. Соловьев, художник H. Н. Сапунов и ряд других, менее известных лиц.

Сам Блок не жил в Териоках, но принимал косвенное участие в данном театральном предприятии. Ал. Ал. нравился вольный дух этого молодого театра, и он часто бывал там — до тех пор, пока коммерческие интересы не взяли верх над искусством и териокские спектакли не начали ставиться с исключительным расчетом «на сбор».

В один из дней этого необычайно жаркого лета, а именно 3 июня, Ал. Ал., Люб. Дм., В. А. Пяст и я отправились вместе в Териоки на открытие театрального сезона. Приехав, мы узнали, что открытие отложено, но, несмотря на это, решили остаться в Териоках до вечера 5. Проведя вместе с Блоком весь этот день, я совершенно по-новому узнал и оценил его.

Ал. Ал. любил северную природу и чувствовал себя среди нее особенно легко и свободно. Именно здесь, на фоне морского пейзажа, мне впервые бросились в глаза «негородские» черты Блока. Передо мной неожиданно предстал мужественный и жизнерадостный человек, с каким-то упоением отдававшийся вольной стихии.

В Териоках мы вместе со всей актерской компанией пили чай на просторной террасе «виллы Лепони», а затем там же смотрели репетицию готовившейся новой постановки.

Днем Блок, Пяст и я пошли гулять через сосновый парк к взморью, где белели паруса лодок и были раскиданы разбитые бурей кабинки.

— Вы знаете, — говорил Ал. Ал., когда мы шли с ним по хрустящему песчаному пляжу, — как это ни странно для человека, выросшего среди русских равнин, но я безумно люблю море, ветер, бурю... Они будят во мне какие-то смутные предчувствия близких перемен. Манят и привлекают, как неизвестная даль...

От всего нашего тогдашнего разговора у меня осталось лишь общее впечатление большой взволнованности Блока и его несколько лирически приподнятого состояния. Веселый и кудрявый,

Он говорил со мной о счастьи
На непонятном языке... 6

И хотя мне во многом был неясен подземный ход его мыслей, я невольно ощущал их свежесть и новизну.

Блок шел совсем рядом со мной в своем светлом костюме и широкополой шляпе, и я невольно любовался скрытым ритмом его движений, его плавной походкой и той свободой, с какой он владел своим мускулистым телом. Было что-то радостное и певучее во всем его облике, и если бы я знал, что он пишет тогда «Розу и Крест», я, наверно бы, сопоставил образ самого поэта со светлыми образами его героев.

Поздно вечером мы вернулись на дачу Лепони, чтобы оттуда обратно ехать в Петербург. На станции пришлось долго ждать поезда. С моря дул холодный, резкий ветер, и мы основательно прозябли. После утомительной прогулки по свежему воздуху нам мучительно хотелось спать. Попав в теплый вагон, мы сперва с трудом боролись с одолевавшей нас дремотой, а затем, кое-как все же переборов сонное настроение, затеяли какую-то веселую игру. Ал. Ал. изощрялся больше всех, и его громкий, заразительный хохот покрывал собой голоса остальных. В. подобные минуты бурной веселости Блок бывал неузнаваем и своей безудержной резвостью становился похож на ребенка. Его лицо, обычно напоминавшее собой застывшую маску, мгновенно преображалось, и в холодных, стальных глазах начинали бегать задорные огоньки.

Как мало людей, даже близко знавших Блока, видели его таким. И как мало «веселый Блок» напоминал собой канонизированный, загадочно красивый и «неживой» образ модного поэта.

Когда мы подъехали к Петербургу, город был весь во власти белой северной ночи. Дома и улицы — все было подернуто прозрачной серебряной дымкой. И на фоне этого волшебного марева еще четче выделялся черный силуэт Блока, певца «Незнакомки». Что-то пушкинское, петербургское чудилось в его облике, явственно мелькнув передо мной в ту далекую июньскую ночь, и затем кануло, чтоб уж никогда не возвращаться вновь.

Наступили страшные годы, в сумраке которых погасли радужные мечты многих поколений. Сознание ужасающего провала между двумя революциями — 1905 и 1917 годов — обострилось к этому времени до такой степени, что, как казалось большинству тогдашней интеллигенции, исчезла всякая возможность для выхода из образовавшегося тупика. Черная тень реакции и ее постоянных спутников — тупости, уныния и безразличной тоски — окутала собой всю жизнь.

Все мельчало, дробилось, тускнело, теряло ясность и четкость очертаний.

Тем сильнее и ярче на этом бесцветном фоне вспыхивали тогда огненные зарницы — предвестники новых грядущих бурь и потрясений.

На смену недавнего кумира учащейся молодежи, мятущейся и скорбной «Чайки» — Коммиссаржевской, пришел гордый и смелый «Сокол» — Горький.

Как великаны, возвышались они над толпой, и по их могучему росту можно было судить об исполинском росте всего народа.

В этой цепи горных кряжей величавая фигура Александра Блока выделялась своей особенной, вызывающедерзкой красотой.

И эта красота его духовного облика, и огневые строки его стихов, сильно действуя на наше молодое поколение, невольно вовлекали нас в поток новых глубоких идей.

Наши прежние взгляды вступали в борьбу с новыми. Произошла переоценка духовных ценностей, в процессе которой, хотя и крайне медленно, нами изживался разлагавший нас эстетизм.

Поэт Блок был нашим «мудрым вожатым» во все эти тяжелые годы. И я не знаю, какой бы поистине трагический оборот приобрела наша судьба, если бы Блока тогда не было с нами.

Столкнувшись с суровой действительностью, мы смогли теперь оценить не только его огромное поэтическое мастерство, но и зоркость его видения — удивительную передачу им реального до осязаемости пейзажа петербургских окраин, прозаических, будничных сцен городской жизни и образов городской нищеты.

Этой новой для нас чертой своего поэтического дарования Блок вовремя поддержал в нас любовь к «России в целом» и ни с чем не сравнимой красоте «пышной и бедной» 7 северной столицы.

Было нечто еще, что особенно сильно волновало нас тогда в творчестве великого поэта. Это — тема мужественного подвига. Ибо Блок был первым из поэтов 900-х годов, громко и открыто заговорившим «о подвигах, о доблести, о славе».

Вчитываясь в стихи Блока, мы научились постигать их порой скрытую «отважную красоту». Его поэзия обострила наше внутреннее зрение и слух, приучила нас трезво оценивать мрачную действительность и копить силы для предстоящей борьбы. Стихи Блока пробудили в нас ничем неистребимую любовь к жизни. Звуча как заздравный тост, они перекликались с «Вакхической песнью» Пушкина, и их бодрый, мажорный тон роднил их с бетховенским «Гимном Радости».

Солнцу, дерзкому солнцу, пробившему путь,
Наши гимны и песни и сны без числа...

Это светлое певучее аполлоновское начало блоковской поэзии неизменно окрыляло нас в годы нашей духовной юности и осталось надолго основным источником всего нашего дальнейшего восприятия жизни.

В жизни самого Блока весь этот период 1912 — 1916 годов был одним из самых значительных и серьезных.

Круг людей, близких к Блоку, состоял в те годы из людей самых различных профессий, но Ал. Ал. все больше и больше привлекало «левое», не академическое крыло представителей тогдашнего искусства. Блок в ту пору особенно резко порицал кружки столичных эстетов и тем охотнее вращался в близкой его жене молодой театральной среде.

Ал. Ал. заметно влекло к новым для него лицам. Он постоянно встречался с Н. И. Кульбиным, а через него одно время соприкасался и с В. В. Маяковским 8.

Н. И. Кульбин был слабогруд, худ и имел чахоточный румянец. Говорил он, как Блок, медленно и притом как бы скандируя слова. На Ал. Ал. Кульбин смотрел нежно-влюбленными глазами, но все же в спорах настойчиво отстаивал свои взгляды. Блок очень внимательно прислушивался ко многим высказываниям Кульбина, но Кульбин был максималистичнее Блока и к тому же, несмотря на свою обширную эрудицию, производил на Ал. Ал. впечатление одаренного дилетанта.

Вопреки существующему мнению, Блок отнюдь не был одним из самых популярных и любимых поэтов своего времени. В списке наиболее читавшихся из них его имя (в 1914 году) стояло на одиннадцатом месте, и стихи Блока никогда не раскупались с такой быстротой, как, например, произведения Бальмонта или же Мережковского.

Как поэт, Блок был по-настоящему признан только после Октября, когда его поэзия стала подлинным достоянием народа. До тех пор он был страстно любим одной только учащейся молодежью, и в этом отношении его слава в начале 1900-х годов очень напоминала аналогичную славу В. Ф. Коммиссаржевской.

* * *

— ших встречах с ним наступил снова некоторый перерыв.

Постоянно слыша об Ал. Ал., я лишь изредка, и притом всегда мельком, виделся с ним.

Ранней весной 1914 года, кажется, на пасхальной неделе, в аудитории Тенишевского училища состоялось первое представление лирических драм А. Блока — «Незнакомки» и «Балаганчика» 9.

Я присутствовал на этом спектакле и встретил там самого автора и тогда еще молодого «мхатовца» Е. Б. Вахтангова.

В спектакле было много нарочито балаганного, начиная от гротесковой бутафории, экстравагантных костюмов и слуг просцениума, вплоть до настоящих апельсинов, которые разбрасывались в публике. Но было в нем и кое-что пленявшее своей молодостью и новизной.

На самого Блока постановка его лирических драм произвела, как мне помнится, двойственное впечатление. Как автор, он остался не вполне удовлетворен виденным, но, в общем, все же признавал спектакль довольно интересным.

Летом в том же году, уже совсем на ходу, мы встретились с Блоком в Куоккала, где я принимал участие в одной из постановок местного театра и где тогда играла Л. Д. Блок.

После этого мы виделись с Ал. Ал. еще несколько раз, но мимолетно.

Так ясно встали эти миги,
Когда твой гений мне блистал,
Когда еще в закрытой книге
Я о грядущем не читал.

А. Блок

События 1917 года совпали со вторичным подъемом общего для моих сверстников увлечения Блоком.

Только что, в январе этого года, в номере первом «Русской мысли» появились пролог и первая глава «Возмездия», и мы наперебой зачитывались поэмой, заучивая ее отдельные, особенно поразившие нас строки.

«Возмездие» вышло как нельзя кстати. Накаленный воздух тех дней дышал предгрозовыми надеждами, и слово «месть» готово было вот-вот сорваться с народных уст.

Уже в самом начале января произошли массовые аресты рабочих вождей, в ответ на которые по всей стране прокатилась волна бурных митингов и забастовок.

Правительство окончательно потеряло почву и оказалось не в силах противостоять напору народного гнева.

В подобной политической обстановке «Возмездие» Блока, как поэма, «полная революционных предчувствий» и «пропитанная ненавистью к самодержавию» 10, естественно, должна была прозвучать с особенной силой.

«Возмездие» поразило многих из нас своей свежестью и реализмом, невольно заставившими вспомнить бессмертные «онегинские» строфы.

Как поэт, Блок достиг в то время высот русской классики. Сама поэтическая речь его стала более веской, конкретной и осязаемой, его художественные образы приобрели еще большую выразительность, а язык — кристальную прозрачность и чистоту.

Восприняв Блока в эти предгрозовые дни в его «битвенном наряде», мы как бы заново для себя прочли многие из его прежних знакомых стихов, и я помню, что особенно рьяно скандировались тогда:

Клинок мой дьяволом отточен
Вам на погибель, вам на зло!
Залог побед за мной упрочен
Неотразимо и светло... 11

Одновременно с чтением стихов Блока мы зачитывались тогда гершензоновской «Молодой Россией» и, мечтая о «полном преобразовании всей жизни», вслед за Владимиром Печериным готовы были принести в жертву все ради неизвестной цели, которая виднелась нам в «будущности туманной, сомнительной, но прелестной, но сияющей блеском всех земных величий» 12.

Как по-разному нами затем осуществлялась эта «мечта», показало время. Важно то, что в момент нашего вторичного острого соприкосновения с поэзией Блока мы рассматривали ее тогда как «евангелие борьбы».

Все это давно кануло в прошлое, и если еще хоть сколько-нибудь может интересовать в наши дни, то только как далекий и слабый отзвук запоздалого русского «абстрактного героизма». В моем личном общении с Блоком отзвуки только что приведенных настроений части тогдашней интеллигентской молодежи нашли затем некоторое отражение в наших позднейших с ним длительных собеседованиях.

Произошло это вскоре, осенью того же года 13.

Как-то, подойдя на прерывистый телефонный звонок, я услышал знакомый глухой голос Блока:

— Приходите, у меня есть к вам дело.

Блоки жили на Пряжке, на углу улицы Декабристов, почти у самих «морских ворот Невы» 14, недалеко от меня, и я в тот же вечер отправился к ним.

Дорога на Пряжку шла по набережной, и я, идя, любовался чудесным великолепием закатного неба, окрашенного кроваво-красным цветом вечерней зари. Мысль о встрече с Блоком волновала меня, и я недоумевал, что заставило его так неожиданно вспомнить обо мне.

Квартира Блоков помещалась в четвертом этаже большого серого дома. Ал. Ал., видимо, ждал меня и сам открыл дверь. Курчавые волосы его заметно поредели, а лицо слегка похудело, но в общем он посвежел, загорел и окреп. Одет Блок был в коричневый френч с узкими погонами и высокие сапоги. В военной форме, которая значительно молодила его, я видел Блока впервые, и он, очевидно заметив мое удивление, смущенно сказал:

— Вот, видите, и я, наконец, оказался годным, хотя и к нестроевой службе... Государство крепко сжало меня своими щупальцами, значит, я ему нужен. Был под Пинском, но теперь, кажется, снова засяду в Петербурге.

Кабинет Блока, куда он провел меня, представлял собой светлую и просторную комнату, поражавшую своей праздничной чистотой. В нем все было прибрано, аккуратно расставлено по местам и лежало, не нарушая заведенного порядка.

Возле окна стоял большой письменный стол, а напротив него, в глубине комнаты, — высокие книжные шкафы красного дерева.

На светлых стенах висело несколько оригиналов и хороших копий с любимых Блоком вещей, в том числе акварель Рейтерна «Жуковский на берегу Женевского озера», рисунок Н. Рериха к «Итальянским стихам», «Саломея» Квентин Массиса и «Мадонна» Джиамбатисто Саль- ви (Сассофератто), чем-то напоминавшая Любовь Дмитриевну 15.

На смену багряному костру северного вечера спустились сиреневые сумерки, окутав все мягкими трепетными тенями. Сквозь стекла бледных окон, выходивших на Пряжку, виднелись

Ледяная рябь канала.
Аптека. Улица. Фонарь...

Ал. Ал. был во всем доме один, отчего пустынность просторных, еле освещенных комнат приобретала еще более нежилой и малоуютный вид.

Когда мы сели, Блок за стол, а я — напротив него, Ал. Ал. сразу же заговорил о деле:

— Я просил вас зайти ко мне, так как больше месяца занят литературным редактированием стенографических отчетов Чрезвычайной комиссии 16. Работа эта слишком велика по объему, и мне трудно с ней справиться одному. Я уже пригласил Любовь Яковлевну Гуревич и очень рассчитываю на вашу помощь. Мысль о приглашении вас мне пришла давно, и я рад, что ее поддержали Давид Давидович (Гримм) и Любовь Дмитриевна. Правда, работа носит временный характер, но ее преимущество состоит в том, что вам придется иметь дело только со мной.

Говоря это, Ал. Ал. подробно ознакомил меня с отредактированными стенограммами и предложил взять что-либо «на пробу». Затем, продолжая начатый разговор, он обстоятельно изложил свои взгляды на дело. Как полагал Блок, основная задача предпринятой им работы состояла в широком литературном освещении исторических фактов, приведших к гибели трехсотлетнего режима.

— Подобное историческое полотно, — говорил обоснованное на материале тщательного допроса самих царских приспешников, смогло бы сыграть значительную роль в будущем. Во всяком случае, лично я столкнулся с таким ужасающим бесправием и такой омерзительной гнусностью, о которых трудно подумать.

Как бы в подтверждение сказанного, Ал. Ал. тут же привел мне несколько ярких и убийственных примеров.

Говорил он скупо, без всяких литературных прикрас, веским и деловым тоном. Но в его лаконичных эпитетах сказывался большой художник, и перед моими глазами внезапно возникла длинная галерея самых разнообразных типов, от таких матерых главарей, как Вырубова и Распутин, и кончая бесконечной сворой всяческих жандармов, сыщиков и провокаторов.

Ровный, спокойный голос Блока и холодная невозмутимость его строгого, неподвижного лица странно контрастировали с общим содержанием его речи.

То, что говорил он, не было, в сущности, обвинением. Это напоминало скорее острую передачу какой-либо постановки «театра ужасов», где обыденное сплетается с фантастическим и где одновременно выступают жалкие простаки и самые отъявленные злодеи.

В комнате стало уже почти совсем темно, и мы с Блоком едва различали друг друга.

Ал. Ал. поднялся, чтобы зажечь свет. Затем, снова вернувшись к письменному столу, он брезгливым движением отодвинул лежавшую на нем стопку стенограмм и с негодованием произнес:

— Нет, вы только подумайте, что за мразь столько лет правила Россией.

Постепенно наш разговор перешел на другие темы.

Вскоре вернулась Л. Д., и мы перешли в столовую, где беседа приняла еще более общий характер. Когда я собрался уходить, Блок крепко пожал мне руку.

— Ну, вот мы и договорились, жду вас на днях, — сказал он, прощаясь.

Дверь захлопнулась. Свежий ночной воздух пахнул мне в лицо. Я ничего не желал. Ни о чем не думал. Я был счастлив, как никогда.

* * *

Спустя несколько дней я опять пришел к Блокам, но Ал. Ал. на этот раз не было дома, и мне пришлось оставить отредактированную стенограмму Л. Д.

Как потом выяснилось, Блоку очень понравилось то, что я сделал, и это обстоятельство еще больше помогло нашему дальнейшему сближению с ним.

На свою работу в Комиссии Блок смотрел как на исполнение гражданского долга. Он старался привлечь к ней самых близких ему людей — мать, жену, друзей: Евг. Павл. Иванова, В. Пяста, В. Княжнина — и крайне добросовестно относился к собственной редакторской правке.

Как у редактора, у Блока были обширные планы на будущее, и ему хотелось, чтобы свод всех показаний в окончательном виде приобрел характер серьезного исследования. Ал. Ал. до мелочей продумывал, каков должен быть подготовлявшийся к печати сводный отчет 17. Блока интересовала форма, язык и тип издания. Особенно много внимания он уделял языку и требовал от остальных редакторов, чтобы, выправляя стенограммы и сохраняя стилистические особенности каждого отдельного показания, они боролись за чистоту русской речи, лаконичной, спокойной, веской, понятной, но свободной от популяри- заторства.

Материал для редактирования я получал всегда от самого Блока и притом каждый раз с соответствующими объяснениями. Ал. Ал. не только вводил меня в курс того, что мне предстояло сделать, но, кроме того, делился со мной обычно впечатлениями о допрашиваемых лицах.

Работать с Блоком было не трудно, хотя требовательность его была велика и распространялась даже на технику писания вплоть до почерка, каким редактор делал правку. Я помню, какое удовольствие именно в этом «каллиграфическом» отношении доставила Ал. Ал. одна из наиболее опрятно отредактированных мною стенограмм.

Свой письменный стол, книги и бумаги Блок содержал в безупречном порядке и чистоте. Оглядывая кабинет Блока, трудно было представить себе, что здесь протекает его работа. Всякое чужое вмешательство в эту работу было ему невыносимо, и пока он не доводил ее до конца, он тщательно прятал ее от посторонних глаз.

Его одежда была всегда безукоризненно опрятна, манеры неизменно вежливы. В писательском кругу Блок держался особняком и казался пришельцем.

В каждом деле Ал. Ал. любил завершенность мастерства, тонкость художественной отделки, артистичность исполнения.

Ему претил дилетантизм. Когда Блоку не нравилась чужая работа, он говорил об этом с жестокой откровенностью, резкостью и колкостью. Тон его речи становился при этом убийственно сух.

Но зато, если чья-либо работа нравилась ему, он не скупился на похвалы, искренне радуясь чужому успеху.

Председатель Комиссии Н. К. Муравьев, верный традициям старой адвокатуры, любил демонстрировать свое уважение к писательству и писателям. Одно время он поддерживал Блока, но отстаивать свои взгляды не умел. Его «непротивление злу» сильно мешало Ал. Ал. в редакторской работе.

* * *

Блок был мало общителен. Но в силу многих благоприятных причин между ним и мной возникла на некоторое время близость. Ал. Ал. подолгу беседовал со мной с глазу на глаз, и я оказался невольным свидетелем его затаенных раздумий.

К сожалению, очень многие высказывания Блока выпали из моей памяти, и только самая незначительная часть их сохранилась в моих беглых записях того времени.

Встречаясь почти ежедневно с Ал. Ал., я имел возможность наблюдать его не только в часы нашей совместной работы, но и в часы отдыха.

Блок не любил говорить о литературе, но со мной беседовал иногда и на литературные темы.

У него было весьма возвышенное представление о литературном труде, как о высочайшей форме человеческой деятельности.

Он искал слов, «облеченных в невидимую броню», речи сжатой, почти поговорочной и «внутренне напоенной горячим жаром жизни», такой, чтобы каждая фраза могла быть «брошена в народ» 18.

Ал. Ал. любил основательно вынашивать свои литературные произведения, иногда выдерживая их годами. Сам Блок называл это «задумчивым» письмом. Лично же у меня сложилось впечатление, что творческий процесс протекал у Блока не столько за рабочим столом, сколько в часы отдыха — чтения, бесед, прогулок.

Ал. Ал. придавал большое «производственное» значение чтению и, как это ни странно, снам, содержание которых он часто запоминал и потом рассказывал близким.

У Ал. Ал. сохранялись многочисленные черновики, к которым он время от времени возвращался, но которых никогда не пускал в ход, если не считал их вполне доработанными.

Писал Ал. Ал. стихи чаще всего на небольших, квадратной формы, листах плотной бумаги, оставляя всегда кругом текста широкое поле.

Рукописи Блока, многократно переписанные набело, поражали своей исключительной чистотой и хранились им в образцовом порядке.

Свои ранние произведения Блок подвергал жесточайшей критике и отзывался более или менее снисходительно лишь о том, что вошло в третью книгу его стихов.

Из произведений этого периода Ал. Ал. охотно выделял, хотя тоже с большими оговорками, стихи о России. Ему было, видимо, приятно, когда я как-то раз восторженно отозвался о его цикле «Кармен».

Блок поразительно чувствовал русскую жизнь. Он был до конца русским по духовному складу своей натуры, по своей любви к русской природе, к великому прошлому родного народа и к его вечному стремлению вперед.

Блок любил выходцев из народной среды, с которыми всегда находил общий язык.

Блоку нравилась природная мастеровитость русского человека, его стремление доводить каждое дело до конца, и он справедливо видел в этом залог прочного будущего всего народа.

Вместе с тем, обладая широтой, свойственной именно русским людям, Ал. Ал. в своих беседах со мной охотно останавливался на духовной культуре других народов. Его интересовала армянская поэзия, и он с восхищением отзывался о таланте Аветика Исаакяна.

Блок любил северных писателей: Стриндберга, Ибсена. Он прекрасно знал и высоко ставил французских классиков. Его знание мировой литературы, фольклора и истории выходило за рамки обычных писательских познаний.

Что касалось современной ему литературы, то она мало удовлетворяла Блока. Он считал ее хилой, книжной и в значительной степени потакавшей грубым инстинктам пошлой, невежественной толпы.

Особенно возмущала его газетная «желтая пресса» и бездарные писания бесчисленных тогда мелких поэтов и прозаиков. Говоря о них, Ал. Ал. никогда не жалел уничтожающих эпитетов, и в его оценках этого, как он выражался, «литературного дна» звучали ненависть и презрение.

Блок много рассказывал мне о готовившейся постановке «Розы и Креста» в Художественном театре, передавал подробности своих переговоров с К. С. Станиславским и В. И. Немировичем-Данченко и хвалил эскизы костюмов и декораций, выполненные М. В. Добужинским. С благодарностью отмечал Блок ту помощь, какую оказал ему при писании этой драмы М. И. Терещенко:

— Он помог мне не только обдумать ее сюжет и основные положения, но и фактически способствовал ее на писанию , — говорил Блок.

Целый ряд бесед с Блоком касался творчества Аполлона Григорьева, которого Ал. Ал. очень ценил за его «русский голос» и причислял к людям, серьезно искавшим правды. Блоку нравился в Григорьеве его дар проникаться «веяниями» времени, ощущать запах и цвет эпохи. Говоря о Григорьеве как о «рыцаре истины и свободы», Блок всегда отмечал роковую близость людей сороковых годов и людей нашего времени. Эту связь Ап. Григорьева с современной эпохой Блок отчетливо видел прежде всего в его основной творческой теме борьбы.

Очень близки Ал. Ал. были и театральные увлечения Григорьева, его восторги перед образом Гамлета, и его исключительное уменье передавать волнующую атмосферу театра.

поэзию. Чаще всего поминал он его поэмы, особенно же «Онегина».

Из других писателей прошлого века Блок высоко ценил Грибоедова.

Блок говорил обычно короткими, отрывистыми фразами. Он любил «выпытывать» чужие мнения, задавая неожиданные «вопросы-молнии». Создавалось впечатление, будто он что-то усиленно продумывает и, не будучи уверен в своих выводах, хочет выведать мнение собеседника.

Подобные испытующие разговоры с заторможенным ритмом Блок способен был вести часами. Они утомляли, вероятно, и его, что же касается меня, то даже сейчас, спустя много лет, я вспоминаю о них с тяжелым чувством. И тем не менее меня всегда упорно тянуло «перебрасываться думами» с Блоком. Эту каменистую и сухую землю едва брала кирка, но под ее пластами мерцали слитки чистого золота.

Голос Блока был глухой и матовый, речь тягучая, часто с длительными перерывами. Казалось, что он всматривается в каждое слово, прежде чем произнести его, и с усилием подыскивает нужные выражения.

Блок не очень охотно читал свои стихи, но все же раз или два прочел мне кое-что из своего третьего тома.

Читал Ал. Ал. монотонно, чуть в нос, тем же тягучим, даже несколько унылым голосом, растягивая слова и точно с трудом отрывая один слог от другого:

Гре-шить бес-стыдно, непро-будно,
Счет по-те-рять но-чам и дням...

Но в этой манере чтения было что-то настолько властно впечатляющее, что звуки его голоса живы в моей памяти до сих дор.

Ни одно из существующих изображений Блока не передает полностью его настоящих черт.

Внешности Блока была свойственна спокойная и величавая монументальность. У него было несколько продолговатой формы тяжелое лицо с тяжело опущенными веками. Тяжелые складки в углах крупного рта. Высокий лоб с слегка приподнятыми под углом бровями. Волнистая, как на античных статуях, шапка волос и ровный, спокойный взгляд светлых глаз.

Несмотря на обычную свою неподвижность, лицо Блока обладало способностью резко и легко изменяться. Стоило только Ал. Ал. улыбнуться, как его характерный, точно застывший облик получал новое, крайне живое выражение. Холодная маска сразу исчезала, все мускулы лица приходили в движение, и обычные до того спокойно-невозмутимые черты озарялись внутренним светом.

Несмотря на то, что в наружности Ал. Ал. не было ничего подчеркнуто поэтического, он, казалось, был от рождения предопределен к высокой миссии поэта.

Самое размеренное спокойствие его движений, замедленность речи и, наконец, общее гордое выражение его величавой фигуры имели какие-то «жреческие» черты. И наряду со всем этим во внешнем облике Блока явственно сказывалась его подлинно человеческая простота.

До чрезвычайности сложная личность Блока поражала своими крайними и, казалось бы, несовместимыми противоречиями.

Творческая смелость уживалась в нем с консерватизмом домашних привязанностей и вкусов; крайняя замкнутость и холодность в обращении — с откровенным и ласковым дружелюбием; бережливость — с расточительностью.

Блок любил в театре Савину и Коммиссаржевскую, Шаляпина и Далматова, в литературе — Байрона и Апухтина.

В ранние годы Ал. Ал. пережил ряд сильных увлечений: сперва театром, затем французской борьбой, авиацией... Порой это захватывало его целиком, и было странно видеть, как этот уравновешенный человек, с такой, казалось бы, «холодной кровью», слушает, забыв все на свете, какого-нибудь куплетиста Савоярова или любуется борцом Ван-Рилем.

Крепкий и выносливый от природы, Ал. Ал. охотно предавался физическому труду. Он любил работу во всех ее видах, даже когда отдыхал от своих прямых обязанностей, был всегда чем-нибудь занят.

«ребячье» настроение привело его рассматриванье подаренных мной старинных фотографий балетных артисток.

Ал. Ал. любил шутить, но все его шутки, пародии, каламбуры были насыщены жуткой иронией. Она распространялась не только на других, но и на него самого.

Мне помнится, как однажды, говоря о «бурной» и довольно-таки «земной» актрисе Тамаре Г., которую все называли «Тамочкой», Блок довольно мрачно сказал:

— Она вовсе не Тамочка, она Здесечка.

Блок всегда осуждал «уродливое пристрастие к малым делам» и противопоставлял им красоту великого подвига.

Я обязан Блоку не только тем, что он старался привить мне любовь к красивому труду, но и тем, что он вдохнул в меня крылатую веру в жизнь, в ее безмерные перспективы. Кажущийся пессимизм Блока был не чем иным, как следствием его упрямой оптимистической веры в будущее.

Блок не принимал того, что творилось вокруг, и с не покидавшей его мужественной твердостью упорного мастера отчаянно боролся за утерянную миром отважную красоту.

Настроение Блока в период его частых встреч со мной, летом 1917 года, не было ровным. Под тягостным впечатлением внешних событий он часто бывал в удрученном состоянии и лишь в очень редкие дни имел бодрый и свежий вид. Он угрюмо молчал или безучастно бросал отрывистые фразы.

В один из таких мрачных дней, молча меряя шагами свой кабинет, Блок вдруг внезапно остановился и, смотря на меня в упор, неожиданно спросил:

— Вы верите в прогресс?

— А я уже не верю.

В другой раз он, нехотя вымолвив что-то, отошел к окну и стал пристально смотреть на пустынную улицу. Мы оба молчали. Ал. Ал., почти прильнув к стеклу, смотрел в окно, а я делал вид, будто что-то читаю.

Прошло несколько минут. Блок все стоял в той же неподвижной позе.

Но вот он обернулся и едва слышным голосом произнес:

— Я повис в воздухе...

Лицо его было сосредоточенно и грустно.

Подобные настроения порою настолько сильно овладевали Блоком, что он бросал работу и его начинала терзать упорная мысль о своей якобы ненужности как поэта.

— Писать стихи сейчас я не могу, — сказал он мне как-то, — не позволяет профессионализм. Ведь теперь пишут одни только Сологубы, Настасьи Чеботаревские, «Биржевка»... Больше никто не пишет и не будет писать еще долго.

Лицо и движения Блока выражали крайнее волнение. Он то ходил по комнате, то садился за письменный стол, и речи его носили отрывочный характер.

— Мое окно выходит на запад, из него все видно, — не то грустно, не то шутя как-то заметил он мне и тут же пожаловался на постоянно преследовавший его все это время запах едкой гари.

Блоку казалось, что кругом все горит, рушится. По ночам его мучили страшные кошмары.

Лицо его приобрело в эту пору пепельно-землистый цвет, а под глазами и в углах рта набухли тяжелые складки.

По мере того как развертывались политические события, работа в Комиссии шла на убыль. Раскололось основное ядро ее членов, и начались обычные в таких случаях интриги. Что касается Блока, то его в эту пору влекло уже к иным горизонтам и к иным временам 19.

— Поэт ничего не должен иметь — так надо, — решительно возразил оп мне, когда я попытался высказать ему свое сожаление по поводу гибели его шахматовской библиотеки и семейного архива 20.

— Все прошлое уже отошло, — сказал Ал. Ал. в другой раз.

Усиленная работа изнуряла Блока, но потеря жизненной энергии, усталость и недомогание не могли убить его веры в будущее.

С каждым днем я чувствовал, что Ал. Ал., все больше уходя в себя, копит силы для какой-то новой работы. Что это за работа, я тогда не знал, а только смутно догадывался о ней по его отрывочным замечаниям.

— Хоть я сейчас ничего не пишу, — говорил он мне, — но мысли идут, нить не прерывается.

— Я хорошо знаю, что надо писать, и буду писать. И когда я снова вернусь к литературе, то продолжу начатое в третьем томе, главное — тему «Новой Америки». Вот и поэма также на очереди (Блок имел в виду неоконченное «Возмездие»). Все это, конечно, вопросы далекого будущего. Так как эстетически мы еще очень долго будем бедны. Что же, надо ждать. Быть может, даже томительно долго. Но нельзя предупреждать событий.

* * *

Наши последние встречи с Блоком происходили в самые тревожные дни, тотчас же вслед за провалом корниловской авантюры.

В Петрограде было уныло и пусто. Город жил очередными слухами о налетах немецких цеппелинов, в ожидании которых каждую ночь по свинцовому петроградскому небу блуждали лучи прожекторов.

Повсюду поднималась мощная волна стачек, и чем больше нарастала ненависть к буржуазному правительству Керенского, тем настойчивее и определеннее раздавались могучие возгласы: «Вся власть Советам».

В отличие от большинства тогдашней хилой интеллигенции, поддававшейся все большему смятению и нерешительности, Блок заметно ободрялся и оживал.

В своей выцветшей, поношенной, но всегда опрятной и хорошо пригнанной гимнастерке он напоминал рядового бойца, только что приехавшего с фронта.

Он сильно похудел. В углах рта залегла горечь. Резко очерченный профиль обострился. Но взгляд стал тверже, движения четче и определеннее, а в его речах появились более мужественные, настойчивые ноты.

Основным импульсом жизни Блока в то время был долг.

Слова «долг», «надо» стали все чаще встречаться теперь в блоковском лексиконе.

— Я знаю, мне надо... Вы забыли, что надо... — изо дня в день твердил он с какой-то упрямой настойчивостью, за которой отчетливо чувствовалась непоколебимая твердость вновь принятых им решений.

Он охотно и подолгу говорил со мной о зреющих новых народных силах. Его любимой жизненной темой стана тема о мировом будущем промышленной молодой России.

— Россия не нищая. Россия — золото, уголь, — негодующе бросил он мне как-то.

индустрии. Но Блок необыкновенно художественно рисовал раскрывавшиеся перспективы и отчетливо ощущал формы своего участия в новой жизни.

Ал. Ал. не был политиком, но ему был присущ редкий дар — чувство истории.

Как большой художник, он обладал абсолютным внутренним слухом, счастливой способностью улавливать малейшие колебания событий. Эту способность Ал. Ал. настойчиво развивал, чутко прислушиваясь к окружающему, и постоянно связывал воедино самые разнородные факты. Он искал их в политике, в повседневном быту, в технике и научных открытиях, в спорте и в искусстве. Вот почему все, что он писал даже в самые ранние годы, могло бы иметь эпиграфом его же собственные слова: «Я слушал, и я услыхал». Отсутствие этого внутреннего слуха у других всегда угнетало Блока.

— Вы только представьте себе, — сказал он в одно из наших последних свиданий, — встретился я только что с О. 21 и в разговоре с ним упомянул, между прочим, что народ против духовной культуры, которая дается ему как подачка, а отсюда против значительной части прошлого. О., обычно такой мягкий, вдруг рассердился на меня. Мне всегда стыдно своих незаслуженных удач, стыдно потому, что я принадлежу не к народу, которому все дается с трудом, а к интеллигенции, которой все это достается легче.

Из посторонних, и то в «именинные» дни, я встречал у них Е. П. Иванова, В. А. Пяста и Г. И. Чулкова. Очень часто бывали у Блоков его мать и тетка М. А. Бекетова.

Мне почему-то особенно запомнился день именин самого Блока, 30 августа, когда Л. А. Дельмас прислала цветы и Ал. Ал., сконфуженно читая ее письмо, старался, но не мог скрыть своего смущения.

Весь этот день Блок, хоть и усталый от ночной работы, был неузнаваем. Словно прежняя радость вернулась к нему. Он подтрунивал над Любовью Дмитриевной и очень мягко, в шутливой форме за что-то отчитывал «бедного» Женю Иванова. Когда гости ушли, Ал. Ал. возобновил уже ставший обычным для нас разговор, и я просидел у него до позднего часа.

Основную мысль нашей тогдашней беседы Ал. Ал. записал в своем дневнике, причем отметил в своей записи, что надо обдумать то, о чем я говорил ему 22.

настроений большую роль сыграла поэзия Блока, о чем как-то и сказал ему. Мои слова вызвали в нем тревогу. Сперва он как будто согласился со мной или, вернее, желая до конца выслушать мои доводы, не высказывал своего мнения открыто.

Но потом все-таки изложил свою точку зрения:

— Вы говорите, декабризм, романтика двадцатых годов... Вот и Купреянов [4] указывал мне на то же. Но у него это кастовое. А у вас? Пусть это, может быть, даже и типично для коллективного портрета определенных кругов... Все же, согласитесь сами, не слишком ли много здесь беспочвенного эстетизма? И, наконец, разве в этом состоит задача нашего времени? Нет, вы решительно не правы, и я обязан возразить вам.

Приближалась ночь. Я хотел спать, но Ал. Ал. все продолжал говорить, причем в его словах уже звучали резко осуждающие нотки. Чувствовалось, что Блок твердо сознает свою личную ответственность и ему хочется поэтому выговориться до конца.

Ссылка на Купреянова лишь подтверждала сказанное, так как Ал. Ал. его весьма ценил, рано почувствовал в нем подлинного художника и особенно внимательно прислушивался к его высказываниям о событиях, так как Куп— реянов в то время был на военной службе, а Блока особенно интересовали настроения именно в военных кругах.

— Людям моего поколения, пережившим в сознательном возрасте то, что пришлось пережить и вам, не забыть многого... А все эти «уходы» — но что иное, как желание «забыться», закрывание глаз. И я думаю, нам следовало бы, перестав «по-барски» мечтать, смело и открыто взглянуть в глаза правде. Лично я уже не испытываю страха перед правдой и не боюсь торжества нового, так как хорошо знаю, что это новое, вы увидите, будет совершенно иным — не Романовым, не Пестелем, не Пугачевым 23. Его создаст сам державный народ, единственно способный обеспечить себе действительно светлое будущее.

Весь этот ночной разговор настолько врезался в мою память, что я, вернувшись домой, тотчас же бегло записал его.

На следующее утро, когда мы встретились с Блоком, он заговорил со мной о совершенно посторонних вещах и только раз, язвительно усмехнувшись, спросил:

— А вас не очень задела моя вчерашняя жестокость?

Прошло еще несколько дней, в течение которых, беседуя с Ал. Ал., мы не касались нашей, ставшей уже основной, темы.

Наконец, 4 сентября, в тот самый день, когда Блок записал в своем дневнике: «Если что-нибудь вообще будет, то и я удалюсь в жизнь, не частную, а «художническую», умудренный опытом и «пообтесанный», — я был снова у Ал. Ал. Блок казался более утомленным, чем в предыдущие дни, но его все же тянуло к продолжению разговора.

— Ну, хорошо, декабризм, говорите вы, — начал он прерванную беседу, — а вот шестидесятые — семидесятые годы? Или вы их выкидываете совсем? Это большая ошибка. Без шестидесятых—семидесятых годов немыслима ни промышленность, ни «Новая Америка». Мне лично они не нужны, но упускать их из вида никак нельзя. Вообще я очень многое понял за последнее время. Понял то, что лишь смутно сознавал до сих пор. Так, для людей моего возраста, например, чрезвычайно важен еврейский вопрос. Собственно, даже не он, а тот ужас, который связан с ним. Между тем раньше я не придавал ему особенного значения и теперь отчетливо вижу свою ошибку. Я очень рад закрытию «Нового времени». Ведь вы не испытали многого. И вы не знаете, что это за темные, бесовские силы. Лично у меня с этой грязной и смрадной клоакой связаны самые тяжелые воспоминания. С ней следовало бы разделаться уже давно, и будь на то моя воля, я оцепил бы Эртелев переулок, сжег бы все это проклятое гнездо, Настасью 24 упрятал бы в публичный дом, а всех остальных заключил в Петропавловку.

— С каждым днем все происходящее вызывает у меня все большее отвращение. Мне претит лиризм Керенского, его вечное «парение» в воздухе, беспочвенность и бессодержательность его истерических выступлений.

— Мне больно, горько и стыдно за теперешнюю судьбу умного народа, за его ничем не заслуженные унижения.

— Что касается корниловщины, то это уже совсем мрачная сила, и я не вижу большой разницы между ней и той гнусной и злой распутинщиной, которая, к сожалению, еще отравляет своим страшным зловонием разреженный воздух. Будущее бесконечно далеко от них. А жить надо для будущего.

Блок замолчал, устремив свой взгляд куда-то вдаль, и его гордый, чеканный профиль, напоминавший профиль Данте с флорентийской фрески в Барджелло, четко вырисовывался на светлом фоне стены.

Через несколько дней, когда я снова пришел к Блоку, Ал. Ал., бегло посмотрев мою работу и отложив ее в сторону, взволнованно заговорил:

— Все это время я очень много думал о наших беседах с вами... И вот мой окончательный ответ... Это не личное, это слова Владимира Соловьева. Они должны вам все объяснить... Возьмите, — Ал. Ал. вынул из ящика письменного стола и протянул мне томик своих пьес.

На белом листе, перед шмуцтитулом, его четким и ровным почерком было написано: «В холодный белый день дорогой одинокой» 25.

Я взял книгу. Блок помолчал, а затем снова продолжал, но более спокойным и ровным голосом:

— Холодный белый день — не мое состояние, не ваше, даже не России, а всего мира, эпохи, в которую мы вступили. Это не любовь, а нечто большее, чем любовь, потому что любовь (единственная любовь к миру) сама входит в понятие «холодного белого дня».

Говорил Ал. Ал. вполголоса, с большими паузами, полузакрыв глаза и, видимо, с усилием связывая разрозненные мысли.

В раскрытые окна глядело холодное, голубое, как лед, небо; свежий осенний ветер, поднимая вихрем уличную пыль, чуть теребил оконную занавеску. Блок встал, выпрямился и, привычным движением откинув голову, уже совсем твердо добавил:

— Наше несчастие в неверии. Один Ленин верит, и если его вера победит, мир снова выйдет на широкую дорогу. Один только Ленин 26.

Мы расстались с Блоком на самом пороге мятежных и высоких дней 27, накануне последней, ярчайшей вспышки его поэтического вдохновения.

Бесстрашие Блока именно в эти предоктябрьские дни всегда особенно поражало.

Было похоже на то, что он решительно и настойчиво идет по уже тонкому слою льда, который хрустит и разламывается под его ногами. А он все идет, не обращая внимания на опасность, вперив свой взор куда-то далеко, и уже всей грудью вдыхает с жадностью холодный ветер с моря.

Вскоре я совсем уехал из Петрограда, и моя редактор - ская работа прекратилась. Пресеклись и мои встречи с Блоком.

Живя в Москве, я не был непосредственным очевидцем происходивших с ним перемен, и до меня лишь издали долетали разноречивые и подчас нелепые слухи... Одни говорили, что Блок болен и уже не в силах работать. Другие упорно твердили, что он сильно «поправел», и этим объясняли его якобы вынужденное молчание.

«сущности его дела».

Читая «Двенадцать», я понял многое из того, на что смутно намекал мне Блок и чего он не успел или не захотел договорить во время наших с ним длительных собеседований.

В дробном, прерывистом, торопливом и разорванном ритме поэмы я услышал его собственный голос. Ясно почувствовал, как, переполненный новыми для него звуками и, очевидно, не будучи в силах противостоять им, гениальный поэт спешил отдаться потоку нахлынувшей на него мощной стихии.

Как «витязь, павший на войне», Александр Блок покинул нас на самом восходе пламенной зари нового мирового дня, и поэтому в моем сознании его образ навсегда останется озаренным лучами утреннего восходящего солнца.

Таким он и был — этот «русский гений» XX века, подобный древнему богатырю, поставленному где-то над туманной Непрядвой, чтобы всю ночь напролет сторожить наш покой, чутко прислушиваясь к зловещим шорохам неприятельского стана.

— го человека, так явственно видевшего сквозь пелену мрака сияющие очертания далекого берега!

Александр Блок был не только великим поэтом дореволюционной России, гражданином и художником, но и той «вещей» личностью, чье творчество в значительной мере предопределило собой сложный путь дальнейшего духовного развития целого ряда последующих поколений.

Мне лично, близко соприкасавшемуся с ним, остается лишь с гордостью повторить его же собственные слова:

Я знаю твой победный лик,
Я знаю дальнее былое 28.

Печатается по журналу «Звезда», 1968, № 3.

Бабенчиков Михаил Васильевич (1891—1957) — театровед и искусствовед, в последний период жизни — профессор Московского художественно-промышленного училища (б. Строгановского). В печати выступал с 1912—1913 гг. (альманахи «Очарованный странник»). Автор книги «Ал. Блок и Россия» (М., 1923), в которой был использован материал личных воспоминаний о поэте.

1. Неоговоренные цитаты в тексте воспоминаний — из стихов и прозы Блока.

2. Ансельм — герой повести Э. -Т. -А. Гофмана «Золотой горшок», студент-бедняк и неудачник, фантазер и мечтатель, одержимый душевным разладом, в глазах благополучных мещан — чудак, сумасброд, человек не от мира сего.

«Романтики».

4. Речь идет о втором издании «Стихов о Прекрасной Даме» (том I «Собрания стихотворений»). Книга вышла в свет около 20 декабря 1911 г.

5. Описание этого дня — в письме Блока к матери от 5 июня (VIII, 391). Из письма следует, что Блок поехал в Териоки один (Л. Д. Блок была уже там); Вл. Пяст приехал позже, а о Бабенчикове вообще нет упоминания.

6. У Блока: «На незнакомом языке» (I, 361).

7. Слова Пушкина («Город пышный, город бедный»).

9. Дата первого представления — 7 апреля 1914 г.

10. Слова Блока (из предисловия к поэме «Возмездие»).

11. Из юношеского стих. Блока «Боец» (1902), напечатанного в газете «Утро России» 10 апреля 1916 г. (I, 514). Цитировано не точно.

12. Слова В. С. Печорина из письма его к гр. С. Г. Строганову от 23 марта 1837 г.; приведены в кн. М. Гершензона «Молодая Россия» (по 2-му изд. 1923 г., с. 100).

14. Из стих. А. Ахматовой, обращенного к Блоку («Я пришла к поэту в гости...»).

15. Репродукция этой «Мадонны» была куплена Блоком в 1902 г. именно за сходство с Л. Д. Менделеевой.

16. 8 мая Блок был назначен редактором стенографического отчета Чрезвычайной следственной комиссии, учрежденной Вре— менным правительством для расследования деятельности царских министров и сановников.

17. См. «Соображения об издании стенографических отчетов» (VI, 443), также — многочисленные записи в дневнике 1917 г.

19. Слова Блока «На перекрестке...» (II, 8).

20. Среди бумаг Блока сохранилось письмо М. В. Бабенчи- кова с выражением соболезнования по поводу появившейся в одной из газет заметки «о разгроме имения А. А. Блока». На письме — пометка Блока: «Эта пошлость получена 23 ноября...» (ЦГАЛИ).

21. Имеется в виду, вероятно, академик С. Ф. Ольденбург, с которым Блок часто встречался по работе в Верховной следственной комиссии.

22. См.: VII, 307.

«Народное дело. Романов, Пугачев или Пестель?» (Лондон, 1862); в брошюре утверждалось, что решающую роль в революции будет играть «простой народ».

24. Под Настасьей, вероятно, имеется в виду Анастасия Алексеевна Суворина (по мужу — Мясоедова-Иванова), дочь А. С. Суворина — основателя и издателя «Нового времени», с 1910 г. артистка «Суворинского» (Малого) театра. Ср. дневник Блока от 29 августа 1917 г. (VII, 307).

25. Из стих. Вл. Соловьева «В тумане утреннем неверными шагами...».

26. Ср. последнюю запись в дневнике Блока 1917 г. (от 19 октября). — VII, 311—312.

27. Слова Блока («... узнаю тебя, начало высоких и мятежных дней»; III, 253).

«Не призывай и не сули...» и «Ты не обманешь, призрак бледный...».

[4] Купреянов Николай Николаевич, даровитый молодой художник, умерший в 1933 году. Блок был с ним в дальнем родстве (по отцу), о чем, вероятно, не подозревал. (Примеч. М. Бабенчикова.)

Раздел сайта: