Борисов Леонид: О Блоке

О БЛОКЕ

1

Голос Блока звучал людям моего поколения, мы читали его стихи с чувством, близким к восторгу, и мысль, что любимый нами человек жив и что квартира его в каких-нибудь сорока минутах ходьбы от наших домов, казалась порою невероятной. Происходило это потому, что музыка его стихов, легкая прелесть его речи, очарование его строф воспринимались нами скорее как создание получившей дар слова природы, но никак не результат работы, усилий человека, который держит в руках перо. Даже не «лучшие слова в лучшем порядке», а самые необходимые слова в роковые минуты.

В конце 1919 года я увидел Блока в Доме искусств на Мойке.

Там собирались молодые и старые поэты, они читали стихи. Это был не столько Дом искусств, сколько Дом искусства писать стихи. Этому там учил один большой русский поэт 1, но ни одного ученика не оставил нам на память: кто был поэтом, тот и без помощи учителя остался бы им, кто был версификатором только, тот научился писать «под своего учителя». Из студии при Доме искусств вышла группа стихотворцев «Звучащая раковина» 2. Но в ней по-настоящему звучал лишь один Константин Вагинов. Стихи на вечерах читались не просто, а по- особенному, с каким-то сладострастным воем и сюсюканьем, нараспев и не в полную силу голоса.

Однажды я по наивности и малому опыту своему прочитал свои стихи, и мне потом сказали:

— Ваши стихи очень старинного склада, они какие-то не то плещеевские, не то полонские. В следующий раз вы будете читать в конце вечера, а то никто не хочет выступать после ваших таких нивских, таких огоньков- ских стихов...

И ни в конце, и ни в начале не выпускали меня на вечерах, ибо я портил антураж, читал так, как я говорю, и руками не отсчитывал стопы, и делать фокусов с пеонами не умел. Изысканная публика немедленно же причислила меня к разряду глубоких провинциалов.

Вагинов сказал мне однажды:

— Блок пришел.

— Где он?

Блок стоял за моей спиной. Он был окружен толпою студистов, его спрашивали, в него вглядывались. Блок кому-то отвечал:

— Неверно, не согласен! Так не бывает. «Сочинитель» — слово не без иронии, а слово «поэт» употреблять в стихах можно, как и всякое другое, но не следует делать упор на него, — нужно поставить его так, чтобы смысл заключался в целой фразе, из которой слово «поэт» возможно выключить. И без него осязаешь, в чем суть.

Девица в атласном платье спросила:

— А каким размером лучше всего писать?

Блок рассмеялся, пожал плечами. Девица ожидала ответа. И Блок удостоил ее сентенцией:

— Все размеры хороши, берите тот, в котором вы наиболее непосредственны!

Девица запомнила совет и, надо думать, помнит его до сих пор, рассказывая знакомым, как она когда-то приобщалась тайнам искусства. На одном из вечеров девица эта читала стихи. Там имелись такие строки:

О, сколько встреч, таких неясных,

От искусственно сделанных стихов (а их делали, приготовляли, вышивали, мочили и подкрашивали) можно было серьезно заболеть и самому задекламировать о фиалках и хризантемах. Беда всех этих версификаторов заключалась в том, что их стихи были безупречны по форме и пусты по содержанию своему, — в них ровно ничего не было, они и на грош ничего не значили.

Блок говорил, что у подлинного поэта из десяти написанных им стихов шесть могут быть слабыми, только удовлетворительными. Блок ненавидел виршеплетство, лишенную мысли гибкость — за нею он укладывал приспособляемость, фальшь, лицемерие. Он сказал как-то, что способны вообще все люди, но талантливы далеко не все. Молодому, начинающему стихотворцу Блок прощал и техническую вялость, и недочеты, и длинноты, и погрешности в размере — прощал весьма многое, но лишь в том случае, если в стихах присутствовала мысль, подлинное чувство.

Георгий Иванов в присутствии Блока заявил однажды, что поэзия представляет собою забаву, искусство веселое и приятное. Блок заметил на это:

— Н-да. Не за это ли убили Пушкина и Лермонтова?

Встал и ушел. Георгий Иванов продолжал шепелявить о Готье и Малларме. По мнению Георгия Иванова, поэтом можно всегда сделаться — достаточно изучить искусство версификации, знать французский язык, из всех знаний вытянуть по грошику...

Необходимо помнить: после того как Блок написал «Двенадцать», его нарочно злили, раздражали, не подавали ему руки, делали вид, что не замечают его, замечая в то же время подчеркнуто и нагло. Я наблюдал, как некий литературный хам толкнул Блока в столовой Дома искусств и, подумав, толкнул еще раз. Переводчица Анна Васильевна Ганзен, старая почтенная женщина, сказала хаму:

— Что ж это вы озорничаете?

И получила в ответ:

— Черт с вами со всеми! Работайте с ними...

За этим грубым и лишенным подтекста ответом стояла большая группа литераторов, ставших вскоре эмигрантами. Уверен, что Блок превосходно провидел будущее каждого из этой группы. Блок был из тех редких людей, которые обладали даром предвидения, предчувствия, — вся поэзия его такова. И не только одни стихи его есть Блок, — именем этим сегодня мы обозначаем эпоху, время, атмосферу и целый мир.

Близкий к Блоку человек рассказывал: зашел разговор о зависти. Вспомнили Сальери, завистников по службе, по литературе.

— Что такое зависть? — спросили спорящие. — Как определить ее, какими словами пояснить ее и себе и людям? И чувствует ли завистник, что он завидует?

— Нет, не чувствует, — сказал Блок. — Он, завидующий, предполагает наличие несправедливости, учиненной по отношению к нему, завидующему. Дайте и ему то же самое, что и у других, и он перестанет завидовать. Сле- довательно, зависть — это самомнение. Он думает: то, что сделал мой сосед, могу сделать и я.

— А если он, завидующий, и в самом деле может? — спросили Блока.

— Нет, не может. Может тот, кто не завидует. Наиболее безупречная форма зависти — это завидовать потомкам. Мы, мол, нечто сделали, — вот какие мы, а потомки будут пользоваться! Потомкам всегда завидовали. Все русские писатели завидовали им. Пимен у Пушкина работает ради потомков. Но это, конечно, уже не просто и не только зависть, то есть не одно лишь самомнение...

На одном из вечеров в Доме литераторов читал свои стихи Федор Сологуб. Длинноволосый юноша воскликнул:

— Ничего особенного, чепуха!

Блок, сидевший неподалеку, беззлобно заметил:

— Не завидуйте, молодой человек!

Молодой человек смутился, захлопал глазами, спросил соседа:

— Кто это?

Ему сказали. Молодой человек пересел на другое место. Недели через две этот длинноволосый читал свои стихи в Доме искусств, ему сделали замечание:

— В ваших стихах, товарищ, несомненно влияние Федора Сологуба и Блока. Своего у вас очень мало...

2

— поэт и прозаик Сергей Колбасьев, позади Блока шагали я и Валентин Стэнич — настоящая его фамилия Сметанич. Это о нем писал Блок в своем очерке «Русские дэнди». И потому, наверное, думая, что он может быть узнан, Стэнич высоко поднял воротник осеннего пальто, на глаза нахлобучил шляпу.

Это я придумал провожать Блока до его дома на углу Пряжки и Офицерской, еще не получившей нового названия улицы Декабристов. В Доме искусств был литературный вечер, читали стихи Блок, Пяст, Оцуп, Рождественский. Наша компания слушала только Блока 3.

— Блок уже одевается, — сообщил я своим приятелям (мы торчали в артистической — большой комнате, в ней хоть на велосипеде катайся). — Сейчас попрошу у него позволения, хорошо?

— Оп в дурном настроении, не разрешит, — сказал маленький, щупленький, печальноглазый Вагинов. — Ты его особенно не беспокой, будь повежливее, не напрашивайся на проводы...

Я даже ногой шаркнул, подходя к Блоку.

— Александр Александрович, мы хотим проводить вас до дому, — разрешите, пожалуйста! Мы постараемся ничем не потревожить вас...

— Пожалуйста, — пожав плечами, невыразительно, тусклым голосом ответил Блок.

Я побежал вниз, в раздевалку, за мною на манер тринадцатилетних школьников кинулись Стэнич, Колбасьев, Вагинов. Спустя две-три минуты мы шли по хрустящему, поющему снегу; был январь двадцатого года, метель репетировала ночную вьюгу в лирической постановке блоковских строф. Стэнич шепнул мне:

— Погода блоковская, — люблю!

Колбасьев начал разговор. Он стал расспрашивать нашего высокого спутника о его новых стихах, почему их не читает на вечерах.

— Вон, смотрите, Александр Александрович, все старые стихи читают по требованию, только по требованию, а вы...

— У меня нет новых стихов, — тягуче, с трудом произнося каждое слово, ответил Блок. — Я уже не пишу стихов...

И добавил так тихо, что я, шагавший позади него, едва услыхал:

— Очень устал я...

Все молчали. Снег отчаянно визжал и стонал под нашими ногами. Мы переходили площадь с памятником Николаю в центре.

на деревянном обрубке и грел руки, довольно щурясь. Я внимательно оглядел его лицо: усталое, больное, с глазами, обведенными темно-коричневыми кругами, но хорошо выбритое, красивое. Не только потому, что я всегда соединяю внешность поэта с его стихами, и если люблю чьи-либо стихи, то для меня всегда прекрасно и лицо автора их... Блок воистину был красив, интересен, — лучшим определением его внешности будет слово «неотразим».

Мои приятели залюбовались Блоком. Они сидели на корточках и руки держали над огнем, не отводя в то же время взгляда от Блока. Он это заметил, ему это, несомненно, польстило, он благодарно оглядел каждого, сказал:

— Какая великая вещь огонь! Приходила ли кому из вас в голову мысль написать стихи про печку? Я не говорю о камине, — это уже другая тема, это уже не огонь это место встреч, разлуки, — нет, я имею в виду огонь — гнездо тепла, жара, очищения...

— кажется, Вагинов — заметил, что камин даже и вовсе не огонь, — камин всего лишь материал для романсов... Впрочем, и то хорошо!

— А вот романс «Ты сидишь одиноко и смотришь с тоской, как печально камин догорает...» Этот романс я очень люблю, — сказал Блок и полупропел, полупродек- ламировал: — «Как в нем яркое пламя то вспыхнет порой, то...» Тут я, наверное, буду путать. Забыл...

— Странно, — опуская голову, сказал Стэнич , — чем глупее, чем пошлее романс, тем он почему-то больше, сильнее воздействует на человека. Я тоже люблю эту чепуху про камин...

Блок сказал:

— И совсем не чепуха и не пошлость! Пошлость — это когда говорят о презираемых порядочным человеком ощущениях. А камин... он что же... конечно, он не печка, он... как бы это сказать... он вовсе и не русская штука, это Англия, Запад. Камин — синоним уюта. И в романсе неверно то, что там сидят в одиночестве. В одиночестве не сидят у камина, разве что ждут кого-то. А романс превосходный...

К костру подошли мужчины и женщины — им нужна было не погреться, a постоять и послушать, они окинули Блока и всех нас прощупывающим взглядом и вскоре ушли. И когда мы снова остались одни, Блок сказал:

— Они нас за артистов приняли, думали, что им представление устроим, споем что-нибудь...

исчезающим, тающим, сливающимся с мраком золотым точкам, затем он опускает глаза, пытаясь подсмотреть зарождение, вылет огненных струй. Взгляд Блока чуточку ироничен, и мне становится хорошо и покойно оттого, что я сижу рядом с большим русским поэтом, смотрю на него, и мне дается даже нечто большее: я являюсь свидетелем внутреннего распорядка его души, вот сию минуту, ибо его заинтересованность искрами не есть только обычное любопытство.

Кто-то привстал, переменил позу. Блок мельком взглянул в ту сторону и, также привстав, чуть отодвинулся от огня. Стэнич вынул из кармана пальто пачку папирос и протянул ее Блоку:

— Курите, Александр Александрович, пожалуйста!

Блок растроганно-благодарно посмотрел на Стэнича, на секунду посерьезнел, затем вытащил из пачки одну папиросу и на предложение взять еще отрицательно покачал головой.

— Страшная это вещь — табак, — сказал он, носком ботинка выковыривая из костра уголек и нагибаясь, чтобы закурить папиросу. — Табак, вино, книги...

— И женщины, — добавил Стэнич.

— Да, но не в этом ряду, это совсем другая тема, — строго отозвался Блок.

Резко поднялся и порывистым шагом отошел от огня. Постоял немного, повернувшись к костру спиной, а затем пошел по набережной. За ним поплелся я, почти рядом со мною засеменил Вагинов, за ним Колбасьев и далеко от нас Стэнич. Мы молча шли до Мариинского театра. Здесь я ненароком, сам того не желая, перегнал Блока и, сконфуженно поглядев на него, задержал шаг, чтобы снова быть позади него.

— Что же у вас со стихами? — спросил он, приноравливаясь к моему шагу.

Голос у него глухой, усталый. Я что-то ответил. Блок сказал: «Хорошо, хорошо», — и уже молчал до самого дома. Подле ворот на набережной Пряжки он снял перчатки, каждому подал руку, пожатие было крепкое, горячее, сухое. Сказал: «До свидания, товарищи!» — и пошел не к себе, в дом, а по тротуару, в сторону Мойки. Видимо, ему надобно было побыть одному, что-то обдумать, отдохнуть от людей...

Печатается (частично) по тексту, предоставленному автором

В. Н. Орлову. Первый отрывок в первоначальной редакции был опубликован в журнале «Литературный современник», 1939, № 9.

Борисов Леонид Ильич (1897—1972) — советский писатель. Начал со стихов (сб. «На солнечной стороне». П., 1922), потом перешел на прозу (первая книга — роман «Ход конем». Л., 1927). Родился в Петербурге, в семье портного, окончил среднее учебное заведение; в 1915 г. был призван на военную службу; с декабря 1917 г. работал (машинистом — на пишущей машинке) в Смольном, с 1919 г. был в Красной Армии; с 1922 г. занят литературной работой. Автор нескольких полумемуарных-полу- беллетристических рассказов о Блоке.

«Звучащая раковина», посвященный памяти Н. С. Гумилева. Вскоре группа распалась.

3. Этот вечер состоялся 11 января 1920 г.

Раздел сайта: