Замятин Е. И.: Воспоминания о Блоке

Воспоминания о Блоке

1918 год. Маленькая редакционная комната - какая-то пустая, торопливая, временная - два-три стула, в углу связки - только что из типографии - книг. Еще непривычно, что в комнате - в шляпах и пальто. И непривычный, дружески-вражеский разговор с одним из редакторов лево-эсэровского журнала.

Стук в дверь - и в комнате Блок. [Не] Нынешнее его, рыцарское лицо - и смешная, плоская американская кепка. И от кепки - мысль: два Блока - один настоящий, а другой - напяленный на этого настоящего, как плоская американская кепка. Лицо - усталое, потемневшее от какого-то сурового ветра, запертое на замок.

В углу около книг - какое-то мимоходное, шепотом, редакционное совещание - я на минуту вдвоем с Блоком.

- Сейчас? (его ответ). Ну какое же писание. Выколачиваю деньги. Очень трудно...

И вдруг - сквозь металл, из-под забрала - улыбка, совсем детская, голубая:

- А я думал, что вы - непременно с бородой до сих пор, вроде земского доктора. А вы - англичанин... московский...

Это было мое знакомство с Блоком. Только этот короткий разговор, улыбка, кепка.

-- - --

[До этой встречи, давно - я любил его. До этой встречи, недавно - я не любил его: он изменил, казалось, Прекрасной Даме, Дульцинее, он нашел ее в земной Альдонсе, поставил точку. И после этой встречи я понял: изменил на минуту - только этот в кепке; другой - настоящий - верен, и его нельзя не любить.]

Три года затем мы все вместе были заперты в стальном снаряде - и во тьме, в тесноте, со свистом неслись неизвестно куда. В эти предсмертные секунды-годы надо было что-то делать, устраиваться и жить в несущемся снаряде. Смешные в снаряде затеи: "Всемирная Литература", Союз Деятелей Художественного Слова, Союз Писателей, Театр... И все писатели, кто уцелел, в тесноте сталкивались здесь - рядом Горький и Мережковский, Блок и Куприн, Муйжель и Гумилев, Чуковский и Волынский.

Сначала - жужжащая, густая приемная "Всемирной Литературы" на Невском. И Блок проходит сквозь, и как-то особенно раздельно, твердо - берет руку - и слышен каждый слог: "Николай Степанович!" - "Федор Дмитриевич!" - "Алексей Максимович!"

Горький тогда был влюблен в Блока - он непременно должен быть на час в кого-нибудь, во что-нибудь влюблен: "Вот - это человек! Да! Покорнейше прошу!" Блока слушал Горький на заседаниях "Всемирной Литературы" так, как никого.

Еще неясно было, что мы заседаем, завинченные в летящий стальной снаряд, или, быть может, еще не устал Блок пересаживаться из заседания в заседание, но он был пока не тот, безнадежный и усталый, как позже, он срывал с якоря толстых томов не одного только Горького.

В один весенний вечер - заседание на частной квартире. Горький, Батюшков, Браун, Гумилев, Ремизов, Гизетти, Ольденбург, Чуковский, Волынский, Иванов-Разумник, Левинсон, Тихонов и еще кто-то - много... и один Блок. Доклад Блока о кризисе гуманизма.

Я помню отчетливо: Блок на каком-то возвышении, на кафедре - хотя знаю, никакой кафедры там не могло быть - но Блок все же был на возвышении, отдельно от всех. И помню: сразу же - стена между ним и всеми остальными, и за стеною - слышная ему одному и никому больше - варварская музыка пожаров, дымов, стихий.

А потом - в комнате рядом: потухающий огонь в камине; Блок - у огня со сложенными крыльями бровей, упорно что-то ищущий в потухающем огне, и взволнованные за полночь споры, и усталый, равнодушный ответ Блока - издали, из-за стены...

Кажется, все этот вопрос - о кризисе гуманизма - ответвился как-то от Гейне: Блок редактировал во "Всемирной Литературе" - Гейне. Работал он над Гейне необычайно тщательно и усидчиво. Помню какой-то будничный, денежный разговор - и слова Блока:

- Оплата? Какая же тут может быть оплата? Вчера за два часа я перевел двенадцать строк. И еще в комнате у меня в тот вечер было тепло, горела печь. Очень трудно, чтобы перевести по-настоящему.

Он делал все - "по-настоящему". Но все же чувствовал - ни на минуту не переставал чувствовать, что это - не то, не настоящее.

Вижу его в зале, у окна - вдвоем с Гумилевым. Тоскливое, румяно-холодное небо. Гумилев, как всегда, жизнерадостен, какие-то многообещающие проекты и схемы. И Блок, глядя мимо, в окно:

А за окном - опустошенное ветром, румяное, холодное небо...

В тесноте, в темноте, внутри несущегося со свистом стального снаряда - торопились заседать, одно заседание перекрывало другое. "Союз Деятелей Художественной Литературы" решил заняться в снаряде - изданием произведений изящной словесности. Составилась редакция: Блок, Горький, Куприн, Шишков, Слезкин, Муйжель, Мережковский, Чуковский и я. Посыпались рукописи. Блоку приходилось давать рецензии о стихах - и я помню одну его - отточенную, острую; как и всегда на заседаниях, он не говорил, а читал по-написанному (и рукопись этой его рецензии сохранилась). Один из поэтов, нанизанный на острие этой рецензии, просил меня достать у Блока его отзыв. Но на следующем заседании Блок сказал мне:

- Я не принес... Не нужно. Может, ему это очень важно - писать стихи... Пусть пишет.

[Еще были надежды, что можно было что-то писать, издавать.]

Решили устроить журнал. Он должен был назваться "Завтра" - и, помню, мне поручено было написать что-то вроде манифеста. Там было - о круге: вчера, сегодня и завтра, и о том, что вся литература всегда о завтра и во имя завтра, и этим определяется отношение ее к вчера, к сегодня. И от этого она всегда - ересь, бунт.

А потом, при пересадке с заседания на заседание - мимолетный разговор с Блоком и об этом - о ереси, о еретике Блоке и о том, что однажды он был кафолическим.

Помню: на минуту, за этим - медленным, металлическим, на замке - лицом мне мелькнул человек, который трудно и больно отрывает от себя что-то любимое, последнее. Это был первый мой разговор с Блоком - без стен. Знаю конец. Я сказал:

- Вы очень отошли от того, кем были год назад. Вы меняетесь.

Ответ:

- Да, я сам чувствую, что меняюсь.

Петербург - выметенный, опустелый; забитые досками магазины; разобранные на дрова дома; кирпичные скелеты печей. Обтрепанные обшлага; поднятые воротники; фуфайки; вязаные свитеры; и в свитере - Блок. Лихорадочная попытка перегнать нужду и какие-то новые, минутные, непрочные затеи, какие-то новые заседания - из заседания в заседание...

И вот - поздно вечером, после трех или, может быть, четырех заседаний - в одной из маленьких задних комнат "Всемирной Литературы". Столовая, под зеленым колпаком лампа; лица в тени. Налево от дверей - теплая изразцовая лежанка и на лежанке, возле лежанки - Блок, Гумилев, Чуковский, Лернер, я - и кругленьким кубарем из угла в угол Гржебин.

Трудно починить водопровод, трудно построить дом - но очень легко - Вавилонскую башню. И мы строили Вавилонскую башню: издадим Пантеон Литературы российской - от Фонвизина и до наших дней. Сто томов!

Мы, быть может, чуть-чуть улыбаясь, - верили, или хотели верить. И больше всех верил Блок. Как и всегда, как и ко всему - он и к этому подошел "по-настоящему".

В пестрой, переливающейся груде - надо было увидеть какую-то закономерность, уловить ритм. И тут у Блока оказалась зоркость глаза, острота слуха такая, как ни у кого. Башню решили строить по его плану; в издательстве Гржебина где-то хранится составленный им список ста томов. И недаром в найденной среди его посмертных бумаг автобиографии он отмечает: "Ноябрь 1919 г. Составление списка ста томов". Если Вавилонская эта башня когда-нибудь будет построена - она будет одним из памятников Блоку: с такой тщательностью и точностью он сделал выбор.

-- - --

В озябшем, голодном, тифозном Петербурге - была культурно-просветительная эпидемия. Литература - это не культура и не просвещение, и потому поэты и писатели - все стали лекторами. И была странная денежная единица: паек,-- приобретаемая путем обмена стихов и романов - на лекции.

Блоку в это время жилось трудно - он неспособен был на этот обмен. Помню, он говорил:

- Завидую вам всем: вы умеете говорить, читаете где-то там. А я не умею. Я могу только по-написанному.

Но эпидемия все же захватила и его. Образовалась Секция Исторических Картин. Это была опять одна из Вавилонских башен: в цикле исторических пьес - показать всю мировую историю - не больше и не меньше. Придумал это Горький, и прикованные к столу заседаний все те же: Блок, Гумилев, Чуковский, Ольденбург, я; из других - Щуко и Лаврентьев.

Помню, с самого начала Блок в это не очень верил и говорил:

Но все-таки работал - как всегда: "по-настоящему". Все-таки это были не лекции, суррогат творчества, а к суррогатам мы уже привыкли: ели лепешки из картофельной шелухи, пили воду вместо вина. И Блок настойчиво пытался претворить воду в вино.

Одно из первых заседаний - в величественном кожаном кабинете Театрального Отдела (ПТО).

Блок читал свой сценарий исторической пьесы - не знаю, сохранился ли этот сценарий, но знаю: пьеса осталась ненаписанной. Там было любимое средневековье Блока, рыцари и дамы, пажи, менестрели. И помню легкое пожатие плеч театрального начальства, когда это было прочитано. И сценарий был куда-то спрятан или уничтожен Блоком.

Было уже написано для Секции несколько пьес. Все спрашивали Блока: "Когда же вы дадите, Александр Александрович?"

- Куда там! Вот выселяют всех из нашего дома. Все бегаю; устраиваю, чтоб как-нибудь остаться. Вчера ездил в Смольный с письмом от Горького. Завтра идти в районный отдел.

Или:

- Ну - пьеса! Вот я нынче все утро окна замазывал. И завтра надо еще в двух комнатах. Медленно - не умею...

И вот - квартиру удалось отстоять, окна замазаны. Он стал думать о пьесе.

- Вот еще не знаю: взять ли Куликовскую битву - мне это очень близко - или другое: Тристана и Изольду.

Говорил, что уж сделал какие-то наброски для "Тристана" и вдруг неожиданно - из египетской жизни: "Рамзес" - едва ли не последняя, написанная им вещь.

Прочитали. Делали какие-то замечания о "Рамзесе". Блок отшучивался.

- Да ведь это я только переложил Масперо. Я тут ни при чем. Секции был обещан свой театр. Но нечем топить - нет дров:

наши пьесы передали в Народный Дом, из Народного Дома--в Василеостровский театр. "Рамзес" - в Василеостровском театре... Случайно я узнал об этом, рассказал Блоку. Блок усмехнулся, не очень весело.

- Пусть лучше не ставят.

И Секция наложила veto на постановку "Рамзеса" и других наших пьес. Вавилонская наша башня разваливалась1.

Уже весной 21-го года - одно из последних заседаний Секции. Открыто окно, трамвайные звонки, голоса мальчишек на высохшем тротуаре. И неизвестно почему - вдруг все смешно. Ни у Блока, ни у Гумилева, ни у меня - нет папирос. Гумилев у кого-то стащил и распределяет под столом. И я вижу, как у Блока исчезает какая-то тень на виске, дрожат губы от школьнического, неслышного смеха. И кажется ему смешным каждое слово в какой-то нелепой пьесе - читается пьеса - и он заражает своим смехом.

Это был один из редких случаев, когда за эти годы я видел Блока - молодым. И, может быть, это был последний раз, когда я видел Блока.

Потом шли вместе до Невского. Очень отчетливо, вырезанно, помню: слева, от Николаевского вокзала, лезла на солнце туча, но солнце еще было, брызгало.

- Очень хочется писать,-- говорил Блок. - Это теперь почти никогда не бывает. Может быть, в самом деле, отдохну и сяду...

На Садовой ждали трамвая, - все не было. Туча поползла, закрыла солнце, и сверху - как плита. И почему-то заговорили о зиме, о пещерной петербургской зиме; о том, что теперь мы, как звери, знаем лето, солнце, зиму; о том, что ему, после болезни, трудно ходить.

Над головой - туча, плита. Опять - знакомая, еле заметная тень на виске. И у меня мысль: нет, не отдохнет, не сядет. Это только минутное солнце. [Как писать, когда над головой плита?]

-- - --

тогда вместе с ним работать над текстом и постановкой "Лира" в Большом Драматическом театре.

Помню: на репетициях - темный, гулкий, как губка вбирающий все звуки зал. За режиссерским столиком перед рампой или в первом ряду кресел - справа от меня медальный профиль Блока. На сцене - один и тот же выход в пятый, в шестой раз подряд, в пятый и в шестой раз падают, убивают. И я вижу, как нетерпеливо Блок поводит головой - будто мешает ему воротник - от каждого неверного слова и жеста на сцене.

Кончится чей-нибудь выход - по лесенке слева через рампу перелезает темная фигура и к Блоку:

- Ну, как, Александр Александрович,-- ничего?

Было впечатление: темный, пустой зал - полон для них одним зрителем - Александром Александровичем. Его тихих и медленных слов слушались самые строптивые.

- Александр Александрович - наша совесть,-- сказал мне однажды, кажется, режиссер, Лаврентьев. И ту же фразу - как утвержденную формулу - я слышал потом не раз от кого-то в театре.

Последние - обстановочные и костюмные - репетиции кончались часа в 2, в 3 ночи. Блок всегда сидел до конца, и чем позже - тем, кажется, больше оживал он, больше говорил, ночная птица.

- Не утомляет вас это? - спросил я.

Ответ:

- Нет. Театр, кулисы, вот такой темный зал - я люблю, я ведь очень театральный человек.

На одной из таких последних ночных репетиций - вдруг стало невмочь и решили выбросить сцену с вырыванием глаз у Глостера. Помню, Блок был за то, чтобы глаза вырывать:

- Наше время - тот же самый XVI век... Мы отлично можем смотреть самые жестокие вещи...

После утренних репетиций из театра часто шли вместе на Моховую. Из позабытых, стершихся разговоров уцелели - выброшены волною на берег - только разрозненные обломки. Но если приглядеться к ним - видишь, что все они - одно.

Явно вижу: мы, ухватившись за ремни, стоим в вагоне трамвая. Толкают, наступают на ноги - и в этой толчее конец какого-то странного разговора.

Ответ - после паузы - глаза очень далеко:

- Да, бывало. Раза три в жизни. Теперь больше не бывает... Теперь со мной ничего не бывает... - и еле приметная горечь в углах губ.

И вот идем по Бассейной,-- куда, не помню. Блок в своей кепке. И голый, ни с чем не связанный, обломок - его слова:

- Дышать нечем. Душно. Болен, может быть.

А потом, нахмурившийся, упрямо - может быть, самому себе, а не мне:

- И все-таки золотник правды - очень настоящей - во всем этом есть. [И я все-таки Россию люблю.] Ненавидящая любовь - это, пожалуй, точнее всего, если говорить о России, о моем отношении к ней.

"Двенадцати" Блока - под заглавием: "А Bolshevik Poem". Я показал Блоку статью. Он усмехнулся.

[-- Я не очень польщен.]

- Большевизма и революции - нет ни в Москве, ни в Петербурге. Большевизм - настоящий, русский набожный - где-то в глуби России, может быть, в деревне. Да, наверное, там...

Он всегда говорил медлительно, металлически, холодновато, И только два-три раза я слышал в металле острие, жало - и видел: он натягивает вожжи, чтобы удержать себя.

Один раз он так говорил о марксизме [догме и догматах]. Другой раз - он только что прочитал заграничную "Русскую мысль" Струве - и я редко слышал, чтобы он брал такие грубые слова.

- Что они смыслят, сидя там? Только лают по-собачьи.

"Литературной Газеты" Союза Писателей2.

Это было в апреле 1921 года - перед последней его поездкой в Москву.

-- - --

Блок весь из Невы, из тумана белых ночей, Медного всадника. Пестрая, по-купечески телесная Москва - ему чужая, и он Москве - чужой. Его чтения в Москве - в мае 1921 года - это показали.

Последний его печальный триумф - был в Петербурге, в белую апрельскую ночь.

женские лица - множество женских лиц, устремленных на сцену. Усталый голос Чуковского - речь о Блоке - и потом, освещенный снизу, из рампы, Блок - с бледным, усталым лицом. Одну минуту колеблется, ищет глазами, где стать - и становится где-то сбоку столика. И в тишине - стихи о России. Голос какой-то матовый, как-будто откуда-то уже издалека - на одной ноте. И только под конец, после оваций - на одну минуту выше и тверже - последний взлет.

Какая-то траурная, печальная, неживая торжественность была в этом последнем вечере Блока. Помню сзади голос из публики:

- Это поминки какие-то!

Это и были поминки Петербурга о Блоке. Для Петербурга - прямо с эстрады Драматического театра Блок ушел за ту стену, по синим зубцам которой часовым ходит смерть: в ту белую апрельскую ночь Петербург видел Блока последний раз.

-- - --

Блок вернулся как будто все таким же. Да и что особенного: острый ревматизм, от промерзлых домов - у кого этого теперь нет в Петербурге? Никто не думал, что этим неособенным, обыкновенным - уже исчислены удары его сердца. И неожиданно было, когда узнали, это серьезно, и спасти его можно только одним - тотчас же увезти в санаторию за границу.

Никто из нас не видал его за эти три месяца его болезни: ему мешали люди, мешали даже привычные вещи, он ни с кем не хотел говорить - хотел быть один. И никак не мог оторваться от ненавистной - и любимой России; не хотел согласиться на отъезд в финляндскую санаторию, пока не понял: остаться здесь для него - умереть. Но и тут не хотел ни за что подписывать никаких прошений и бумаг. Письма в Москву о разрешении Блоку выезда за границу были написаны (в июне) Правлением Союза Писателей.

В Москве был Горький. Горький с бумагами ходил по инстанциям; к нам приходили известия: обещали, выпустят, скоро. Блок метался: не хватало воздуха, нечем дышать. И приходили люди, говорили: больно сидеть в соседней комнате и слушать, как он задыхается.

[А бумаги шли по инстанциям. В июле узнали: состоялось заседание, разрешили выезд Сологубу, Венгеровой, Блоку - нет.]

Мы заседали; стояли в очередях; цеплялись за подножки трамваев; Блок метался; Горький в Москве опять ходил по инстанциям. И, наконец, 3-го или 4-го августа пришло из Москвы разрешение: Блок мог уехать.

"Алконост" (Алянский): скончался Александр Александрович.

Помню: ужас, боль, гнев - на все, на всех, на себя. Это мы виноваты - все. Мы писали, говорили - надо было орать, надо было бить кулаками - чтобы спасти Блока. [Его можно было спасти, вылечить.]

Помню, не выдержал и позвонил Горькому:

- Блок умер. Этого ни за что нельзя нам всем - простить.

[И опять телефон: надо написать страницу о его смерти. Я сел и написал в этот день только две строчки:

"Блок умер. Или - точнее: убит. Убит всей нашей теперешней, жестокой, пещерной жизнью3".]

-- - --

Синий, жаркий день 10-го августа. Синий ладанный дым в тесной комнатке. Чужое, длинное, с колючими усами, с острой бородкой лицо - похожее на лицо Дон Кихота. И легче оттого, что это не Блок, и сегодня зароют - не Блока.

По узенькой, с круглыми поворотами, грязноватой лестнице - выносят гроб - через двор. На улице у ворот - толпа. Всё тех же, кто в апрельскую белую ночь у подъезда Драматического театра ждал выхода Блока - и всё, что осталось от литературы в Петербурге. И только тут видно: как мало осталось.

луч.

И наконец - под солнцем, по узким аллеям - несем то чужое, тяжелое, что осталось от Блока. И молча - так же, как молчал Блок эти годы - молча Блока глотает земля.

1921

Комментарии

Впервые // Рус. современник. 1924. No 3. С. 187--194; авторский текст // ИМЛИ, 47, 1, 181, 183; авторская дата: 1921. Печатается по тексту журнала с дополнениями и уточнениями по авторской рукописи и рукописной копии, выправленной Замятиным.

Сложные взаимоотношения между Замятиным и Блоком, обусловленные не только эстетическими, но также идейными расхождениями, до сих пор еще не были предметом специального исследования. Но основные линии этих отношений достаточно ясно прослеживаются по тексту публикуемых "Воспоминаний". В 1918 г. Замятин выступил с резкой критикой статьи А. Блока "Интеллигенция и революция": "Блок сумел принять и воспеть рабовладельческие способности правителей наших <...> Поэт приземлился. Поэт хочет жить, а не мечтать" (Платонов М. [Замятин Е.] Домашние и дикие // Дело народа, 1918. 4 мая). Но встреча с Блоком изменила его отношение к поэту. Совместная работа во "Всемирной литературе", в Союзе писателей, в Союзе деятелей художественного слова еще более сблизила Замятина с Блоком - "другим", "настоящим" Блоком, "Блоком-рыцарем, в неизменном белом свитере и черном пиджаке". Этот двоящийся образ Блока земного и Блока романтического закреплен Замятиным в коротком отклике на смерть поэта (Записки мечтателей. 1921. No 4.

8 августа, на следующий день после смерти Блока, Замятин писал Чуковскому: "Вчера в половине одиннадцатого утра - умер Блок. Или, вернее: убит - пещерной нашей, скотской жизнью. Потому что его еще можно - можно было спасти, если бы удалось вовремя увезти за границу. 7 августа 1921 года - такой же невероятный день, как тот - 1837 года, когда узнали: убит Пушкин.

Я человек металлический и мало, редко кого люблю. Но Блока - любил, и вот - знать, что он умер - ну да что говорить" (ГБЛ. ф. 620; ср. окончание рукописи некролога о Блоке для "Записок мечтателей": "Боль от того, что человека нет с нами и не будет - все такая же. И она еще горчее от того, что мы знаем: его можно было спасти, от того, что мы знаем: он убит нынешней нашей жестокой пещерной жизнью" (ИМЛИ, 47, 1, 182).

"Воспоминания о Блоке" предназначались Замятиным для "Записок мечтателей". Однако журнал был закрыт; первые варианты текста воспоминаний читались Замятиным осенью 1921 г.

К 1926 г. относится последний известный нам текст Замятина о Блоке: доклад, прочитанный 15 ноября на вечере памяти Александра Блока, устроенном Большим Драматическим театром совместно с Союзом писателей.

"Воспоминания" Замятина - один из ценнейших биографических документов, посвященных последним годам жизни Блока. Именно поэтому отрывки из них и были включены О. Немеровской и Ц. Вольпе в составленную ими книгу "Судьба Блока по документам, воспоминаниям, письмам, дневникам, статьям и другим материалам" (Л., 1930). Однако в 1930 г. - когда в одном номере журнала "Печать и революция" разом осуждались и "Земля" Довженко, и труды В. Ф. Переверзева, А. Ф. Лосева, Г. Г. Шпета, В. Шкловского, и "общественно-дефективные" стихи Н. Заболоцкого и О. Мандельштама - "Воспоминания о Блоке" Замятина перечитывались с сугубой подозрительностью. "В монтаже <книги "Судьба Блока"> упоминается, конечно, о том, что поэтическое творчество Блока в годы 1918--1920 заглохло. Из этого факта делалось уже немало "выводов", но никому еще не пришло в голову сопоставить это с тем, что Блок-то молчал, а вот Замятин в эти годы писал ("Пещеру"!), Белый писал ("Эпопею"), Гумилев, Ремизов, Сологуб, акмеисты писали, а Блок - как бы в противовес этому не писал. <...> Судьба Блока в руках у Немеровской и Вольпе незавидна - не отличишь, где кончается Белый и начинается Блок, где кончается Блок и начинается Замятин (недаром имя последнего фигурирует в списке лиц, коим составители выражают благодарность за содействие). В этом основной грех книги, делающей ее просто ненужной",-- писал Э. Блюм (Печать и революция. 1930. No 4. С. 87--89).

1 В "Автобиографии" Замятина 1931 г. этот эпизод рассказан несколько иначе: "На четвертом этаже "Всемирной литературы" за каким-то неестественно-длинным столом заседала редакционная коллегия "Секции исторических картин": Горький. Блок, Гумилев, Ольденбург, худ. Щуко, я - и еще три-четыре человека. Уже водрузили мы основные вехи в потоке всемирной истории, уже запрудили его мощной программой, как будто все готово, и вот-вот история завертит театральную турбину, но - исторических драматургов не оказалось. Едва ли не единственной в портфеле Секции была пьеса Чапыгина об удельно-вечевой эпохе, написанная прекрасным и... никому не понятным подлинным языком 11-го века. Приняты были военные меры: редакторы Секции были мобилизованы для писания исторических пьес - и вскоре Блок дал "Рамзеса", Гумилев пьесу об изобретении огня, а я - "Огни св. Доминика". Для постановки их намечен был сначала театр Народного Дома, потом предложен был Василеостровский, потом какой-то еще более захудалый районный театр. Секция отказалась дать туда пьесы - так они на сцену и не попали..." (ИМЛИ, 47, 2, 4).

2 "Литературной газете" сообщал журнал "Дом искусств" (1921. No 2. С. 122): "Все более возрастающая потребность в независимом литературно-критическом и профессиональном органе привела Правление к мысли об издании "Литературной газеты". По соглашению с Московским отделом союза - "Литературная газета" должна была стать общим органом Всероссийского союза писателей. Первоначальный план - выпускать газету два раза в неделю не мог осуществиться: соответствующими учреждениями разрешено было издавать "Литературную газету" только в форме двухнедельного журнала. Правлением были избраны в редакцию: А. Л. Волынский, Е. И. Замятин, А. Н. Тихонов и К. И. Чуковский; этой редакцией и был собран No 1 "Литературной газеты". В содержание его входили: "Неизданная страница Пушкина" (отрывок статьи Пушкина о романтизме, с комментарием Н. Козьмина); "Памяти предка" (статья, посвященная истории Дельвиговской "Литературной газеты"); "Пора" - статья Евг. Замятина; "Без божества, без вдохновенья" - статья Александра Блока (об акмеизме); "Кисяз" - статья К. Чуковского (о последних неологизмах русского языка); несколько писем В. Короленко, относящихся к последнему периоду революции; "Съезд Советов" - Б. Пильняка (отрывок из романа); стих. Ир. Одоевцевой и В. Зоргенфрея; открытое письмо правления Союза писателей П. Рыссу (ответ на его письмо, напечатанное в "Руле"); информация о деятельности Союза писателей, о литературной жизни Москвы и Петербурга; ряд рецензий и литературная хроника, русская и иностранная. Нумер "Литературной газеты" был уже набран и сверстан, имелась и бумага. По независящим от редакции обстоятельствам, нумер выйти не мог, но несомненно попытка эта войдет в летопись русской литературы".

3 В тексте переписчика (ИМЛИ, 47, 1, 183) вычеркнуто рукой Замятина; в оригинале авторского текста эта фраза сохранена.

Раздел сайта: