Гзовская О. В.: А. А. Блок в московском художественном театре

А. А. БЛОК В МОСКОВСКОМ ХУДОЖЕСТВЕННОМ ТЕАТРЕ

В то время, когда я встретилась с Александром Александровичем Блоком, все мы, молодые актрисы МХАТа, очень увлекались поэзией и часто выступали с чтением стихов на концертах. Вечера поэтов вызывали тогда в Москве огромный интерес — публика награждала участников восторженными овациями, ожидала и провожала их у подъездов. Зал «Литературно-художественного кружка», где происходили беседы, лекции, концерты, бывал переполнен — особенно по вторникам, когда там на традиционных вечерах выступали знаменитые поэты и артисты. Кружок этот организовали представители передовой интеллигенции Москвы — известные артисты московских театров, адвокаты, светила медицинского мира. Они были членами, а некоторые из них и директорами этого кружка-клуба. Бывала здесь не только молодежь, но и люди зрелого возраста. Отдельные лекции-беседы, вызывавшие шумные прения, споры и приводившие к бурным столкновениям, особенно когда на них присутствовали представители нового течения (Каменский, Маяковский, Бурлюк и другие), были явлениями, которых ждали, к которым готовились и о которых много говорили. С интересом следили мы за тем, когда выйдут новые издания Брюсова, Бальмонта, Игоря Северянина, и торопились их приобрести, но не для того, чтобы поставить их на полку в своем книжном шкафу как украшение в красивом переплете, нет, — мы спешили первыми подготовить, выучить и поскорее выступить со стихами на концерте, обновляя свою программу. Иногда просили у поэтов их стихи еще до того, как они появятся в печати.

Позирующий, грассирующий и витиевато-эстетный, блестяще владевший стихом, особенно как переводчик, Бальмонт; несколько грубоватый и внешне совсем не похожий на поэта Брюсов (Бальмонт говорил о нем, что он обращается с поэзией, как ландскнехт с пленницей), внешне подражавший и отдаленно похожий на Оскара Уайльда Игорь Северянин, читавший все свои стихи на поэзоконцертах почти напевая, причем каждое стихотворение имело определенную, надолго запоминавшуюся мелодию.

От всех этих поэтов Блок стоял как-то в стороне. При чтении его стихов все мое существо охватывало такое чувство, точно от книги исходил какой-то свет. Эта поэзия звала к высокому и прекрасному. Не раз я черпала из этих строк вдохновение для своей актерской работы и мысленно воображала, какой же это человек, каков он в жизни, но самого Блока я еще не видала и, как он читал сам — не слыхала ни разу. Я только читала его стихи и много слышала о Блоке от Качалова, с которым он был очень дружен. Вскоре я узнала, что в Москве состоится вечер Блока и он сам будет выступать и читать свои стихи. Я стала внимательно следить за афишами, и вот ранней весной, если не ошибаюсь, — в марте месяце, я увидала желанную афишу — Блок выступает в аудитории Политехнического музея. Я пошла на этот вечер 1.

Зал переполнен... Вышел Александр Александрович, очень скромно и строго одетый. Никакой позы, никакой эстрадности, никакой рисовки на публику. Казалось, она для него не существует. И в тишине напряженного внимания зазвучал его голос, в каждом стихотворении разный. То мягкий и нежный, без всякой сладости, зовущий и пленяющий в лирике, которую он передавал с особым, ему свойственным «блоковским» темпераментом (стихотворения «Влюбленность», «На островах», «В ресторане», «Незнакомка»); то гневный и властный в таких стихах, как, например, «Демон» 2 (я до сих пор слышу:

Иди, иди за мной — покорной
И верною моей рабой.
Я на сверкнувший гребень горный
Взлечу уверенно с тобой.
Я пронесу тебя над бездной,
Ее бездонностью дразня.
Твой будет ужас бесполезный —
Лишь вдохновеньем для меня);

то глубоко проникавший в душу каким-то особым, металлическим звоном, словно колокол из серебра (в стихах о русской природе, о России). Чувствовалось, как он любит родину, как дорога ему эта «глухая песня ямщика», с какой верой обращается он к России:

Не пропадешь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты...
И невозможное возможно,
Дорога долгая легка,

Мгновенный взор из-под платка...

Блок совершенно особенно, по-новому освещал женскую душу с ее стремлениями и переживаниями. Стихотворение «На железной дороге» в его исполнении было не только повестью о трагедии женского сердца, погибшего от любви, — нет, у него это звучало гораздо глубже. Гневно загорались лучисто-серые глаза поэта, они становились черными и смотрели прямо в зал, когда оп говорил:

Не подходите к ней с вопросами,
Вам все равно, а ей — довольно;
Любовью, грязью иль колесами
Она раздавлена — все больно.

И воскресал в памяти ряд других образов женщин, которые погибали в глуши далеких городов и городков и тратили себя на мелкие, ничтожные дела, а могли бы делать большое и важное.

Пророчески звучало в исполнении Блока стихотворение «Новая Америка». Вся история России проходила перед нами, когда мы слушали это стихотворение. Мы думали о ее просторах и бесконечных возможностях, видели красоту и силу, что таилась на Руси, и рождалась огромная вера в будущее, которое придет. Взволнованно, почти восторженно произносил Блок заключительные строки:

То над степью пустой загорелась Мне Америки новой звезда!

Это ударение на слове «новой» звучало так, что верилось: не повторением, не подражанием Америке будет Россия, ей предназначена иная судьба.

Не преувеличивая, можно сказать словами Пушкина, что Блок в этот вечер «глаголом жег сердца людей». Выступление окончилось. Аплодисменты... вызовы... овации...

Качалов хотел познакомить меня с Блоком, звал за кулисы. Я не пошла. Побоялась. Я знала по рассказам, какие актрисы нравились ему. Я знала, что я совсем другая, не блоковская. Для меня этот вдохновенный человек — поэт с особенными, то серыми, то черными глазами, скромный и такой значительный, стоял где-то очень высоко, и я боялась, что в закулисном шуме восторгов и всяких, быть может и пошлых, похвал и пожиманий рук поэта поклонниками и поклонницами потеряется то, что я несла в своей душе.

Прошло немного времени, и как-то после репетиции ко мне подошел Владимир Иванович Немирович-Данченко и сказал, что хочет со мной говорить об одной пьесе, которую собирается ставить театр. Названия пьесы он не упомянул. Я спросила: «Какая это пьеса? Кто автор?» Владимир Иванович, как всегда, таинственно улыбнулся и ответил: «Пока секрет. Я хочу поговорить с вами.

Вы мне почитайте стихи современных поэтов, а я послушаю вас, и мы поговорим». Мы тут же условились с ним о встрече у меня дома на следующий вечер.

Я очень взволнованно готовилась к этой встрече. Думала весь день, что же я буду ему читать, каких поэтов, что он хочет услышать от меня. Будучи ученицей Константина Сергеевича Станиславского, я играла в постановках Немировича несколько раз, но всегда работал со мной Константин Сергеевич. Он договаривался с Немировичем, по какому пути мне надо идти, чтобы я делала то, что как режиссер хотел получить от меня Немирович. Но подход к роли, работа над ней велась по системе Станиславского, с ним самим. А тут вдруг без Константина Сергеевича Владимир Иванович хочет меня слушать. Что же мне ему читать? Я подумала: раз Владимир Иванович выбрал пьесу, она будет серьезная, глубокая, тяжелая, решающая какие-нибудь очень сложные психологические проблемы. В работе с ним я всегда ощущала его как режиссера, идущего больше от ума, чем от сердца. Очень уж он своей манерой работать отличался от Константина Сергеевича, который был весь действие, порыв, огонь, темперамент. Владимир Иванович, всегда спокойный и редко повышавший свой голос, объясняя самый горячий, страстный монолог или диалог, говорил с паузами, медленно произнося слова. Даже в такой сцене, как сцена Лауры и Дон Карлоса в «Каменном госте» Пушкина (я у него играла Лауру), он оставался в рамках спокойствия и был сдержан. Я решила, что надо читать что-то очень серьезное, публицистическое, что лирика — это не то, что может ему понравиться.

В восемь часов раздался звонок. Неторопливо, размеренными шагами вошел в комнату Владимир Иванович. Здороваясь со мной, очень внимательно посмотрел мне в глаза; он, конечно, видел, что я волнуюсь. «Ну, что же вы мне прочтете?» — сказал он. Я прочла «Девушка пела в церковном хоре», «Сольвейг», «На железной дороге» Блока и «Старый вопрос» Брюсова.

Владимир Иванович хитро улыбнулся и сказал: «Конечно, для Владимира Ивановича надо читать что-то очень умное. Но, видите ли, на этот раз мне надо увидеть, есть ли у вас то, что мне надо для героини этой пьесы. При скупости слов, в коротких сценах большая внутренняя насыщенность, наполненность и совсем особая горячая лирика. Прочтите мне еще что-нибудь Блока, но другого Блока». Я прочла «На островах» и «Незнакомку». Владимир Иванович подумал... отпил глоток чая... посмотрел в огонь камина, взял кусочек груши бере Александр (он их очень любил) и начал говорить: «Могла бы вас увлечь вот такая роль: образ: женский, совсем особенный. Графиня без дымок и вуалей, особенная графиня, средневековая без средневековья, без этикетов, девушка из народа (средние века тут ни при чем), живущая в замке, молодая. Жена старого ревнивца графа». И он рассказал мне содержание пьесы Блока «Роза и Крест». «Мы должны, — говорил он, — сказать исполнением, приемами игры, всей постановкой новое слово. Это пьеса необыкновенная. В ней много свежего, очень увлекательного. Она должна быть новым этапом для нашего театра. Блок автор особый. Без всякой сентиментальности. Об этом мы много говорили с Константином Сергеевичем Станиславским. Он очень увлечен пьесой, но между нами была большая борьба, пока Константин Сергеевич принял Блока и пьесу».

Действительно, Константин Сергеевич долго не признавал Блока, его пьесы не «доходили» до него 3. Блок жил в Петербурге, Станиславский в Москве; встречи их были кратковременными, и, несмотря на большую любовь Блока к Станиславскому и преклонение перед ним как перед режиссером, достигнуть полного взаимопонимания им было трудно. В Художественном театре пьесы Блока актерам не читали. И вдруг появилась «Роза и Крест». Мысль о ее постановке возникла у Немировича. Сначала Константин Сергеевич принял ее несколько настороженно, требовал разных поправок и переделок; постановку пьесы взял себе Немирович, и только потом, услыхав чтение Блока, познакомившись с ним ближе, Станиславский принял в ней большое участие.

Я сидела и слушала Немировича, и передо мною возникал облик Блока и вспоминался Александр Александрович, выступавший в Политехническом музее. Я понимала, про какую горячую лирику говорил Владимир Иванович, чего он хотел от Изоры, боясь «голубых далеких спаленок» 4 исполнители Блока, к сожалению, и теперь, придавая его поэзии неверную окраску.

Долго говорили мы об этой новой работе, и я была счастлива, что буду в ней занята. Прощаясь, Владимир Иванович сказал, что Блок скоро приедет и будет читать в труппе пьесу сам. А до этого Владимир Иванович пьесу не даст. Нужно услышать самого автора. На этом мы расстались. Я стала ждать дня читки и появления Блока в театре. Так же как многие ищущие люди тогдашней России, все мы жили в предчувствии, ожидании прихода чего-то нового, настоящего, что выведет нас из той темноты безысходности к свету, к радости, смутно сознавая, что эта радость придет через страдания. Театр переживал период поисков. После постановок «Осенних скрипок» Сургучева, «Будет радость» Мережковского, возобновления «Горя от ума» Грибоедова и начала репетиций «Села Степанчикова» Достоевского театр стал искать пьесу современного писателя, новую по форме и содержанию, с глубокими чувствами и значительными мыслями. Поэтому, когда Станиславский сообщил нам о том, что в репертуар включается «Роза и Крест», это известие было принято с большой радостью и одобрением.

Наконец было объявлено, что Блок будет читать пьесу в театре. Роли распределялись так: граф Арчимба- ут — А. Л. Вишневский, графиня Изора — О. В. Гзов- ская, Алиса — М. П. Лилина, Капеллан — В. В. Лужский, Гаэтан — В. И. Качалов, Бертран — Н. О. Массалитинов, Алискан — В. Г. Гайдаров.

— настроение было приподнятое.

Раннее весеннее утро, ярко освещенное солнцем большое фойе Художественного театра. Вся труппа в сборе, ожидаем Блока. Он появился без минуты опоздания, такой скромный, приветливый. Очень тепло и ласково со всеми поздоровался. Блок не сразу приступил к чтению. Видно было, что он взволнован. Протокольно-сухо произнес название пьесы, перечислил действующих лиц и обстановку. Потом посмотрел как-то поверх всех нас, сидевших вокруг него за столом, и, точно унесясь куда-то далеко своими мыслями, прищурил глаза, будто вспоминая что-то, и, не заглядывая в лежащую перед ним раскрытую книгу, обрывочно произнес приглушенным голосом: «Двор замка. Сумерки». И зазвучал первый монолог Бертрана:

Всюду беда и утраты,
Что тебя ждет впереди?
Ставь же свой парус косматый,

Знаком креста на груди.

Характерна была музыкальная сторона его чтения. Глубокий, глуховатый голос Бертрана, резко-крикливый, вульгарный звук речи Алисы, сладкий тенор Алискана, деревянный, точно удары молотка об доску, лишенный всякой гибкости голос графа и мелодично-страстный — Изоры. Монолог Бертрана говорился как бы самому себе; он слегка напевал песню, точно припоминая мелодию и стараясь понять смысл слов... И переход на разговор почти вполголоса, очень просто и значительно, как будто человек разбирается в себе, прислушивается к чему-то новому, что его занимает. Это очень хорошо объясняло последующие слова Бертрана о том, что смысла песни «не постигает рыцаря разум простой». Этот рыцарь в чтении автора был живой, земной, с благородной душой, сильный, непохожий на сладких и пошлых рыцарей в латах, с перьями на шлемах, вылощенных, но с пустой душой. Он был похож на ту яблоню, под которой он стоит на страже в замке, связанный с землей, с природой. И вдруг в окно — Алиса вульгарным, громким голосом нарушает мир Бертрана, отгоняя его резко от окна; и он робким голосом глухо отвечает: «Я отойду». Далее переход к сцене в замке — «дуэт» Алисы и Капеллана. Автор передавал его шепотом, и это был шепот двух пошляков, невольно вспоминались строки его стихотворения «Незнакомка»:

И каждый вечер, за шлагбаумами,
Заламывая котелки,

Испытанные остряки.

И на этот шепот — появление пажа Алискана, прекрасного своей юностью, растерянного от того, что его выбили из настроения Ромео, в котором он шел с лютней к Изоре, и, наконец, все эти подготовительные полутона переходили в покой Изоры — открытый звук голоса с оттенком радости, когда она поет песню и счастлива, что нашла ее. И сразу же радость сменяется отчаянием при словах: «Не помню дальше». В этой сцене автор и Изору, и Алису, и Алискана передавал полным, открытым голосом. В его чтении для Изоры были очень характерны быстрые смены настроений.

В фойе царила напряженная тишина. Глаза всех были устремлены на этого человека, стоявшего с поднятой головой, с лучистыми голубыми глазами, и какое-то особое внимание было на лицах всех слушающих. Мы боялись пропустить хоть одно слово, хоть одну интонацию, ловили, впитывали в себя, стремясь проникнуть в глубину произведения, понять поэта.

Блок стоял поодаль от большого стола, за которым мы сидели. Он читал наизусть, и каждое движение, взгляд его были значительны: Бертран — плечи и голова опущены, глаза смотрят исподлобья, точно что-то давит шею; Гаэтан — весь прямой, как стрела, готовый взлететь куда-то с высоко поднятой головой и лучистым, ясным взглядом. Эти два пластических образа очень хорошо запомнились мне. Так ярко и четко Блок их воплощал. При этом все было очень просто. Театральность, декламация совершенно отсутствовали. Он точно переносился в мир своего произведения, где жило и действовали его герои, с их чувствами и страстями. Переходы от одного лица к другому были незаметны, не нарочиты, их разделяли паузы, во время которых без слов кончал жить один и начинал другой. Они рождались естественно и просто, так же, как переход от стиха к ритмической прозе. Блок не играл, а вызывал в них жизнь, и они жили. В чтении Блока все было так просто, правдиво, что нельзя было себе представить, как бы иначе могли говорить эти люди, уже виделось, как они ходят, какие у них голоса, какие у них глаза, вообще — какие они.

книгу, глухо произнес: «Конец». Казалось, точно он откуда-то сверху спустился к нам вниз. Он был взволнован чтением, молчание не нарушалось еще несколько минут. Потом начались восторженные высказывания, стали задаваться разные вопросы, актеры встали и окружили автора. Пьеса всех увлекла, понравилась — это было ясно. Блок, смущенный и радостный, принимал скромно и как- то сконфуженно высказываемые ему похвалы. Константин Сергеевич Станиславский крепко жал ему руку. Подошла и я к Александру Александровичу и сказала ему, что я счастлива, что меня назначили на роль Изоры. Он очень внимательно посмотрел на меня, точно желая убедиться, что это — просто любезность или я действительно говорю искренно, и ответил: «Да, да, я знаю».

Я продолжала: «Я очень бы хотела о многом поговорить с вами, Александр Александрович. Боюсь я этой роли, но очень хочу ее играть». — «Что же вас пугает?» — спросил Блок. Я ответила: «Да вот она испанка, а я не знаю, не очень ли я северная. Чтение дало мне очень много, но все-таки хочется услыхать от автора более подробно о характере и чертах его героини».

Блок улыбнулся своей светлой улыбкой. Мы уже вышли из фойе и шли по коридору театра к выходу. Александр Александрович сказал: «Вы говорили — вас увлекает роль, так что же, давайте создавать этот образ. Я рад, что вам Изора нравится, а я боялся. Ведь сцены короткие, и слов не так много». Я ответила: «Да ведь дело не в словах, для актрисы-художника важнее то, что между слов, по-моему, в этом жизнь роли. Вот, например, сегодня паузы во время вашего чтения очень много говорили». Мы вышли на улицу. Темой нашей беседы был взгляд Блока на живую Изору. В ней прежде всего надо искать волнение и порывы молодой женской души, которая томится в высоких стенах тяжелого средневекового замка, такого же четырехугольного и тупого, как сам граф Арчимбаут. Ревнивый дурак-муж ей чужд и далек. Изора — натура одаренная, она чувствует природу так, как ее может чувствовать дитя народа. Весна будит в ней стремление вырваться за стены замка, в поля и луга. Недаром она так любила, до того как услыхала песнь Гаэтана, играть и резвиться с пажом Алисканом на утренних прогулках. Подстриженный, разделанный парк для нее не та природа. Изора не любит ничего искусственного. Не надо думать о средневековом этикете, о стиле и эпохе. Мысли об этом могут засушить и сковать актрису в какие-то рамки, отнять живое. А главное — не думать, что это графиня. Недаром к Изоре приставлена для обучения ее этикету и светским манерам придворная дама, Алиса. Естественность, непосредственность — вот что свойственно Изоре. Ее раздражает, что окружающие не понимают, что с ней происходит. Она не умеет объяснить, что с ней случилось, после того как она услыхала песню Странника. Не меланхолией болеет она, как думают окружающие, и вообще она здорова. После песни в ней родились новые чувства. Но то, чего она ждет — радость, не придет так просто. Радость придет через страдание, а потому в этом страдании — радость. Песнь, слышанная ею на народном празднике Мая, разбудила новые чувства, но они отнюдь не сладки и не сентиментальны. Песни нежных теноров-трубадуров о любви ей не нравятся. Поэтому начало третьей сцены и пение Изоры не должны быть лирически тоскливыми. Глаза ее сверкают, щеки горят, она вся полна горячим воспоминанием о песне Странника.

«Как меня учит Константин Сергеевич, нельзя играть настоящего, не зная прошлого». Блок, не раздумывая, быстро ответил: «Изора — дочь швеи.

Проезжая местечко Толозанские Муки, граф увидел в окне склоненную над работой женскую головку с прямым пробором волос. Мать Изоры уступила требованиям графа и выдала ее замуж». Александр Александрович и потом часто упоминал о склоненной над работой женской голове. Ему нравились в Бельгии склоненные женские головы, когда девушки плели кружева. В этом он находил большую поэзию женственности.

Позвонил Станиславский. Спросил о моих впечатлениях. Я сказала, что я в восторге от Блока и контакт с автором, как мне кажется, найден. По словам Константина Сергеевича, работа предстояла интересная, творческая и должна была дать мне, как актрисе, много нового. Станиславский сказал, что он долго не принимал Блока, но теперь Блок его увлекает.

Появление пьесы Блока в Художественном театре стало, конечно, большим событием. В первый раз мы приступали к работе над произведением большого русского поэта. До тех пор если и шли пьесы в стихах, то, как правило, — переводы. Блок для всех нас был настоящим современным русским поэтом, несшим в себе традиции Пушкина, достойным его преемником. Стихотворная форма у Блока была доведена до совершенства. Огромная глубина духа, ощущение больших человеческих страстей передавались им с большой силой.

На другой же день мы приступили к репетициям. Блок оставался в Москве неделю-полторы, потом снова уезжал в Петербург и вновь возвращался 5. Он видел репетиции с промежутками, так что часть работы проходила в его отсутствие. Наши встречи во время его пребывания в Москве были очень частыми, причем обычно мы подолгу разговаривали не на репетициях, а гуляя часами, не замечая времени, по городу.

церковку; в церковном дворике играли мальчики, зеленые березы кивали ветвями с молодой листвой, на них весело щебетали птицы, и сквозь стекла церковных окон виднелись огоньки свечей. Блок улыбнулся и сказал: «Вот странно — ношу фамилию Блок, а весь я такой русский. Люблю эти маленькие сады около одноэтажных деревянных домишек, особенно когда их освещает заходящее весеннее солнце и у окон некоторых из них распускаются и цветут деревья вишен и яблонь».

Другой раз, помню, указав на одну из развесистых яблонь, покрытых белыми цветами, Блок сказал: «Вот, смотрите, под такой яблоней несет свою сторожевую службу верный Бертран, и под ней он умирает у окна Изоры». И столько любви и нежности вспыхнуло в его лучистых глазах, когда он произнес имя «верного Бертрана».

Меня очень захватило то, что сказал Блок. Я сама залюбовалась этой яблоней, но вдруг меня поразила мысль: а откуда же сорвет розу Изора и отдаст ее Страннику? Блок очень рассердился. «Розы вьются по стенам около окна Изоры , — возразил он,— а яблоневое дерево растет у стены замка». И он начал подробно рассказывать мне, какое окно у Изоры, где растет яблоня, как пробегают по небу тучки, когда она смотрит в окно. Казалось, он был в этом замке. Его раздражило мое уточнение, ему хотелось, чтобы я, как исполнительница роли Изоры, представляла так же, как и он, и замок, и яблоню, и все вокруг. Тогда же я сказала Блоку о том, что мне недостает для Изоры, в темнице перед появлением призрака, монолога призыва, ожидания, мольбы, чтобы Странник пришел. Молодая, земная Изора должна высказать свой порыв. Для нее Странник не призрак, а живой, чудесный певец, зовущий через страдание к радости, но не к беспредметной радости, а радости любви, которую она хочет познать. Ее пугает крест, и не молиться хочет она Страннику, не к молитве зовет ее его песня. Для нее его зов открывает новый мир ощущений чувств, порывов, которые до этого спали в ее душе. Моя мысль понравилась Блоку, и через две репетиции он написал монолог (после ухода Алисы в пятой сцене, в Башне Неутешной Вдовы) 6.

Александр Александрович был в восторге от атмосферы репетиций. Он говорил: «Я никогда, ни в одном театре не видел такой работы, актеры приходят как на праздник».

Во время одной из репетиций я получила от Блока только что вышедший томик его «Театра», где была напечатана «Роза и Крест», с трогательной надписью: «Ольге Владимировне Гзовской — Изоре — на память о прекрасных днях марта и апреля 1916 года».

— ограниченный, глупый, откормленный деспот, но не крупная фигура, а мелкий феодал, временами страшный в своей тупости и жестокости (сцена с Бертраном), временами бессмысленно-ревнивый и злой (сцена с Изорой), а временами не лишенный комизма, вызывавший улыбку своей тупостью (сцена с Доктором и Капелланом).

Раскрывая образ Изоры, автор избегал всякой сентиментальности, сладости. Настоящая, скрытая внутри страсть и стремление к познанию того, что радость есть страдание; но это страдание выражается для нее в жизни в том, что она не знает любви. Не воздушная, беспредметная мечта томит ее; она ясно видит образ того, кто поет ей песню, не дающую ей покоя ни днем, ни ночью; она знает — это не какой-то певец вообще, его зовут Странник, у него синие очи и кудри как лен. Она говорит о нем как о ком-то реально существующем и верит в него твердо и наивно, так, как верит ребенок, когда он держит палку и уверен, что это ружье. Попробуйте сказать ему, что это палка. Как он заплачет, и вы разрушите ему всю игру, являющуюся для него действительностью. Так же и Изора плачет и сердится, когда окружающие не верят ей и считают ее больной. Когда Изора посылает Бертрана на поиски Странника, она говорит ему:

Вы должны мне певца отыскать,
Хотя бы пришлось
Все страны снегов и туманов пройти!
«Странник» — имя ему...
Черной розой отмечена грудь...
Так открылось мне в вещем сне!

Это звучало как определенное имя и «адрес», последняя фраза произносилась Блоком так, как будто Изоре кто-то сказал это в действительности, а не во сне. Это не был беспредметный лепет избалованной мечтательницы, романтической обитательницы замка. Простота, с которой она говорила это, заставляла Бертрана с улыбкой отвечать на эти слова, он чуял правду в словах Изоры своей тоже наивной, чистой душой большого ребенка. Тут не было декламации ни у Изоры, ни у Бертрана, была жизненная правда. Графиня нашла человека, который не считает ее слова бредом, а ее — больной; он ее понял, и она награждает его, по ее мнению, высшей наградой, делая своим верным вассалом и рыцарем, что вызывает досаду, недоумение и даже смех у Алисы, мелкой, похотливой мещанки

всю свою большую душу поэта, а затем уже шел Гаэтан, и никому потом не удавалось так передать его, как передавал сам Блок. Когда он читал второе действие и произносил слова Гаэтана, лицо его преображалось, глаза становились синими и весь он делался точно выше ростом, а голос, сохраняя всю свою простоту, без всякого нажима и театральности звучал почти мощно, он точно пел. Вероятно, такими были те талантливые труверы и менестрели, о которых мы знаем из народных сказаний и древних саг.

«с». Это ничуть не портило впечатления и даже придавало особую характерность роли Капеллана и графа Арчимбаута.

Очень интересно передавал Блок начало второй сце- -ы второго действия. Она начинается с середины фразы, и получалось как бы продолжение сказки, которая началась задолго до поднятия занавеса, создавалось впечатление, что Гаэтан рассказывает ее Бертрану весь вечер, а теперь уже ночь, и мы в самом разгаре слышим ее. Становилось понятным увлечение Изоры песней такого человека, как Гаэтан: неотразимое обаяние, беспредельная фантазия влекли слушателей к нему, и все это было естественно и просто, образ был живой, а не театральный.

Немалые споры вызвала роль Алискана. Константин Сергеевич Станиславский и исполнитель роли Алискана Гайдаров стремились придать ему известную мужественность и как бы оправдать поведение Алискана при последнем свидании с Изорой настоящим проснувшимся в нем чувством к ней, и Гайдарову удалось убедить в этом автора.

Паж Алискан, похожий, по словам Блока, на благоуханный цветок нарцисса, с теноровыми нотами голоса, дышащий земной страстью, — полная противоположность Гаэтану, в своем роде тоже пленительный, в какой-то мере оправдывал проснувшуюся к нему страсть Изоры. Очень хороша в пьесе ночь, которую проводит Алискан в капелле перед посвящением его в рыцари. Эта сцена очень удавалась Гайдарову, и Немирович и Блок были довольны. Актеру удалось найти соединение суеверия и веры без какого-либо фанатизма, все шло от молодого увлечения Алискана, от мысли, что он из пажа завтра превратится в рыцаря, из мальчика станет взрослым мужчиной; его увлекает и одежда, и головной убор, он всем этим любуется и гордится. Очень тонко передавал Блок в чтении сцену свидания Алискана и Изоры в окне, когда паж не знает, как попасть к ней, и верный, израненный Бертран подставляет ему свои плечи вместо лестницы, за что Алискан вежливо благодарит его (в такую минуту паж не забыл придворного этикета). Одно слово благодарности раскрывало замысел автора и его ироническое отношение к Алискану.

Глубоко трагически звучал монолог Бертрана перед смертью. Истекая кровью, он начинает понимать, как страдание может стать радостью, когда умираешь для любимого человека. Особенный смысл заключался также в том, что все это происходило на фоне пошлого свидания Алисы и Капеллана.

Смерть Бертрана так трогательна и величественна, что даже Изора, полная земной и страстной любви к Алис- кану, теперь поняла его, поняла, какого верного друга она потеряла, и плачет.

Основой пьесы «Роза и Крест» в передаче автора была драма Бертрана-человека. Этот «серый герой» жертвует жизнью ради настоящего большого чувства; он любит людей, он ждет и верит, что для них придет лучшая жизнь.

Частые встречи и беседы с Блоком помогали мне раскрыть образ Изоры; так родилась ее биография: испанка, дочь бедной швеи, росла без отца, волевая, крепкая натура, способная на борьбу, много выше окружающих ее людей, в ней живут настоящие чувства и, наряду с детской непосредственностью, есть своеобразная мудрость взрослого человека; она чувствует, что радость должна прийти через страдания, но как?

Исполнение этой роли не должно быть мечтательнооднотонным на голосе инженю. Нет, это героиня, она вся связана с природой, и силы ее просыпаются с приходом весны. Она не бредит в полусне, оттого ее так сердит, когда ее состояние называют меланхолией. Мы договорились с автором, что о сне, который Изора рассказывает Алисе, несмотря на такие слова, как «сплю я в лунном луче», следует говорить как об яви, весь монолог нужно произносить знойным, горячим голосом, чувствуя пряный воздух юга. В этом сне в ней просыпаются чувства женщины, которые приходят на смену девичьим мечтам. Этот монолог был несколько удлинен по сравнению с первым чтением автора.

очень сильно, мужественно, как призыв. Если бы Гаэтан пел ее иначе, весь смысл пьесы был бы совсем иной. Порывистый и очень стремительный — таким Блок передавал Гаэтана; седые волосы и юное лицо, умудренный жизнью, но с молодой душой. Придворной даме Алисе не разобраться в смысле его песни. Она и характеризует ее примитивно и пошло, но Изора слышит ее по-другому. И она и Бертран глубоко понимают слова Гаэтана.

При наших встречах с Александром Александровичем мы говорили не только о его пьесе и о моей роли. Я помню его высказывания о других пьесах, шедших в Художественном театре. Например, о Чехове. Он находил, что исполнение чеховских пьес и постановка прекрасны, но Чехов не был в числе любимых его драматургов. Не знаю почему, Блок очень хотел, чтобы я познакомилась с Андреем Белым, и спрашивал меня, почему я не читаю его стихов. Я прямо ему ответила: «Я не люблю его, он мне не нравится, я его не чувствую». — «Вам надо узнать его поближе, и вы свое мнение перемените».

Моей работе Блок уделял очень много внимания. Помогал своими советами, писал мне очень интересные письма. Вот одно из них:

26 мая 1916

Ольга Владимировна, приехать мне весной не судьба; так и Лужской написал. Значит — до осени.

«Мара Крамская». Я зашел. Жарко очень, смотрел только 3-ю и 4-ю картины; экран плохой, куски ленты, вероятно, вырезаны. Вижу Вас и на лошади, и в шарабане, и все — что-то не то; думаю — не буду писать Вам об этом; какая-то неуверенность, напряженность, нарочитость: играет

Ольга Владимировна, но не вся, а в каждом отрывке играет только часть ее, другие — молчат. Есть кинематографическая неопытность. Только местами все та же мера, умеренность выражения чувств и строго свое, свои оттенки. Кончается чтение письма (прекрасна мера — только брови и шаг вперед мимо стола). И вдруг — эпилог в «притоне». Тут я вспомнил мгновенно слова Константина Сергеевича о том, что «шалость» и есть в Вас настоящее. Вспомнил и «аристократку», разговаривающую со знакомым молодым человеком о Художественном театре. Глубоко мудро сказать, что Вы — «характерная» актриса в лучшем смысле, т. е. в том смысле, что «характерность» есть как бы почва, земля, что-то душистое. Не знаю, так ли я сейчас скажу: «жизнь» (что- то случившееся) — «собрала», сделала «англичанкой», «суховатой» (Вы — утром на репетиции; Вы в большом обществе на экране); стоит «расшалиться» — и все по- другому («о, художница», замечаю я от себя, перескакивая через несколько мыслей, м. б., невнятно даже: «Вы сами не знаете, какую трагедию переживаете: все ту же, ту же, нашу общую, художническую: играете... говоря о жизни») [3].

В притоне: это припухшее лицо, эти несмотрящиеглаза, опустившиеся, жалкие веки; какая-то циничная фраза, грубо брошенная в сторону; как бросилась и заслонила, как упала на стол. Вот — почти совершенное создание искусства. Выдают руки до локтя (надо было замазать).

«Расшалитесь», придайте Изоре несколько «простонародных» черт; и все найдете тогда; найдете все испанские скачки из одного чувства в другое, все, что в конце концов психологией заполнить мудрено и скучно. И выйдет — земная, страстная, смуглая. Недаром же и образ Мары в притоне и даже простую шалость — имитацию аристократки — можно углубить до бесконечности: такую богатую пищу воображению даете Вы несколькими незначащими штрихами.

Целую Вашу руку.

Ал. Блок.

Чтобы все в этом письме было понятно, я должна кое-что пояснить. Я тогда снималась в первый раз в кино, сочинила сценарий сама. Желая увидеть себя во всех положениях на экране, я вложила в сценарий все, что только вмещала моя фантазия. Здесь были «и черти, и любовь, и страхи, и цветы», как говорит Фамусов про сон Софьи. Беспечная, светская, юная девушка, дочка профессора, в поисках настоящей любви проходит очень бурно свой жизненный путь: то спортсменка, то актриса, то танцовщица, через ряд любовных историй и разочарований катится все ниже и ниже и, наконец, попадает в ночлежку, где, разнимая драку двух бродяг, она получает смертельную рану и умирает. Вот тут в письме — упрек за то, что я забыла загримировать руки, и они были слишком нежны и белы и мало походили на руки обитательницы «дна».

Чтобы было понятно, о каких шалостях говорит Блок, я должна рассказать о тех пародиях и имитациях, которые так любил покойный Константин Сергеевич Станиславский. Когда на основании виденного мною в жизни и подслушанных разговоров я сочиняла сценки, в них у меня была большая легкость и свобода перевоплощения и все было очень естественно. Так, я показывала аристократку, которая рассуждает о пушкинском спектакле на гастролях в Петербурге Художественного театра, или англичанку-туристку, осматривающую галерею Ватикана. Там все рождалось само собой; очень легки и незаметны были все переходы, и в этих пародиях меня не сковывало ничто. Показывала я их в интимном кругу, и публика их никогда не видала. Вот этой свободы и хотел от меня Блок в исполнении Изоры. Не «нажимать», не «играть», жить, как дети в игре, как в моих пародиях, импровизировать, верить в правду чувств, и тогда все получится. Эти указания очень помогли мне, например — в сцене в башне, где Изора и Алиса затевают любовную игру, точно Изора пришла в церковь и там ее ждет влюбленный рыцарь и через слова молитвенника ведется объяснение в любви.

По поводу нашей дружбы с Александром Александровичем было много разговоров в театре, и однажды на репетиции Константин Сергеевич Станиславский, обращаясь к присутствующим, сказал: «Отгадайте одну загадку: что общего между Гзовской, Ольгой Владимировной, и Германией?» Константин Сергеевич, улыбаясь, оглядел присутствующих, глаза его лукаво заискрились, и он продолжал: «И та и другая блокированы». Присутствующие весело рассмеялись, а я была очень смущена.

убегая от излишней театральности. Все к нему относились с большой любовью и желали обрадовать его, хотя подчас это давалось нелегко. Пьеса была слишком сложная и трудная для того, чтобы понравиться публике партера и абонементов, приезжавшей нередко в театр показать свои бриллианты и меха. Но об этой публике мы не думали.

Владимир Иванович, как режиссер, очень увлекся постановкой. Работали мы много. Особенно старался Владимир Иванович по-новому поставить любовные сцепы Изоры и Алискана. Здесь надо было избежать какого бы то ни было сходства с приемами игры Ромео и Джульетты. Часто в увлечении он бросал свое режиссерское место и бежал показывать Алискану — Гайдарову, как надо делать эту сцену. В те времена это было очень необычно потому, что показы режиссером актеру игры отошли в область предания. Мы должны были сами находить нужную выразительность и давать режиссеру материал, чтобы он только поправлял нас, если мы ошибались и делали неверно.

То, что писал Блок о своей встрече с Константином Сергеевичем Станиславским в 1913 году 7, не похоже на то, что было во время репетиций в 1916—1917 годах, когда Станиславский больше понимал Блока, хотя все же не до конца. Эти репетиции забыть нельзя. Два больших художника старались понять друг друга и создать настоящее произведение искусства. С одной стороны — поэт-драматург, человек огромной фантазии, живущий большими чувствами, чуждый всем мелким театральным эффектам, с другой — режиссер, преобразователь искусства театра, гениальный К. С. Станиславский. Присутствовать при работе двух таких людей, самой участвовать в ней — значит сохранить в душе на всю жизнь впечатление того, что такое настоящее искусство и какими путями идти к его вершинам.

Несмотря на то что работа над пьесой шла успешно, в МХАТе она не пошла. Причиной этого были совсем неожиданные обстоятельства. Во-первых, из театра выбыли В. И. Качалов (Гаэтан), отрезанный от Москвы во время летних гастролей на юге деникинским фронтом, так же как и Бертран — Н. О. Массалитинов, и я — Изора, перешедшая в Малый театр на роль Саломеи. Кроме того, К. С. Станиславский был недоволен декорациями Добужинского, уехавшего тогда на родину, в Литву 8«Каина», считая, что эта пьеса более отвечает требованиям времени.

Узнав, что «Роза и Крест» не пойдет в МХАТе, Блок, очень огорченный, вынужден был передать пьесу в другой театр.

Великое счастье работать над произведением большого русского поэта, встречаться, дружить с ним, выпало на мою долю. Такие встречи редко бывают в жизни актрисы, и они оставили в моей душе неизгладимый след.

Примечания

Впервые (в сокращенной редакции) — в кн.: «Василий Иванович Качалов. Сборник статей, воспоминаний и писем». М., 1954. Печатается по журналу «Русская литература», 1961, № 3.

—1962) — драматическая актриса. Играла в Москве в Малом театре (1906—1910, 1917—1919 гг.) и в Художественном театре (1910—1917 гг.), снималась в кино, выступала на эстраде с мелодекламацией. С 1919 по 1932 г. жила и работала на сцене и в кино за границей (Эстония, Латвия, Чехословакия, Германия). В 1943—1956 гг. играла в Ленинградском академическом театре имени Пушкина.

Блок по достоинству оценил артистическое дарование О. В. Гзовской и хотел видеть в ее исполнении свою Изору (в драме «Роза и Крест»), хотя (поначалу) и не без оговорок. «Гзовская очень хорошо слушает, хочет играть, но она любит Игоря-Северянина и боится делать себя смуглой, чтобы сохранить дрожание собственных ресниц. Кроме того, я в нее никак -е могу влюбиться» (письмо к матери от 31 марта 1916 г. — VIII, 460). Из писем Блока к О. В. Гзовской сохранилось лишь одно, приведенное в ее воспоминаниях.

1. Вечер состоялся в начале апреля 1916 г., когда Блок находился в Москве в связи с постановкой драмы «Роза и Крест» в Художественном театре. (В дальнейшем у О. В. Гзовской хронология спутана: создается впечатление, будто Блок приезжал в Москву дважды). В ноябре 1915 г. Блок получил известие о том, что его драма заинтересовала Художественный театр (инициатива исходила в данном случае отчасти от Л. Андреева), а в феврале 1916 г. В. И. Немирович-Данченко сообщил ему, что театр «хочет работать» над драмой. После встречи с В. И. Немировичем-Данченко в Петрограде (9 или 10 марта) Блока 29 марта приехал в Москву, где пробыл до 6 апреля. За это время он провел восемь бесед с труппой Художественного театра, читая и объясняя свою пьесу, а также дважды выступил с чтением своих стихов (на открытом вечере поэтов в Политехническом музее и (30 марта) в студии Художественного театра). Длительная история неосуществленной постановки драмы «Роза и Крест» в Художественном театре прослежена в IV, 587—591.

2. Ошибка памяти: Блок не мог в этот раз читать стих. «Демон», так как оно было написано 9 июня 1916 г. Вообще перечень стих., прочитанных Блоком, внушает сомнения. С другой стороны, известно, что на этом вечере было прочитано «Петроградское небо мутилось дождем...».

3. В 1908 г. К. С. Станиславский заинтересовался было драмой Блока «Песня Судьбы» и собирался поставить ее, но вскоре же охладел к ней. В апреле 1913 г. Блок прочитал К. С. Станиславскому «Розу и Крест» и в результате последовавшего затем шестичасового разговора убедился, что Станиславский драму «не воспринимает», а в апреле 1917 г. писал, что «Роза и Крест» Станиславскому «совершенно непонятна и ненужна; по-моему, он притворяется (хитрит с самим собой), хваля пьесу». Основной материал, характеризующий творческие взаимоотношения Блока и К. С. Станиславского, — в дневниковых записях Блока (VII, 187—188, 239—245, 248), его письмах (VIII, 260, 263—267, 415, 417—418, 457) и письмах К. С. Станиславского к Блоку (К. С. Станиславский. Собр. соч., т. VII. M., 1960, с. 414—415, 569).

«В голубой далекой спаленке...», ставшее популярным произведением тогдашнего эстрадного репертуара (между прочим, в исполнении А. Вертинского).

«Роза и Крест», Блок был в Москве 13—17 апреля 1917 г.

6. Неверно: монолог Изоры был в тексте драмы с самого начала — ив рукописи, и в первопечатной публикации (альманах «Сирин», вышедший в свет в августе 1913 г.).

7. В дневнике (VII, 240—245).

8. M. В. Добужинский в своих воспоминаниях о Блоке пишет: «... постановка «Розы и Креста» готовилась с необыкновенной медлительностью и трудом; прошло почти два года, и было несчетное число репетиций. Все переждали, и все перезрело. Я сам, вначале увлеченный, застрял в том самом реализме, которого хотел Блок, и все засушил и уже делал через силу.

«Эскизы Добужинского какие-то деревянные» — и был прав... В заключение случилась настоящая катастрофа: на первой генеральной репетиции вся наша работа была забракована Стани— славским, в ту пору чрезвычайно нервничавшим и точно потерявшим почву. Были обижены все — и Блок, и Немирович, и я» («Новый журнал» (Нью-Йорк), 1945, № 11, с. 294; «Воспоминания». Нью-Йорк, 1976, с. 388).

[3] Понять ничего нельзя? Объясню когда-нибудь лучше! (Примеч. А. А. Блока.)

Раздел сайта: