Никулин Лев: Александр Блок

АЛЕКСАНДР БЛОК

В октябре 1921 года, в Афганистане, на пятнадцатый день путешествия по Хазарийской дороге, я узнал о смерти Блока.

Вокруг были горы — девять тысяч футов над уровнем моря; снег уже лежал в горных проходах, и кочевые племена торопились спуститься в долины. Однако в полдень невыносимо жгло солнце, и на крутом перевале выдыхались даже привычные вьючные лошади. И вдруг на самом гребне перевала мы увидели европейца. Он лежал в тах- тараване — вьючных носилках, укрепленных на спинах двух запряженных гуськом коней. Тахтараван медленно приближался.

Мы встретились на крутом спуске, дружно вскрикнули, бросились друг к другу. В тахтараване ехал кинооператор по фамилии Налетный, вечный спутник ВолжскоКаспийской военной флотилии в дни гражданской войны, болезненный молодой человек, чудак и неврастеник. Он ехал из Москвы в столицу Афганистана Кабул с двумястами метров пленки и старинным съемочным аппаратом Патэ. Увидев нас, он тотчас заговорил без пауз, не останавливаясь:

— Шестой день еду и молчу — ни одного звука, я не могу по-афгански, а они по-русски. Скажите хоть одно слово!

Мы так устали от пятнадцати дней в седле, что это даже не рассмешило нас. Мы спросили:

— Что нового в Петрограде? В Москве?

Растирая отекшие колени, он ответил:

— Ничего. Все в порядке. Только умер Блок.

Вокруг была торжественная тишина, горное безмолвие, скалы, дикая, нетронутая природа.

— Да, да. Умер Блок. Разве вам не передают по радио сводки РОСТА?

Мы промолчали. В Кабуле он узнает о том, что радиостанция не работает.

Брякнули колокольцы, кинооператор полез в тахтара- ван, афганские солдаты-конвоиры пришпорили тощих коней, и тахтараван, Налетный, кони исчезли за перевалом. Мы молча глядели вслед человеку, который привез нам горькую весть о смерти поэта.

Я, не спеша, собрал бесстрастно
Воспоминанья и дела;
И стало беспощадно ясно:
Жизнь прошумела и ушла 1.

Несколько раз я видел Блока.

Надо напомнить, кем был Блок для нашего поколения.

Еще до революции он стал признанным первым лирическим поэтом России. Разумеется, не было стотысячных тиражей его книг, как сейчас, не было такого, как теперь, круга читателей, но книги Блока раскупали ценители поэзии, его стихи декламировали с эстрады, о Блоке с уважением писала критика в «толстых» журналах.

Праздничные номера газет иногда украшали далеко не праздничные по своему содержанию стихи Блока. Московский Художественный театр несколько лет подряд объявлял о предстоящей постановке пьесы Блока «Роза и Крест».

Поэма «Соловьиный сад» была впервые напечатана в самой распространенной в России газете «Русское слово». Это было своеобразное признание всероссийской славы поэта.

«Двенадцать», «Скифы», «Возмездие».

Трудно рассказать о спорах, которые кипели вокруг поэмы «Двенадцать». Контрреволюционеры и саботажники пытались найти в этой поэме скрытую иронию, издевку над ненавистной им революцией. Изуверы обвиняли Блока в кощунстве, которое они усмотрели в последней строфе поэмы. Что бы ни говорили враги, но многие поняли, что поэт давно видел свою родину не как «единую и неделимую» Русь, что он давно постиг «международный, разноплеменный», весьма разнородный характер страны,

Где разноликие народы
Из края в край, из дола в дол... 2

Им не казалось неожиданным, что автор стихов о Прекрасной Даме понял революцию как возмездие старому миру, как утверждение новой эпохи человечества, призыв народов «на светлый, братский пир»... 3

Мы перечитывали написанную в 1908 году статью Блока о театре, в которой поэт писал о «свежем зрителе», о «новой, живой и требовательной аудитории», о «массе рабочих и крестьян»... И потому в тот день, когда нам суждено было увидеть и услышать Блока, мы страстно хотели увидеть поэта революции.

Конечно, мы во многом ошиблись.

Он стоял, слегка опираясь на трибуну, чуть откинув голову, и негромко читал стихи, читал несколько монотонно; трудно было уловить ритм стихов в этом чтении, но мысль поэта обретала особенную прозрачность и ясность 4. Голос Блока был чуть глуховатый, ровный и тихий. Читал он, как бы припоминая, всматриваясь в пространство, точно где-то там были написаны видимые только ему строки стихов.

Почти все портреты Блока придают поэту какую-то несвойственную ому женственность черт, в особенности портреты, написанные в его молодые годы. В действительности он выглядел несколько по-иному. У Блока было красноватое, как бы обветренное или обожженное первым загаром лицо немолодого человека северной расы. Значительность этого лица была в грустном спокойствии, в задумчивом, неподвижном взгляде, устремленном на собеседника.

Блок выглядел здоровым, физически сильным от природы человеком. Поэтому так поразила всех его смерть и особенно рисунок художника 5, изображающий поэта на смертном одре, — маска страдания и скорби, совершенно исказившая его черты.

У Блока был большой успех, почти триумф в дни его выступлений в Москве. Успех выражался не только в буре рукоплесканий и выкриках почитательниц поэта. Он долго не мог уйти с эстрады, читал охотно и много, читал все, что помнил наизусть. И в эти минуты интересно было смотреть на лица его слушателей — губы их шевелились, они беззвучно повторяли вместе с поэтом строфы его стихов, они знали их наизусть.

Как только Блок умолкал, начинался ровный, нарастающий гром, и он не утихал, пока Блок не соглашался прочитать еще одно стихотворение. И он опять читал, именно то, чего от него ждали, именно эти стихи, читал он монотонным, бесстрастным голосом:

О доблестях, о подвигах, о славе
Я забывал на горестной земле...

Бывает так, что серьезные, даровитые поэты, появляясь на эстраде, теряют чувство меры и собственное достоинство. Успех, рукоплескания превращают их в жеманных, бестактных лицедеев, ловцов аплодисментов.

Успех, выкрики, рукоплескания внешне не оказывали никакого влияния на Блока. Должно быть, у него не было естественного волнения поэта, читающего свои стихи перед людьми, которых он видит первый раз в жизни. И вообще окружающее не влияло на него. Какие-то назойливые девицы теснились вокруг него с цветами, говорили ему слащавые любезности и комплименты, — другой человек мог бы оказаться в неловком и комичном положении, но все это проходило мимо и ничуть не трогало этого задумчивого, немного грустного, немолодого человека. Но тогда возникало недоумение — почему же этот молчаливый, умный, скромный человек терпит такую странную обстановку истерии и экстаза, которая окружала его в артистической комнате, когда он ушел с эстрады. Откуда это непротивление, странная покорность, с которой Блок принимал психопатические восторги, почему эти кликуши, мистики, истерички предъявляют права на поэта, почему он не гонит их от себя, почему не возражает, когда они своим присутствием возле него как бы говорят:

— Он наш! Вот почему мы здесь — он наш!

Может быть, потому он терпел их, что знал, понимал обреченность этого поколения, видел конец этих «последних денди» и не мог по-человечески не жалеть тех, кто не нашел себе места в новом рождающемся мире.

Сурова, жестока была зима 1920 года...

Эпигон Блока, поэт Зоргенфрей, писал такие стихи:

Что сегодня, гражданин, на обед?

Я сегодня, гражданин, плохо спал,
Душу я на керосин обменял...

Уходящий старый мир представлял собой поразительное сочетание «высоких умов», будущих эмигрантов профессоров Карсавина, Лосского, членов Вольно-философской ассоциации, и зловещих старух, собиравшихся на кухне и черных лестницах, оплакивавших «убиенных» Романовых и возвещавших чудесные обновления икон... А меньшевики и эсеры пробирались на собрания и митинги, сеяли недовольство и втихомолку готовили «волынку» и мятежи.

В тот год в большой квадратной комнате бывшего Адмиралтейства 6 я увидел Блока. Он мало изменился со дня его последнего выступления в Москве. Тот же как бы загорелый цвет лица и грустное спокойствие во взгляде.

Блок слушал горячие, искренние речи красивой молодой женщины, писательницы Ларисы Рейснер. Она одна из первых приветствовала социалистическую революцию и мужественно держала себя на фронте гражданской войны. Она чувствовала, что имеет право говорить с Блоком от имени революционного народа и требовать, чтобы он поднялся над своей средой и своим окружением. Но молодая женщина говорила с ним несколько возвышенно, пожалуй, даже напыщенно.

Блок помнил эту молодую женщину в ее девические годы, он знал ее почти девочкой, поклонницей стихов символистов и акмеистов, потом посетительницей литературного кабачка «Бродячая собака», и, возможно, то, что она говорила, показалось ему новым увлечением, и он рассеянно слушал звонкие фразы о том, что в эту счастливую эру от него ждут стихов, достойных эпохи.

И вдруг он сказал мягко, с грустной иронией:

— Вчера одна такая же, как вы, красивая и молодая женщина убеждала меня писать нечто прямо противоположное...

И затем он сказал, что не видит разницы между своей сегодняшней беседой и вчерашней.

Был в тот вечер еще один знаменательный разговор — один поэт 7, не так уж давно изменивший свои политические взгляды, на правах старого знакомства довольно резко порицал Блока за то, что он не продолжает направления, принятого им в поэме «Двенадцать» и в «Скифах». Что-то похожее на усмешку появилось в лице Блока, — может быть, ему пришли на память не так давно написанные стихи его собеседника, стихи, в которых был нестерпимо шовинистический дух и к тому же упоение «мощью» самодержца всероссийского 8.

Мы возвращались вдвоем в одном автомобиле, это была машина штаба Балтийского флота, и за рулем сидел матрос. Проехали пустынную Исаакиевскую площадь и повернули в сторону бывшей Офицерской.

Блок огляделся очень внимательно, как бы изучая машину внутри. Потом долго смотрел сквозь стекло на ее радиатор. Что-то в этой большой, сильной машине привлекло его внимание. Может быть, два блестящих медных обруча на радиаторе, таких не было ни на одной легковой машине в Петрограде.

— Чей это автомобиль? — неожиданно спросил Блок.

Я ответил, что это автомобиль штаба флота.

— Мне кажется, я его узнаю... Иногда в этой машине приезжали в следственную комиссию по делам царских сановников, летом в семнадцатом году.

— Это «делонэ-бельвиль», — снова заговорил Блок, — автомобиль бывшего царя... Да, именно так.

Не сказав более ни слова, он доехал до дома. Мы простились.

Я ехал в сторону Невского и в недоумении размышлял об этом странном разговоре. Помнится, я спросил у матроса за рулем, правда ли, что это «делонэ-бельвиль», бывшая машина царя. Матрос сказал: «Правда».

—1921 года здесь ставили пьесы Шекспира, Шиллера. Блок работал в репертуарном совете театра.

Изредка я видел его на заседаниях, утомленного бесплодными спорами с самовлюбленными, самоуверенными премьерами и премьершами театра. Мне казалось, что он расточал себя в этих спорах, но его работа в театре как-то заполняла его жизнь в те времена. Я видел его в полутемном кабинете репертуарного отдела, среди книг и рукописей, в комнатке позади литерной ложи дирекции.

В зрительном зале обычно сидели простуженные, кашляющие, усталые и полуголодные мужчины и женщины в валенках. На этот раз в театре были красноармейцы и моряки. С непосредственностью и сочувствием к Отелло и Дездемоне они следили за тем, как Яго готовит им гибель. «Новая, живая и требовательная аудитория», «масса рабочих и крестьян»!.. Разве не о таких зрителях мечтал Блок в 1908 году?

Блок сидел в ложе дирекции и смотрел не на сцену, а в зрительный зал, вглядываясь в молодые лица красноармейцев. Все они были в шинелях — в театре было холодно и сыро, пахло махоркой и мокрым шинельным сукном.

Блок протянул мне руку и опять стал глядеть в зал с каким-то мучительным любопытством. В антракте я спросил его, что он думает о пьесе одного драматурга — это была довольно грубая антирелигиозная агитка, присланная в театр из театрального отдела Петросовета.

— Я этого не понимаю.

Спектакль продолжался, я собрался уходить и вдруг почувствовал на своем локте руку.

Блок смотрел на меня каким-то странным взглядом.

— Я виноват перед вами, — сказал он.

— Я сказал вам тогда в машине... о «делонэ-бель- виль». Потом я подумал о том, что вы уехали один в эту темную ночь, один в моторе, который принадлежал тому человеку... Не следовало вам об этом говорить.

Он пожал мне руку и ушел в ложу. (Вот что означает запись «Автомобильная история» в «Записной книжке» Блока 9.)

Акт еще не начался. Я спустился вниз и прошел через партер. Уходя, я оглянулся на ложу дирекции и в последний раз увидел Блока. Он по-прежнему глядел в быстро наполняющийся моряками и красноармейцами зрительный зал.

Примечания

— «Знамя», 1939, № 9, с. 163—168. Печатается по кн.: Лев Никулин. Годы нашей жизни. Воспоминания и портреты. М., 1966 (с восстановлением, по указанию автора, случайно выпавших из текста трех строк).

Никулин Лев Вениаминович (1891—1967) — советский писатель. Родился в Волынской губернии, в семье актера и театрального деятеля, учился в Московском коммерческом институте, в печати выступил в 1911 г., сотрудничал в сатирических журналах и газетах (стихи, фельетоны, рецензии). Участвовал в гражданской войне, работая в культпросвете Красной Армии; в 1921 г. с советской дипломатической миссией посетил Афганистан. Автор стихотворных сборников «История и стихи Анжелики Сафьяновой» (1918) и «Страдиварий» (1919), поэмы «Красный флот» (1923), пьесы «Последний день Парижской коммуны» (1921) и многочисленных книг прозы (романы, повести, рассказы, путевые очерки, воспоминания и пр.).

1. Из стих. Блока «Весенний день прошел без дела...» (III, 74).

2. Из стих. «Русь» (II, 106).

3. Слова Блока (из «Скифов»).

5. Ю. Анненкова.

7. С. Городецкий.

8. См. сб. С. Городецкого «Четырнадцатый год» (П., 1915).

Раздел сайта: